Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Н. Мазур, Н. Охотин






«ROCOCO НАШЕГО ЗАПОЗДАЛОГО ВКУСА…»

(из комментария к стихотворению Баратынского «О мысль! тебе удел цветка…»).

 

О мысль! тебе удел цветка:

Он свежий манит мотылька,

Прельщает пчелку золотую,

К нему с любовью мошка льнет

И стрекоза его поет;

Утратил прелесть молодую

И чередой своей поблек —

Где пчелка, мошка, мотылек?

Забыт он роем их летучим,

И никому в нем нужды нет;

А тут, зерном своим падучим,

Он зарождает новый цвет1.

Это стихотворение Баратынского совершенно прозрачно и, казалось бы, не нуждается в дополнительных истолкованиях. Между тем, при более внимательном чтении в нем усматривается эмблематический подтекст, который усиливает сюжетообразующую аналогию: безымянный цветок, по-видимому, в данном случае имеет вполне конкретное имя и значение. Это фиалка трехцветная (Viola tricolor, далее — VT), чье название в ряде европейских языков образовано от слов ‘мысль’, ‘размышление’ и/или ‘воспоминание’, ‘память’: ср. французское — pens& #233; e (‘мысль’, ‘воспоминание’, VT), испанское pensamiento (‘мысль’, VT); немецкое Gedenkblume от Gedenken (‘память’, ‘воспоминание’; ср. однокоренное Gedanke — ‘мысль’) и Blume (‘цветок’); итальянское viola del pensiero — буквально ‘фиалка мысли’ (второе итальянское название — pense; вар. pense, как и английское pansy, заимствовано из французского). Символом мысли и/или памяти это растение выступало и в условном «языке цветов». И хотя ни укрепившееся в русской традиции название анютины глазки, ни иные именования VT, бытовавшие в России первой половины XIX века («фиалка трехцветная», «веселые глазки», «троичный цвет», «мотылек»)2, подобных коннотаций не содержит, однако символическое значение цветка было хорошо известно и регулярно обыгрывалось в садовом3 и прикладном4 искусстве.

Примеры использования VT в символической функции мы найдем и в европейской литературе: так, Офелия объясняет Лаэрту значение цветов: «There’s rosemary, that’s for remembrance; pray you, love, remember: and there is pansies, that’s for thoughts» («Вот розмарин: это для воспоминания; прошу вас, милый, помните; а вот троицын цвет, это для дум» — Гамлет, IV, 5. Пер. М. Лозинского)5. В русской поэзии начала XIX века VT фигурирует, например, в стихотворении В.И. Туманского «Pens& #233; e (Посвящ. Гр. Е. П. П.)» (1825)6, где обыгрывается значение «память, воспоминанье» — ср.: «Чтоб у друзей хранилась я, / Как чистый дар воспоминанья»; «И слаще роз благоухаю / Одною памятью о ней»7. Вероятно, именно этот цветок подразумевается и в стихотворении Д.П. Ознобишина «Троицын день» (1829, опубл. 1830; ср. с еще одним распространенным названием VT — «троицын цвет»): «Мы над тобой печально слезы льем, / И тонет мысль в живом воспоминанье! / Душа цветка, в дыхании твоем / Нам слышится знакомое призванье»8.

Уже отмечалось, что лежащая в основе аполога Баратынского конструкция триады может быть данью «русскому шеллингианству», модному в кругу «московских юношей», с которыми поэт сблизился в конце 1820-х – начале 1830-х гг.9. Нынешнее наше наблюдение, возможно, позволит уточнить характер этой «дани». «Мысль» Баратынского написана в лучших традициях posie fugitive — «легкой» или, как предлагает переводить этот термин Вадим Ляпунов, «летучей поэзии» (ср. у Баратынского — «роем их летучим»): в ней сочетаются изящная простота мысли и языка, оттенок экспромта и элемент интеллектуальной игры10. В результате фундаментальная гносеологическая конструкция умещается в рамки текста, способного выступить в роли салонной шарады или подписи к альбомному рисунку11.

Решимся предположить, что у истоков этого неожиданного симбиоза лежало не только декларированное самим Баратынским в начале 1830-х годов намерение «знакомить своих читателей с результатами [философской] науки, дабы, заставив полюбить оную, принудить заняться ею»12, но и скрытая полемика с некоторыми художественными установками «московских юношей».

Основным адресатом этой полемики, на наш взгляд, мог быть С.П. Шевырев, в начале 1830-х гг. главный претендент на роль «нового поэта мысли» и один из интеллектуальных лидеров «московских юношей». Едва ли не самое известное к этому моменту стихотворение Шевырева «Мысль» (1828) также строилось на аналогии ‘мысль — растение’:

Падет в наш ум чуть видное зерно

И зреет в нем, питаясь жизни соком;

Но придет час — и вырастет оно

В создании иль подвиге высоком,

И разовьет красу своих рамен,

Как пышный кедр на высотах Ливана:

Не подточить его червям времен,

Не смыть корней волнами океана;

Не потрясти и бурям вековым

Его главы, увенчанной звездами,

И не стереть потоком дождевым

Его коры, исписанной летами.

Под ним идут неслышною стопой

Полки веков — и падают державы,

И племена сменяются чредой

В тени его благословенной славы.

И трупы царств под ним лежат без сил,

И новые растут для новых целей,

И миллион оплаканных могил,

И миллион веселых колыбелей.

Под ним и тот уже давно истлел,

Во чьей главе зерно то сокрывалось,

Отколь тот кедр родился и созрел,

Под тенью чьей потомство воспиталось13.

В «Мысли» Шевырев ориентируется на немецкую философскую лирику и воспроизводит черты одического стиля («[б]иблейские реминисценции, архаизмы и славянизмы, ораторская интонация, мысль программная и отвлеченная, воплощаемая непрерывной цепью словесных образов, метафорических и рассудочных»14).

Баратынский, несомненно, помнил о нелицеприятной оценке своей поэзии в статье Шевырева «Обозрение русской словесности на 1827 год», где его упрекали в «заметном влиянии французской школы», в «желании блистать словами», из-за которого критик предлагал называть его скорее «поэтом выражения, нежели мысли и чувства», и в том, что «[ч]асто весьма обыкновенную мысль он оправляет в отборные слова и старательно шлифует стихи, чтобы придать глянцу своей оправе»15. Стихотворение «О мысль! Тебе удел цветка…» воспроизводит все «изъяны», в которых упрекал поэта Шевырев: явная ориентация на французскую поэзию рококо, игра словами и смыслами16, чистота и гладкость слога. В качестве отправной идеи Баратынский использовал мысль, не то чтобы обыкновенную, но очень хорошо известную: «если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода» (Иоанн. 12, 24), вставив ее в иную — действительно, более «глянцевую» — оправу17. Интересно, однако, что в итоге «летучая безделка» оказалась едва ли не содержательнее философской оды: в то время, как шевыревское стихотворение сводится к риторическому распространению тезиса о бессмертии мысли, диалектическая виньетка Баратынского, сохраняя этот тезис, популяризует ключевые для той эпохи философские идеи (стадиальное развитие мысли, модель триады)18.

Психологические мотивации, побудившие Баратынского вступить в скрытое соперничество с Шевыревым, на наш взгляд, лучше всего передает замечание Пушкина в статье о переписке Вольтера (1836): «Признаемся в rococo нашего запоздалого вкуса: в этих семи стихах [речь идет об экспромте Вольтера, в котором, между прочим, также использован «язык цветов» — Н.М., Н.О.] мы находим более слога, более жизни, более мысли, нежели в полдюжине длинных французских стихотворений, писанных в нынешнем вкусе, где мысль заменяется исковерканным выражением, ясный язык Вольтера — напыщенным языком Ронсара, живость его — несносным однообразием, а остроумие — площадным цинизмом или вялой меланхолией» (Пушкин, Ак. XII, 79).

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Боратынский Е. А. ПСС. Т. 2. Ч. 1. М., 2002. С. 313. Стихотворение было впервые напечатано в издании «Стихотворения Евгения Баратынского. В 2-х частях» (М., 1835); соответственно, наиболее корректная датировка — не позднее конца 1833-го года, когда был завершен набор первой части «Стихотворений». Датировка в ПСС (1832–1833) основана на предположении, о котором см. ниже в примечании 12.

2 Шарафадина К. И. «Алфавит Флоры» в образном языке литературы пушкинской эпохи (источники, семантика, формы). СПб., 2003. С. 173.

3 Ср. описание «острова Венеры» в Гатчине: “Cette & #238; sle de sable et d'arbustes est-elle bien propre & #224; nourrir ce sentiment intime, profond, infini, qui cherche les confidences de la solitude, une nature douce et m& #234; me un peu m& #233; lancolique, l’aimable murmure d’une cascade, les coteaux agr& #233; ablement ombrag& #233; s de groupes d’arbres, le gazon fleuri o& #249; croissent le souvenir et la pens& #233; e? ce n’est que l& #224; qu’il se plait et s’exprime sans r& #233; serve? ” [= Этот песчаный островок, заросший мелким кустарником, разве не подходит он для чувства интимного, глубокого, бесконечного, ищущего тайны уединения; природа нежная и слегка меланхолическая, сладостное журчание водопада, приятная тень дерев на склонах, лужайка, на которой сплелись незабудка и анютины глазки, разве не здесь лучше всего испытывать приязнь и выражать ее без стеснений? ] // Muller, Chretien. Tableau de P& #233; tersbourg, ou Lettres sur la Russie, & #233; crites en 1810, 1811 et 1812... Paris, Mayence, 1814. P. 499.

4 Шарафадина К. И. Указ. соч. С. 84, 87.

5 Как и анютины глазки, розмарин служит символом памяти; эта пара цветов в связи с темой посмертной памяти есть и в стихотворении Эдгара По “For Annie” (1849): “For now, while so quietly / Lying, it fancies / A holier odor / About it, of pansies — / A rosemary odor, / Commingled with pansies — / With rue and the beautiful / Puritan pansies” [В блаженном безмолвии / После развязки / Над нею склонились / Анютины глазки, / Святой розмарин / И анютины глазки, / Девичья невинность, / Анютины глазки. — Пер. А. Сергеева; в более ранних переводах К. Бальмонта и М. Лозинского русским эквивалентом английского pansy выступает другое русское название VT — Троицын цвет]. Ср. пару ‘розмарин - незабудка’ в балладе А. И. Мещевского «Лила» (между 1815 и 1818) // Поэты 1790-х – 1810-х годов. Л., 1971. С. 713–715.

6 При публикации в «Северных Цветах на 1830 год» стихотворение Туманского было снабжено авторским примечанием: «Цветок, известный у нас под названием Анютины глазки». Это обстоятельство ставит под сомнение гипотезу К. И. Шарафадиной, возводящей название «анютины глазки» к имени героини романа А. А. Погорельского «Монастырка» (1830) — Анюта (Шарафадина К.И. Указ. соч. С. 87.): роман Погорельского был напечатан позже, чем примечание к стихотворению Туманского.

7 Туманский В. И. Стихотворения и письма. СПб., 1912. C. 154–155.

8 Ознобишин Д. П. Стихотворения. Проза. М., 2001. Кн. 1. С. 206. Вторая строфа стихотворения Ознобишина «О, как скользит с листочков аромат! / Роса небес на них благоухает. / И мотылек, прельщая златом взгляд, / Над нежными кружится и летает» — возможно, отозвалась в строках 2–3 аполога Баратынского (заметим также, что оба автора, по-видимому, помнят об еще одном распространенном именовании VT — «мотылек»).

9 Мазур Н. Н. «Правда без покрова»: об одной эпиграмме Баратынского // In Other Words. Studies to Honor Vadim Liapunov / Indiana Slavic Studies. Vol. 11 (2000). P. 212–215. Под «шеллингианством» в эту эпоху подразумевался конгломерат идей новой «немецкой учености» — как самого Шеллинга, так и Канта, Шиллера, Шлейермахера, Фихте, братьев Шлегелей, а нередко и Гегеля, Аста и Бахмана (ср.: Топоров В.Н. Поэтика Жуковского // Slavica Hierosolymitana, 1977, I, 40). О популярности идеи триады в русском околофилософском дискурсе 1820–1830-х гг. см.: Манн Ю.В. Эстетическая эволюция И. Киреевского // Киреевский И. В. Критика и эстетика. М., 1979. С. 18.

10 См. Masson N. La po& #233; sie fugitive au XVIII-e si& #232; cle. P., 2002. P. 15–38, 199–230.

11 Ср. с написанным «на случай» стихотворением З.А. Буринского: «На ее могиле есть цветок незримый, / Всюду разливает он благоуханье, / Он цветок заветный, он цветок любимый — / Он воспоминанье. / И вечно-душистый цветок неизменный / Не боится бури, не вянет от зною, / Сторожит сохранно имя преселенной / К вечному покою!» (1805) // Поэты 1790-х – 1810-х годов. С. 314–315. В комментариях Ю М. Лотман указывает, что поводом к написанию стихотворения послужил надгробный памятник юной Александре Давыдовой; стихотворение Буринского было положено на музыку и стало популярным романсом (Там же. С. 837).

12 Цит. по: Летопись жизни и творчества Е.А. Боратынского, 1800–1844. М., 1998. С. 289. Существует мнение, что именно о стихотворении «О мысль! Тебе удел цветка» Баратынский писал И. В. Киреевскому 16 мая 1832: «Что ты говоришь о басне нового мира — мне кажется очень справедливым. Я не знаю человека богаче тебя истинно критическими мыслями. Я написал всего одну пьесу в этом роде и потому не могу присвоить себе чести, которую ты приписываешь. Изобретение этого рода будет нам принадлежать вдвоем, ибо замечание твое меня поразило, и я непременно постараюсь написать десятка два подобных эпиграмм. Писать их не трудно, но трудно находить мысли, достойные выражения» (Цит. по: Летопись. С. 294) — Боратынский. ПСС. Т. 2. Ч. 1. С. 313.

13 Шевырев С. П. Стихотворения. Л., 1939. С. 49–50. Впервые опубликовано в «Московском Вестнике» (1828. Ч. 8. С. 357–358).

14 Гинзбург Л. Я. О лирике. Л., 1974. С. 67–68.

15 Письмо к И. В. Киреевскому от 16–18 февраля 1832 // Цит. по: Летопись. С. 201.

16 Отметим, что цветочный код был не чужд и Шевыреву, который не раз прибегал к нему в собственной поэзии — ср. его стихотворения «Лилия и Роза» (1825), «Прекрасный цвет» (пер. из Гете, 1826) и «Лотос (с италианского)» (1828).

17 В «Осени» (1837) этот же образ использован в другом стилистическом регистре: «И в зернах дум ее сбираешь ты / Судеб людских достигнув полноты».

18 Сравнения интеллектуальных и социальных процессов с органическим развитием часто встречаются в русских литературных и околофилософских текстах 1820–1830 гг. (некоторые примеры см.: Мазур Н.Н. Указ. соч. С. 212–215), однако, не исключено, что прямым или опосредованным источником аналогии для Шевырева и Баратынского послужили некоторые пассажи Гегеля, в которых растительные образы применялись для раскрытия терминов логики и, шире, законов мышления. Ср., например, во «Введении» к «Философии духа» (1817): «Понятие оказывается независимым от нашего произвола не только в начале и в ходе своего развития, но также и в его заключительной стадии. При чисто рассудочном рассмотрении этот заключительный момент развития является, конечно, более или менее произвольным; в философской науке, напротив, понятие само тем полагает своему саморазвитию известную границу, что дает себе вполне соответствующую своей природе действительность. Уже на примере живого видим мы это самоограничение понятия. Зародыш растения — это чувственно наличное понятие — завершает свое развертывание некоторой равной ему действительностью, а именно порождая семя [курсив наш. — Н. М., Н. О.]. То же самое справедливо и относительно духа, и его развитие достигает своей цели, если его понятие оказалось полностью осуществленным, или, что то же самое, если дух достиг полного сознания своего развития. Это смыкание начала с концом — это прихождение понятия в процессе своего осуществления к самому себе — проявляется, однако, в духе в еще более совершенной форме, чем в простом живом существе, ибо, в то время как в этом последнем порожденное семя не тождественно с тем, что его породило, в самопознающем духе порожденное есть то же самое, что и порождающее» (Энциклопедия философских наук. Т. 3. Философия духа. § 379; см. также §§ 161 и 167 в так называемой «Малой логике»

 


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.009 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал