Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Введение в художественный мир Пушкина 4 страница
Дело вовсе не в количестве теней: где тени, там свет. Мрачный мир - это мир, в котором царит мрак. Это мир, погруженный во мрак. Такой художественный мир частичен, а не целостен: во мраке человеческому восприятию окружающее доступно не целиком, а лишь в отдельных своих частях, воспринимаемых наугад и связываемых гадательными связями. Мир во мраке - хаос, не организованный (в данном случае - в сознании художника) никаким объективным порядком. В таком мире нет ни закона, ни свободы, это мир случайный и фатальный: художник нащупывает во мраке то, что попалось, так сказать, под руку, на что он наткнулся особенно больно, и составляет из этих отдельных элементов мира некую комбинацию, соответствующую его представлениям и догадкам о связях и взаимном расположении нащупанного. Чем больше талант и интуиция, тем ближе автор к истинным связям и соотношениям; но в принципе это мир, в котором все само по себе, все схвачено во тьме, все зависит от субъективных взглядов, " идей", воли и чуткости автора: в сущности, тот же хаос, которому видимость некоего " порядка" сообщается лишь авторским единоначалием - по-гречески монархией. Иными словами, мрачный художественный мир всегда есть творение единоличной воли художника, воплощение его пристрастной позиции. Вспомним кредо Ап.Григорьева " Пушкин - это наше все" и прочно связываемую с Пушкиным солнечную образность, - это не плоды поэтических эмоций, не красоты стиля. В самом деле, мир Пушкина - это действительно все, это мир всеобщей связи и единства: образ целостного бытия, той самой действительной Жизни, которая всегда ведь неблагополучна, но всегда прекрасна, ибо она - Жизнь, и само присутствие в ней любого количества теней говорит все же о присутствии света. Это в точном смысле слова универсум, где нет ничего " отдельного", самодовлеющего и пристрастно кем-то размещаемого: все видимое и невидимое связано свободной, естественной связью, обусловленной не автором, а исключительно отношениями и поступками самих героев; никто не очерняется и не обеляется авторскими характеристиками, - да и самих характеристик, по существу, нет: только события и поступки; все освещается единым светом, перед которым всё и все равны и свободны, как перед солнцем, посылающим свои лучи и высотам, и низинам. Этот мир залит светом и оттого сам сияет, поэтому его неблагополучие не лезет в глаза. Но что это за свет, равный для всех? Не имеем ли мы дело с всеобщей относительностью или пресловутой " амбивалентностью", когда все на свете имеет разнообразные и равноправные " стороны", из которых можно выбрать наиболее удобную, и никакая блоха не плоха? Не " полифонизм" ли это того рода, который будущий расстрига и самозванец подозревал в смиренном иноке, полагая наивно, что тот пишет свою летопись, " Добру и злу внимая равнодушно"? То есть - присутствует ли здесь позиция автора, не отменяет ли целостность этого мира - его ценностности? Подобные грехи (по-нынешнему- просто " особенности") в Пушкине видели нередко. Причина - в свойствах нашего сознания: роль критерия и ключевой ценности для нас чаще всего играют наши собственные убеждения и взгляды, а не то, что есть на самом деле. Мы выстраиваем определенную субординацию " истин" и " ценностей" и " места" в ней распределяем по " монархическому" принципу: фавор для одних, опала для других. Эту пристрастность и необъективность мы называем " позицией". Чем крупнее личность, в том числе творческая, тем менее властна над ней эта слабость. У Пушкина она сведена к минимуму. Мир его в самом деле необычен для нас - " слишком" целостен и объективен. Говоря о " драматическом поэте", он излагал свое общее творческое кредо: " беспристрастный, как судьба", писатель " не должен... хитрить и клониться на одну сторону, жертвуя другою... Не его дело обвинять и оправдывать, подсказывать речи"; его дело - " глубокое, добросовестное исследование истины"; именно " во всей... истине" он " воскрешает" изображаемые события (" О народной драме и драме " Марфа Посадница" - В.Н.). Вся истина - это не только эмпирическая, историческая правдивость. Это есть основа ценностной позиции Пушкина. Если у большинства из нас роль точки отсчета играет какая-то часть истины, понятная нам и устраивающая нас, то у Пушкина такой точкой является " вся истина", вся правда целиком, никому из людей, в том числе и автору, персонально не принадлежащая - и не могущая принадлежать: ведь " вся истина" - это не сумма " отдельных" фактов (из которых мы можем отобрать какие-то " для себя"), а единое, неразымаемое целое, общая связь всего. Это и есть солнце пушкинского мира. Ведь правда, полная правда, дает ясность - то есть верное представление о реальном порядке и реальной связи вещей вокруг и внутри нас. Без такого представления невозможна осмысленная и свободная жизнедеятельность и ясность духа, одним словом - полная жизнь, в которой человек только и может находить радость и свободу. Мир Пушкина светел потому, что это не хаос, из которого можно извлечь любые комбинации элементов - вызывающие ужас или ненависть, тоску или скепсис, ощущение бессмыслицы и безнадежности, желание " Все утопить" (" Сцена из Фауста") или все перестроить по-своему (" Моцарт и Сальери"); мир Пушкина - это космос, что по-гречески означает " порядок", " устроенность", " украшенность": устроенное целое, в котором все не случайно, все неспроста, все осмысленно и по своей сути прекрасно. И преступление происходит в этом мире тоже не случайно и неспроста. Но отнюдь не потому, что оно обусловлено сутью и правдой этого мира, - напротив. Преступление начинается как раз с убеждения, что правду можно отвергнуть, что " нет правды на земле. Но правды нет - и выше". Всякое преступление есть пере-ступление правды, попрание ее. Совершивший это теряет почву под ногами - и падает, проваливается в область мрака и хаоса - в область, где все видится смутно, ложно, вверх ногами - и потому творятся вещи, здоровому уму и совести представляющиеся бредом: один удивляется и даже возмущается тем, что, убив младенца-царевича и узурпировав престол, не может купить за " злато" и " новые жилища" любовь народа; другой, набив сундуки золотом, за которое пролит целый " потоп" " слез, крови и пота" должников, последними словами честит свою совесть - " незваного гостя", " докучного собеседника", " заимодавца грубого", " эту ведьму" - и умирает оттого, что мальчишка-сын уличил его во лжи; третий, отравив друга, приходит в ужас от светлой мысли, которая всякого обыкновенного человека должна обрадовать и обнадежить: а может быть, рассказ о преступлении Микеланджело всего лишь " сказка" - " и не был Убийцею создатель Ватикана? "; четвертый, употребив всего себя на погоню за большим состоянием, обманув чувства и надежды девушки, запугав до смерти беззащитную старуху, вверив свою судьбу магическим силам, кончает тем, что " не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: " Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!.." Этот мир преступивших - поистине безумен, а его " обитатели" несчастны. Но они не были бы несчастны, а были бы довольны, если бы в последней глубине души были убеждены, что поступали по правде. Но в последней глубине души им известно, что они совершили " злодейство", - и известно им это потому, и мучаются они оттого, что правда есть. Такова авторская позиция Пушкина. Она радикальна, как ни в какой художественной " монархии". Свет истины, общей для всех, заставляет тени ложиться не так, как угодно кому-то, вооруженному " взглядом" и " мнением", но - в точном соответствии с действительным положением вещей; он являет нам истинные соотношения человеческих идеи и деянии, явственно отделяя вершины и то, что на них, от ущелий и того, что в них. В пушкинском мире становится зримым объективное ценностное неравенство под равно изливаемым на всех светом: оно возникает не в результате навязанного извне, автором, ценностного порядка, а - свободно, ибо оно зависит от самого освещаемого, от того положения, которое герой, его поступок, его помысел, его " идея" заняли относительно Солнца правды, озаряющего пушкинский мир с его вершинами и ущельями человеческого духа. Свобода эта простирается очень далеко и глубоко: ведь в пушкинском мире нет практически ни одного до конца " осуждаемого", однозначно " отрицательного" героя (за очень редкими исключениями); более того - все пушкинские " преступники", мы знаем, личности крупные, порой выдающиеся, на них печать человеческой силы и красоты, высокого духа, они словно замышлены и предназначены для величия и подлинной, светлой свободы. И если есть что поистине трагическое в пушкинском мире, так это как раз то, что попрание правды происходит по тому же закону, который указывает путь к высотам духа, - по закону свободы, то есть не вслепую, не нечаянно. Правда попирается свободно, потому что правду знают все. Можно не знать каких-то " отдельных", частных, эмпирических " истин", но " вся истина", вся правда целиком - благодаря знанию-которой человек является человеком - ведома всем. Вот почему Пушкин упорно употребляет обороты такого рода: " Не оживит вас лиры глас! ", " Что чувства добрые я лирой пробуждал", " И дух смирения, терпения, любви И целомудрия мне в сердце оживи". Он говорит так потому, что единая правда, " вся истина" есть в каждом человеке, она ни от кого не скрыта - но она не всеми открыта для себя и в себе, ведь это требует определенного самоотречения. " Вся истина" не находится, как отдельные и частные " истины", в преимущественном ведении рассудка и потому не передается как " информация", как чужое и готовое знание: нужно " пробуждать", " оживлять" ее в сердцах людей - там она находится в их совместном ведении - соведении, которое называется совестью. [Вот почему Пушкин последовательно выступал против " нравоучений": они обращены именно к рассудку и являются не более чем " информацией". В середине 20-х годов, возражая Вяземскому, утверждавшему, что " обязанность... всякого писателя есть согревать любовию к добродетели и воспалять ненавистию к пороку", он писал весьма резко: " Ничуть. Поэзия выше нравственности - или по крайней мере совсем иное дело", - имея в виду, что " нравственность", как система оценок и требований, предъявляемых к личности, есть не исходная ценность человеческого бытия, не " вся истина", но одно из необходимых следствий, или проявлений, " всей истины", сформулированное человеческим рассудком; поэзию же интересует " вся истина", которая " выше". Спустя несколько лет следует существенное уточнение: " Поэзия, которая по своему высшему свободному свойству не должна иметь никакой цели кроме самой себя, кольми паче (тем более.- В.Н.) не должна унижаться до того, чтобы силою слова потрясать вечные истины, на которых основаны счастие и величие человеческое"; обратим внимание на то, что содержание " вечных истин" не раскрывается подробно - оно есть то общее знание, которое именно " вечно" и для всех едино. И наконец, в 30-х годах возникает глубокая, краткая формула: " Цель художества есть идеал, а не нравоучение". " Идеал" - это, собственно, и есть содержание " всей истины", полной и целостной правды, которая есть не что иное, как правда высокого предназначения человека, хранимая в сердцах людей и постигаемая совестью.] Мера глубины и сердечности этого ведения, его " пробужденности" и " оживленности" - и есть ценностная мера всего человеческого в пушкинском мире. Мера эта объективна и абсолютна - недаром миссии пробуждать в человеческих сердцах знание правды посвящено стихотворение, которое можно смело назвать самым необычным в мировой поэзии, единственным в своем роде поэтическим рассказом о некоем откровении, какого не удостоился ни один другой поэт. Миссия эта представлена в стихотворении как прямое выражение Высшей воли, она Самим Богом возложена на человека, Богом же облеченного в высшее из человеческих званий; и выражена она неслыханным, неповторимым и загадочным образом, " темным", как слова пророчеств: " Глаголом жги сердца людей". 2. С " Пророком", очевидно, связано было какое-то ослепительное озарение, потрясшее душу и интеллект: не " мысль", не " идея", но именно переживание, по содержанию своему и мощи не умещавшееся ни в понятийные, ни даже в привычные " поэтические" формы, выразимое только на языке мифа. Мы никогда не узнаем, какое это было событие, что за озарение, - у нас нет никаких данных, черновик отсутствует (есть лишь вариант первой строки: " Великой скорбию томим"). Да и вообще все, что говорилось здесь о пушкинском художественном мире, для самого поэта было не убеждением, или установкой, или идеей, а переживанием, качеством дара и духовным процессом. Переводить же все это в понятия приходится нам, пристальнее вслушиваясь в текст, - это-то нам доступно. Обычно главное место мы отводим судьбе самого героя стихотворения - тому, что с ним происходит. Но ведь это только часть сказанного; ясно, что происходящая с томимым " духовной жаждой" захватывающая и устрашающая метаморфоза важна не только для него и не сама по себе - а тем, ради чего она происходит. Но об этом обычно говорится в общих словах, хотя это и есть самое главное: ради чего. Ради чего же? Небольшое отступление. Существует любопытный и по-своему курьезный пример непонимания художественного мира Пушкина - книга В.Вересаева " В двух планах" (М., 1929). Она замечательна сочетанием, с одной стороны, перевернутой, разорванной логики (которая делает " мир" рассуждений автора, исполненных самого плоского позитивизма, как бы прямым антиподом мира пушкинского), а с другой - несомненного чутья. Правильно чувствуя нерв той или иной проблемы, Вересаев неизменно ставит на голову самую проблему. Так происходит у него и с " Пророком". В отличие от других Вересаев всерьез задумался над строкой " Глаголом жги сердца людей" - " самым непонятным и загадочным" местом в стихотворении. Что такое " жечь сердца"? Путем долгих размышлений и даже своего рода психологических опытов Вересаев пришел к выводу, что это вовсе не значит (как обычно принято думать) " зажигать", " воспламенять": большинство людей, на восприятии которых он экспериментировал, сошлось на том, что это означает: " обжигать", причинять " острое, как ожог, страдание". На этом основании писатель сделал вывод, что речь идет о чисто эстетической мощи искусства, его почти демонической способности бесцельно " волновать" и " мучить" сердца людей сознанием человеческого ничтожества, " бескрылым желанием" " улететь с крепко держащей их земли". Вересаев сознательно пользуется здесь " терминологией" Сальери и Черни из " Поэта и толпы" (" К какой он цели нас ведет?.. Зачем сердца волнует, мучит?.. Какая польза нам?.."), откровенно присоединяясь к ним. Замечательно, что, при прямо антипушкинском подходе, Вересаев опирается на правильное наблюдение: во всем стихотворении, говорит он, нет и намека на " чистые ученья любви и правды", на " дела любви и просвещения", на " требования обличительной проповеди", то есть на все то, что характерно для миссии ветхозаветного или мусульманского пророка! Это не просто совершенно верная - это фундаментальная для понимания " Пророка" мысль. А вывод из нее делается необыкновенно плоский: " Если Пушкин действительно имел в виду пророка, то приходится признать, что он совершенно не справился с задачей". Вересаев (как, впрочем, и большинство исследователей) почему-то думает, что Пушкин ориентируется на пример, опыт и миссию ветхозаветных или мусульманских пророков (отсюда - ссылки Вересаева на Моисея, Исайю, Иеремию и Магомета). Но ведь то были не поэты-художники, а проповедники, прямо обращавшиеся со словом Божьим к религиозному сознанию, настроенному именно на такое прямое слово. У Пушкина же речь идет об искусстве, обращающемся к сознанию обмирщенному; прямой проповеди в искусстве грозит снижение до " нравоучения"; с учительного слова, сказанного " прямо", в искусстве чаще всего стирается печать божественного происхождения. Вот почему Бог не дает пророку-художнику таких же " заданий", как пророкам-проповедникам, но требует от него выполнения миссии, осуществимой только средствами искусства, - однако внушаемой тою же Высшей волей, которой поэт должен " исполниться". " Дары различны, но Дух один и тот же" (1Кор.12, 4). Так что же означает последняя строка? Задаваясь этим вопросом, Вересаев не догадывается о том, что Жжение сердца (связанное, конечно, и с " волнением", и с " мучением") может быть как-то связано с совестью, с ее угрызениями: " Живей горят во мне Змеи сердечной угрызенья" (" Воспоминание") - здесь все " взято" из " Пророка": и " угль, пылающий огнем", водвинутый " во грудь" (" горят во мне"), и " жало мудрыя змеи" (" Змеи сердечной"), и жжение сердца; последняя строка " Пророка" развернута здесь на себя! Главная ошибка Вересаева есть ошибка не личная, а традиционная, методологическая, подготовленная временем и наукой, которая никогда не занималась такой несерьезной вещью, как тема совести у Пушкина; ошибка, до крайности характерная: чисто книжный, головной подход к такому произведению, в котором о " голове" как раз ничего не сказано, в котором все записано из сердца, говорится о сердцах и к сердцам обращено. Поэтому и не пришло в голову, что речь идет о совести (ведь она, по общим и давним представлениям, обитает в сердце). Прав Вересаев, повторяю, лишь в своем наблюдении. В самом деле, Бог не дает Пророку никаких конкретных " поручений"; Он не велит ему - как Вяземский - " согревать любовию к добродетели и воспалять ненавистию к пороку". Он велит ему видеть и слышать - и, исполнившись Его, Бога, волею, жечь словом сердца людей. Каким словом, о чем? Очевидно, о том, что теперь видит, слышит и знает Пророк. Но что он видит, слышит и знает? Физическому преображению поэта в пророка посвящено 24 из 30 строк. В точном центре этих 24 строк - Вот что внял поэт-пророк своим новым слухом (слух - главное для поэта). Перед нами - вертикальная картина мироздания, " услышанная" вся разом, но не просто физически, от верха до низа, а метафизически - от горнего до дольнего. Дав поэту-пророку ее услышать, Бог и повелевает ему глаголом жечь сердца. Стало быть, глагол этот - о знании всего мироздания? Прекрасно; однако почему слово о таком знании должно жечь? Или оно призвано раскрыть людям какой-то " жгучий" секрет мироздания, почему-то не раскрытый в самом стихотворении? Но секреты - не дело пророков. Пророчества имеют дело с тайнами. Секрет - дело ума и знания, тайна - дело веры и сердца. Не сказано ведь: жги умы людей - ибо знать весь мир разом невместимо никаким человеческим умом, и " жечь" таким знанием разум, если это вообще возможно, означало бы испепелить его, - но сердца людей. Этими словами заканчивается стихотворение, в них оно втекает целиком, они знаменуют цель и итог всего, что произошло и о чем нам рассказано. А значит - все, о чем нам рассказано, совершилось единственно ради человеческих сердец. Об этом же говорит концентрический мир стихотворения. Один круг - от полета ангелов до " гад морских". Другой - от " неба содроганья" до неслышного прорастанья лозы. В центре же - человек; а над всем - " Бога глас", обращенный к человеку и призывающий обращаться к человеку. Выходит - весь мир, все, что в нем есть, горнее и дольнее, и гремящий над ним " Бога глас" - все это устремлено к человеку, к сердцам людей. Из этого может следовать только одно: у Пушкина вся громада мироздания звучит, существует, происходит и совершается ради человека (ср.: " Прежде нас, ради нас Он простер над всем этим чувственным миром небо... Ради нас, прежде нас Он сотворил великое светило в начале дня, и - меньшее в начале ночи, и установил их и прочие звезды на тверди небесной... Ради нас Он основал землю, простер море, над ним богато излил воздух и над ним затем премудро свесил стихию огня..." - " Беседы (омилии) святителя Григория Паламы". Ч.I, M., 1993, с.32-33. - В.Н.). Это и есть тайна, которую услышал, узнал и постигнул Пророк и о чем велено ему говорить людям - сердцам людей. Ибо что же еще способно вместить непостижную уму громаду этой тайны (ум сочтет ее сказкой, бредом, ум вообще предпочтет иметь дело скорее с тысячей секретов, чем с одной тайной), как не человеческое сердце? И как может это сердечное знание не жечь сердца людей, если оно неизбежно напоминает, что человеческое существование на каждом шагу очевидным и постыдным образом не отвечает предназначению и достоинству существа, для которого совершается все бытие? Отдавал ли себе Пушкин сознательный отчет в том, что именно в этом смысл откровения? Слова " Пророка" на этот вопрос не отвечают; отвечают его логика и структура; отвечают другие слова, написанные спустя десять лет: В точности та же истина, высказанная в ином контексте (последней " лицейской годовщины": " Была пора: наш праздник молодой", 1836) и потому в иной, логической и афористической, форме. В " Пророке" она не сказана, а явлена. Весь мир ради человека - этот главный смысл " Пророка" и есть, осмелюсь сказать, вся истина художественного мира Пушкина, о которой шла речь. Это есть его суть, " точка отсчета" ценностей и конечный смысл. Отсюда вытекают для Пушкина все " вечные истины, на которых основано счастие и величие человеческое". Это та Правда, которая знакома, ясно или смутно, каждому человеческому сердцу, овеществляясь в нем в форме совести. Считается, что совесть есть способность различать добро и зло в, своих поступках и с этой точки зрения их оценивать. Понимание Пушкина глубже, совесть для него не что иное, как сознание человеком, пусть смутное, но сердечное, - что он цель и венец творения, что для него - всё; но сознание не надменное, самодовольное и потребительское, а, напротив, налагающее ответственность, обжигающее сердце страданием, когда не удается соответствовать человеческому предназначению и достоинству, побуждающее стремиться к такому соответствию [В " Поэте и толпе" Чернь говорит Поэту: " Мы малодушны, мы коварны, Бесстыдны, злы, неблагодарны; Мы сердцем хладные скопцы, Клеветники, рабы, глупцы; Теснятся клубом в нас пороки..." Здесь совершенно ясный комментарий к пушкинскому пониманию совести: в словах Черни есть и различение добра и зла, и оценка себя с этой точки зрения, притом оценка правильная, есть даже страдание (" Зачем сердца волнует, мучит, Как своенравный чародей?.."), - а совести нет: нет памяти о своем высоком происхождении, о достоинстве человека как цели Творения, поэтому умерла потребность соответствовать предназначению человека - совесть. Вместо раскаяния и сокрушения о своих пороках Чернь испытывает лишь бессмысленную, неодухотворенную муку, тупое и темное волнение сердец. Отсюда и недовольство Поэтом, глухота к его " глаголу" (" Зачем так звучно он поет?.. К какой он цели нас ведет? О чем бренчит? чему нас учит? "), требование прямых нравоучений, " смелых уроков". Отсюда же - отповедь Поэта: " В разврате каменейте смело: Не оживит вас лиры глас! Душе противны вы, как гробы..." Отсюда, наконец, - первые же слова, которыми характеризуется Чернь: " хладный и надменный... народ": " надменность" - Это извращенная память о высоком человеческом достоинстве. - В.Н.] Тема специфики художественного мира Пушкина была начата с. вопроса, почему мир этот, невзирая на свой трагизм, светел, а не мрачен. Я попытался ответить на этот вопрос, начав с целостности пушкинского мира, освещаемого целостной, полной и общей для всех истиной. Теперь можно увидеть, что то, что показано Пророку, - и есть именно целостный - и ценностный - мир; ибо у мира этого есть цель и главная ценность - человек. Эту истину, полную и общую для всех, и должен Пророк напоминать людям, жечь ею сердца, в которых можно " пробудить" и " оживить" совесть. Эта " вся истина" художественного мира Пушкина и есть солнце этого мира; она есть - и мир светел. Можно теперь понять, почему " Пророк" написан этими огненными письменами и строки будто источают кровь, почему он стоит особняком в мировой поэзии, на том пределе, где кончается человеческое творчество. Будучи символом веры зрелого Пушкина, сутью его художественного мировозрения, центром и смыслом его мира, заключая в себе истину в полном смысле пророческую, он не идея, не декларация, не вывод ума или греза воображения, но - непосредственное и целостное переживание откровения, неведомым нам образом явленного поэту через художнический дар. В " Пророке" мир дан поэту - через непосредственное переживание - как одухотворенное, полное смысла целое. " Вращается весь мир вкруг человека..." В самой этой идее (в структуре " Пророка" воплощенной буквально), собственно говоря, ничего нового для культуры нет. Более того, культура никогда и обходиться без нее не могла, если хотела быть - или хотя бы выглядеть - человечной, то есть утверждающей, а не отрицающей то, что в пушкинское время называлось " вечными истинами", если она хотела быть - или хотя бы выглядеть - вдохновляемой " целью художества" - " идеалом". Ведь сама природа понятия идеал связана с идеей достоинства человека как венца творения, вокруг которого " вращается весь мир": идеал - это и есть состояние соответствия человеческого поведения и существования этому высокому достоинству, соответствия обитателя своему прекрасному Дому. В ином случае (скажем, в случае экзистенциализма, пытающегося идею достоинства человека удержать в пустоте) идеал - фикция, абстрактная головная фантазия. Но ведь идеал - живая потребность человеческого сердца, совести. Вот ведь и карточный шулер (" На дне" Горького), едва только в его заплутавшем сознании брезжит полузабытое чувство человеческого достоинства, потрясает своды ночлежки озарением: " Все - в человеке, все для человека! " - изрядно, впрочем, путаясь (" Существует только человек, все же остальное - дело его рук и мозга") и приходя к выводам, решительность которых равна их двусмысленности, - и все же не умея обойтись без этой древней истины, без сопоставления с нею постыдной реальности человеческого существования, попирающей эту истину, а значит - основы бытия. Формы воплощения и бытования в искусстве фундаментальной идеи человека как цели мироздания разнообразны и по степени сознательности или бессознательности выражения, и в меру декларативности его или органичности, и, наконец, по уровням искажения, достигшего в новое время огромных масштабов, вплоть до превращения этой идеи в свою противоположность: рационализм вывернул ее наизнанку и преобразил в идею человекобожества. Хотелось бы предположить, что именно мера органичности художественного воплощения этой идеи (точнее - органичности, с какою она руководит художественным миром того или иного писателя) определяет подлинные художественные масштабы этого мира при прочих равных условиях. Думаю, именно такое ощущение руководило Толстым, писавшим по поводу Пушкина: " Область поэзии бесконечна, как жизнь; но все предметы поэзии предвечно распределены по известной иерархии, и смешение низших с высшими, или принятие низшего за высший, есть один из главных камней преткновения. У великих поэтов, у Пушкина эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства" (Л.Н. Толстой. Полн. собр. соч. в 90 тт. Т.62, с.22 - В.Н.). Здесь с рациональной точностью (исключая, может быть, слово " предметы"; для Пушкина нет " высоких" и " низких" предметов, В; смысле тем или реалий жизни; речь идет скорее о " низших" и " высших" человеческих отношениях с миром) сформулировано представление об иерархичности художественного мира " великого поэта", в особенности Пушкина, то есть о главенстве в таком мире " предвечных" ценностей (" вечных истин"), которые и дают " гармоническую правильность" " распределению" - взгляду художника на поступки и отношения людей. Толстой говорит о ценностной природе гармонии, которая часто считается категорией чисто эстетической, на самом же деле связана с человеческими идеалами, их уровнем. Чем более полно, сильно, творчески органично и чем менее декларативно воплощается в художественном мире устремление к идеалу, к соответствию человека своему предназначению, чем более уступает монархическая воля автора руководящую поэтическую роль воле идеала, воле высших ценностей, " предвечной" иерархии, тем этот художественный мир - при любом трагизме - выше, светлее, значительнее и гармоничнее, тем он целостнее и жизненно полнее, тем менее он искусствен и более близок истине жизни, с которой стерты " случайные черты". Малость дистанции между поэтической ролью " вечных истин" и ролью личной авторской воли - признак величайших художников. У Пушкина эта дистанция, кажется, исчезает совсем. " Вечные истины", связанные с идеей человека как " венца творения", становятся у него как бы объективными сущностями, непосредственно работающими в художественной системе; они освещают пушкинский художественный мир - собранный в " Пророке" как в фокусе - и главенствуют в нем, давая всему в этом мире место и роль, направляя и притягивая к себе волю автора. В отличие от художественных миров, являющихся монархиями, находящихся под " единоначалием" автора, этот мир, включая своего творца, подчиняется " вечным истинам", их " священноначалию" - по-гречески иерархии.
|