Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Венера в мехах. И покарал его Господь и отдал его в руки женщины. Кн
Леопольд Захер-Мазох
Захер Мазох Венера в мехах " И покарал его Господь и отдал его в руки женщины." Кн. Юдифь, 16, гл. 7. Я находился в приятном обществе. Напротив меня, у массивного камина в стиле Возрождения сидела Венера но не какая-то там дама полусвета, под этим именем ведущая войну против враждебного пола, подобно какой-нибудь мадемуазель Клеопатре, а подлинная богиня любви. Она сидела в кресле, разожженный ею огонь потрескивал перед ней, и отблеск его красными языками лизал ее бледное лицо с белыми глазами и, время от времени, ее ноги, когда она старалась их согреть. Ее голова была чудесна, несмотря на мертвые каменные глаза, но только это я в ней и видел. Величественная богиня укутала свое мраморное тело в широкие меха и, дрожа, свернулась в клубок, словно кошка. - Я не понимаю, милостивая государыня, - воскликнул я, - ведь на самом деле уже не холодно, вот уже две недели как у нас стоит восхитительная весна. У вас, очевидно, нервы... - Благодарю покорно за вашу весну, - сказала она глубоким каменным голосом и тотчас вслед за этим божественно чихнула, и тут же еще раз: дважды. - Я в самом деле не могу этого вынести, и я начинаю понимать... - Что, уважаемая? - Я начинаю верить в невероятное, постигать непостижимое. Мне сразу становится понятной и германская женская добродетель, и немецкая философия, и я также больше не удивляюсь тому, что вы на Севере не можете любить, и даже отдаленного представления не имеете о том, что такое любовь. - Позвольте, сударыня, - возразил я, вспылив, - я положительно не дал вам никакого повода... - Ну, вы... - божественная чихнула в третий раз и с неподражаемой грацией пожала плечами. - Зато и я была к вам всегда благосклонна и даже посещаю вас время от времени, хотя всякий раз, несмотря на все мои меха, быстро простужаюсь. Вы еще помните, как мы встретились в первый раз? - Как я могу это забыть, - сказал я, - у вас были тогда каштановые локоны, и карие глаза, и яркие красные губы, но я все же тотчас же узнал вас по овалу вашего лица и по этой мраморной бледности... Вы всегда носили фиолетовую бархатную кофточку, отороченную беличьим мехом. - Да, вы были совсем без ума от этого туалета, и как вы были понятливы! - Вы научили меня понимать, что такое любовь, ваше радостное богослужение заставило меня позабыть о двух тысячелетиях. - А как беспримерно верна я вам была! - Ну, что касается верности... - Неблагодарный! - Я вовсе не хочу упрекать вас в чем-либо. Вы, правда, божественная женщина, но все-таки женщина, и в любви вы как всякая женщина жестоки. - Вы называете жестоким, - живо возразила богиня, - то, что как раз является стихией чувственности, радостной любви, что является природой женщины, - отдаваться, когда любит, и любить все, что нравится. - Разве есть для любящего большая жестокость, чем неверность возлюбленной? - Ах! - ответила она, - мы верны, пока мы любим, вы же требуете от женщины верности без любви, и чтобы она отдавалась, не получая наслаждения, - так кто здесь жесток, женщина или мужчина? - Вы, на Севере, вообще принимаете любовь слишком тяжеловесно, слишком всерьез. Вы говорите об обязанностях там, где речь может идти только об удовольствии. - Да, сударыня, зато у нас столь достойные уважения и добродетельные чувства и столь длительные связи. - И несмотря ни на что - это никогда не затихающая, вечно неутолимая тоска по нагому язычеству, - вставила мадам, - но та любовь, которая есть высшая радость, самое божественное веселье, не годится для вас, нынешних, детей рефлексии. Как только вы хотите быть естественными, вы становитесь пошлыми. Природа кажется вам чем-то враждебным, вы сделали из нас, смеющихся богов Греции, демонов, из меня - дьяволицу. Меня вы можете лишь отлучать и проклинать, или убивать в вакхическом безумии самих себя перед моим алтарем как жертвы. Если же и находится среди вас один, который набирается храбрости поцеловать мои красные губы, так он тотчас же бежит босоногим, в покаянном рубище, в Рим и ждет, чтобы высохший посох дал цвет, - тогда как под моими ногами всякую минуту выскакивают розы, фиалки и мирт: но вам не идет впрок их аромат. Оставайтесь же среди своего северного тумана, в дыму христианского фимиама, оставьте нас, язычников, покоиться под грудами щебня и лавой, не откапывайте нас, не для вас были построены Помпеи, не для вас наши виллы, наши купальни, наши храмы. Вам не нужно никаких богов! Нам холодно в вашем мире! - Прекрасная мраморная дама кашлянула и еще плотнее натянула темные собольи меха, облегавшие ее плечи. - Благодарствуйте за классический урок, - ответил я, - но вы все же не можете отрицать, что мужчина и женщина в вашем веселом солнечном мире, как и в нашем туманном, по природе враги, что любовь на короткое время соединяет их в одно существо, обладающее единым помыслом, единым чувством, единой волей, чтобы затем еще сильнее разъединить их, и - да вы знаете это лучше моего - тот, кто тогда не сумеет подчинить себе другого, лишь очень скоро почувствует на своей шее его ногу... - А именно, как правило, мужчина - ногу женщины, - воскликнула госпожа Венера с высокомерной усмешкой, - что опять же вы знаете лучше моего. - Верно, и именно поэтому я не строю никаких иллюзий. - Это значит, что вы теперь - мой раб без иллюзий, и я поэтому также буду обращаться с вами безо всякой жалости. - Сударыня! - Разве вы меня еще не знаете? Да, я жестока - раз уж вам это слово доставляет такое удовольствие - и разве я не имею права быть такой? Мужчина - вожделеющий, женщина - вожделенная: вот и все, но решающее преимущество женщины: природа предала ей мужчину через его страсть, и женщина, которая не умеет сделать из него своего подданного, своего раба, даже свою игрушку и затем изменять ему, - такая женщина неумна. - Ваши принципы, уважаемая моя... - бросился я с негодованием возражать. - Покоятся на тысячелетнем опыте, - насмешливо перебила меня мадам, в то время как ее белые пальцы играли в темном меху, - чем более уступчивой и праведной выказывает себя женщина, тем скорее мужчина отрезвляется и становится властелином; и чем более она окажется жестокой и неверной, чем грубее она с ним будет обращаться, чем дерзостнее она будет им играть, чем меньше жалости она будет выказывать, тем больше будет она разжигать сладострастие мужчины, тем больше будет она им любима и боготворима. Так было во все времена, от Елены и Далилы до Екатерины Второй и Лолы Монтес. - Не могу отрицать, - сказал я, - для мужчины нет ничего прельстительнее образа прекрасной, сладострастной и жестокой деспотицы, весело, надменно и ни с чем не считаясь меняющей своих любимцев по первому своему капризу... - И облаченной, к тому же, в меха! - воскликнула богиня. - Как это пришло вам в голову? - Я ведь знаю ваши пристрастия. - Знаете, что, - заметил я, - с тех пор, как мы с вами встречались в последний раз, вы стали большой кокеткой. - О чем это вы, позвольте спросить? - О том, что для вашего белого тела нет и не может быть более великолепного фона, чем эти темные шкуры, * и что вам... Богиня рассмеялась. - Вы грезите, - воскликнула она, - проснитесь! - И она схватила меня за руку своей мраморной кистью. - Да проснитесь же! - вновь прогремел ее голос низким грудным звуком. Я с усилием открыл глаза. Я увидел тормошившую меня руку, но эта рука оказалась вдруг темной, как бронза, а голос оказался сиплым, пьяным голосом моего денщика, стоявшего передо мной во весь свой почти что саженный рост. - Вставайте же, - продолжал честный малый, - что это в самом деле, срам какой! - Что? Почему срам? - Срам и есть - заснуть одетым, да еще за книгой! - Он снял нагар с оплывших свечей и поднял выскользнувший из моих рук том, - да еще за сочинением (он открыл обложку)... Гегеля, - и потом, самое время ехать к господину Северину, который нас к чаю ждет. - Странный сон, - проговорил Северин, когда я закончил, облокотился руками на колени, склонил лицо на свои тонкие руки с нежными жилками и погрузился в раздумье. Я знал, что он теперь долго так просидит, не шевелясь, почти не дыша; так это действительно и было, но меня его поведение не поражало, поскольку вот уже почти три года он был моим добрым другом, и я успел привыкнуть ко всем его странностям. А странным он был, этого отрицать нельзя было, хотя далеко и не таким опасным безумцем, за которого его принимали не только ближайшие соседи, но и вся Коломыйская округа. Для меня же он был не только интересен, но и - из-за чего я также прослыл среди многих слегка свихнувшимся - в высшей степени симпатичен. Для галицийского дворянина и помещика, равно как и для своего возраста - ему было немного за тридцать, - он выказывал поразительное трезвомыслие, известную серьезность и даже педантизм. Жил он по тщательно выполняемой системе, полупрактической, полуфилософской, словно по часам, но не только: также и по термометру, барометру, аэрометру, гидрометру, Гиппократу, Хуфеланду**, Платону, Канту, Книгге*** и лорду Честерфильду; при этом, однако, временами его настигали сильные припадки страстности, когда он мог головой стену прошибить, и тогда всякий предпочитал не вставать на его пути и не попадаться ему на глаза. Пока он сидел вот так молча, в камине пел огонь, пел почтенный самовар, и прадедовское кресло, в котором я, покачиваясь, курил свою сигару, и сверчок в старых стенах также пел, и взгляд мой блуждал по странной утвари, скелетам животных, чучелам птиц, глобусам, гипсовым фигурам, которыми была загромождена его комната, пока случайно не задержался на картине, которую я видел достаточно часто, но которая именно сегодня, в красном свете каминного пламени, произвела на меня неописуемое впечатление. То была небольшая картина маслом, написанная в выразительной, насыщенной манере бельгийской школы. То, что было на ней изображено, казалось достаточно странным. Прекрасная женщина - солнечная улыбка на тонком лице, собранные в античный узел волосы, на которых, подобно легкому инею, лежала белая пудра, - покоилась, опершись на левую руку, на оттоманке - темные меха наброшены на нагое тело; правая рука ее играла хлыстом, а ее босая нога небрежно опиралась на мужчину, лежавшего перед ней, как раб, как пес, и этот мужчина, с резкими, но правильными чертами, на которых отражалась затаенная тоска и беззаветная страсть, который поднимал к ней мечтательный горящий взор мученика, - этот мужчина, служивший подножной скамейкой для ног красавицы, был Северином, только без бороды, - по-видимому, лет на десять моложе, чем теперь. - Венера в мехах! - воскликнул я, указывая на картину. - Такой я и увидел ее во сне. - Я тоже, - отозвался Северин, - только свой сон я видел с открытыми глазами. - Как так? - Ах, это такая дурацкая история... - Твоя картина, очевидно, и послужила поводом для моего сна, продолжал я, - однако, скажи мне, наконец, в чем тут дело, ведь она сыграла какую-то роль в твоей жизни, - наверное, очень решительную, можно себе представить, но я надеюсь услышать от тебя подробности... - Взгляни-ка на вот это ее подобие, - ответил мой странный друг, не отзываясь на мой вопрос. Другая картина представляла собой изумительную копию " Венеры с зеркалом" из Дрезденской галереи. - Ну, и что же ты хочешь этим сказать? Северин встал и указал на меха, в которые Тициан облачил свою богиню любви. - Здесь тоже " Венера в мехах", - сказал он с легкой улыбкой. - Не думаю, чтобы старик венецианец приплел сюда какой-то умысел. Он просто написал портрет некоей знатной Мессалины и был настолько учтив, что заставил держать перед ней зеркало, в котором она с холодным достоинством исследует свои величественные прелести, Амура, которому эта работа, кажется, не очень-то по душе. Эта картина - сплошная лесть в красках. Впоследствии какой-то " знаток" эпохи рококо окрестил эту даму Венерой, а меха деспотицы, в которые прекрасная натурщица Тициана закуталась скорее из страха перед насморком, нежели из целомудрия, превратились в символ тирании и жестокости, таящихся в женщине и ее красоте. Но довольно, в своем нынешнем виде картина эта предстает перед нами как самая что ни на есть едкая сатира на нашу любовь. Венера, которая на абстрактном Севере, в ледяном христианском тумане должна кутаться в просторные, тяжелые меха, чтобы не простудиться... Северин засмеялся и зажег новую сигарету. В этот самый миг распахнулась дверь, и в комнату вошла красивая полная блондинка с умными приветливыми глазами, одетая в широкое шелковое платье, неся нам к чаю холодное мясо и яйца. Северин взял одно из них и расколол его ножом. - Не говорил я тебе разве, что они должны были быть всмятку? - вскричал он с порывистостью, заставившей молодую женщину задрожать. - Но, Севчу, милый! - испуганно пробормотала она. - Что - " Севчу"?! - заорал он, - слушаться ты должна, слушаться понимаешь? - И он сорвал с гвоздя плетку, висевшую рядом с его оружием. Стремительно и перепуганно, словно затравленная косуля, хорошенькая женщина бросилась прочь из комнаты. - Погоди же, ты мне еще попадешься! - прокричал он ей вслед. - Северин, Северин! - сказал я, кладя свою ладонь на его руку, - как ты можешь так обращаться с этой хорошенькой малышкой! - Да ты только взгляни на эту женщину! - ответил он, шутливо, с юмором мне подмигивая. - Если бы я ей льстил, она набросила бы мне на шею петлю, а так - это потому, что я ее плетью воспитываю, - она на меня молится. - Иди ты! - Сам иди, так и нужно дрессировать женщин. - Да, по мне, живи себе как паша в своем гареме, только не нужно предъявлять мне никаких теориг. - Почему бы и нет? - с живостью воскликнул он. - Ни к чему иному гетевское " Ты должен быть либо молотом, либо наковальней" не подходит так превосходно, как к отношениям мужчины и женщины, с этим, между прочим, согласилась и госпожа Венера из твоего сна. В страсти мужчины заключена власть женщины, и она умеет ее применить, если мужчина окажется недостаточно осмотрительным. Перед ним только один выбор: быть или тираном, или же рабом женщины. Стоит ему хоть немного поддаться, - и голова его тотчас оказывается под ярмом, а сам он вскоре почувствует на себе хлыст. - Какие странные максимы! - Никакие не максимы, а опыт, - возразил он, кивнув головой. - Меня на самом деле хлестали, я излечился, хочешь прочесть - как? Он поднялся и достал из своего массивного письменного стола небольшую рукопись, которую положил передо мной на стол. - Ты прежде спросил меня о той картине. Я уже давно в долгу перед тобой с этим объяснением. Вот - читай! Северин сел у камина, повернувшись ко мне спиной, и, казалось, грезил с открытыми глазами. Вновь стало тихо, и вновь пел огонь в камине, и самовар, и сверчок в старых стенах, и я раскрыл рукопись и прочел: Исповедь Сверхчувственного****; на полях рукописи красовались в качестве эпиграфа известные стихи из " Фауста", слегка измененные: Ты, чувственный, сверхчувственный осел, Тебя дурачит женщина!. Мефистофель. Я перевернул заглавный лист и прочел: " Нижеследующее я восстановил по своему тогдашнему дневнику, поскольку никто не может представить свое прошлое непредвзято, - а так все сохраняет свои свежие краски, краски настоящего". Гоголь, этот русский Мольер, говорит - где именно? - да где-то, - что истинный юмор - это тот, в котором сквозь " видимый миру смех" струятся " незримые миру слезы". Дивное изречение! И вот какое-то очень странное настроение охватывает меня, пока я это записываю. Воздух кажется мне напоенным волнующими ароматами цветов, которые одурманивают меня и вызывают головную боль. Дым от камина вьется струйками, которые сгущаются в разные фигурки - в маленьких седобородых кобольдов, насмешливо указывающих на меня пальцами; на подлокотниках моего кресла и на моих коленях скачут верхом толстощекие амуры, и я невольно улыбаюсь, даже громко смеюсь, записывая свои приключения; и все же, пишу я не обыкновенными чернилами, а красной кровью, которая сочится из моего сердца, потому что все его зарубцевавшиеся раны вновь теперь вскрылись, и оно сжимается и болит, и то тут, то там на бумагу падает слеза. Лениво тянутся дни в маленьком карпатском курорте. Никого не видишь, никто тебя не видит. Скучно до того, что хоть садись идиллии сочинять. У меня здесь столько досуга, что я мог бы выставить целую галерею картин, мог бы снабдить театр новыми пьесами на целый сезон, для целой дюжины виртуозов написать концерты, трио и дуэты, но - о чем это я только говорю! - в конце концов, я успеваю только натянуть холст, разгладить листы бумаги, разлиновать нотные тетради, потому что я - ах! только без ложного стыда, друг Северин! Лги другим, но уж себя самого обмануть тебе не удастся. Итак я не что иное, как дилетант: дилетант и в живописи, и в поэзии, и в музыке, и еще в кое-каких из тех так называемых бесхлебных искусств, которые в наши дни обеспечивают своим жрецам доходы министра и даже владетельного князька; но прежде всего я - дилетант в жизни. Жил я до сих пор так же, как писал картины и книги, то есть никогда не уходил дальше грунтовки, планировки, первого акта, первой строфы. Бывают вот такие люди, которые вечно только начинают и никогда не доводят до конца, и я - один из таких людей. Но что же это я болтаю? К делу. Я высовываюсь из окна и нахожу, в сущности, бесконечно поэтичным то гнездо, в котором я предаюсь отчаянию. Что за вид на высокую голубую стену гор, овеянную золотистым ароматом солнца, через которую извиваются, словно серебряные ленты, стремительные каскады ручьев; а какое ясное и синее небо, в которое упираются покрытые снегом вершины; как зелены и свежи лесистые склоны, луга с пасущимися на них стадами, вплоть до желтых волн зреющих нив, среди которых мелькают фигуры жнецов, то исчезая, нагнувшись, то снова выныривая. Дом, в котором я живу, расположен среди своеобразного парка, или леса, или лесной чащи - это можно назвать, как угодно, - и стоит он очень уединенно. Никто в нем не живет, кроме меня, какой-то вдовы из Львова, домовладелицы Тартаковской, маленькой старенькой женщины, которая с каждым днем становится все меньше ростом и все старее, старого пса, хромающего на одну ногу, и молодой кошки, вечно играющей одним и тем же клубком ниток; а клубок ниток принадлежит, я полагаю, прекрасной вдове. А она, кажется, действительно красива, эта вдова, и еще очень молода, ей самое большее двадцать четыре, и очень богата. Она живет на верхнем этаже, а я на первом, вровень с землей. Зеленые жалюзи на ее окнах всегда опущены, у нее есть балкон, весь заросший зелеными вьющимися растениями. У меня зато есть внизу милая, уютная беседка, увитая жимолостью, в которой я читаю и пишу, рисую и пою, - как птица в ветвях. Из беседки я могу видеть балкон. Иногда я действительно бросаю взгляд наверх, и тогда время от времени сквозь густую зеленую сеть мелькает белое платье. В сущности, меня очень мало интересует красивая женщина там, наверху, потому что я влюблен в другую, и надо сказать, влюблен до последней степени безнадежно - гораздо более безнадежно, чем рыцарь Тогген-бург и Шевалье в Манон Леско, - потому что моя возлюбленная... из камня. В саду, в маленькой чаще есть одна восхитительная лужайка, на которой мирно пасутся две-три ручные косули. На этой лужайке стоит каменная статуя Венеры - копия с оригинала, находящегося, кажется, во Флоренции. Эта Венера - самая красивая женщина, которую я когда-либо видел в своей жизни. Правда, это не так уж много значит, потому что красивых женщин, да и вообще женщин, я видел мало; я и в любви дилетант, никогда не уходивший дальше грунтовки, первого акта. Но к чему тут превосходные степени - как будто то, что прекрасно, может быть превзойдено? Довольно того, что эта Венера прекрасна и что я люблю ее - так страстно, так болезненно искренне, так безумно, как можно любить только женщину, неизменно отвечающую на любовь вечно одинаковой, вечно спокойной каменной улыбкой. Да, я буквально молюсь на нее. Часто, когда солнце опаляет своим жаром деревья, я лежу под сенью молодого бука и читаю; часто я посещаю мою холодную, жестокую возлюбленную и по ночам - тогда я становлюсь перед ней на колени, прижимаюсь лицом к холодным камням, на которых покоятся ее ноги, и безумно молюсь ей. Это просто неописуемо - когда затем восходит луна - теперь она как раз прибавляется - и плывет среди деревьев, и лужайка предстает в серебряном сиянии, а богиня стоит, словно просветленная, и как будто купается в ее мягком свете. Однажды, возвращаясь с такой молитвы, я вдруг заметил в одной из аллей, ведущих к дому, женскую фигуру, отделенную от меня только зеленой галереей, белую, как камень, залитую лунным светом. На мгновение меня охватило такое чувство, будто моя прекрасная мраморная женщина сжалилась надо мной, ожила и пошла за мной, - но меня охватил невыразимый ужас, сердце грозило разорваться, и вместо того, чтобы... Ну, да ведь я дилетант. Как всегда, я застрял на втором стихе - нет, не застрял, напротив: я побежал так быстро, как это только было в моих силах. Вот случайность! Еврей, торговец фотографиями, подбрасывает мне снимок моего идеала! Это небольшой листок - " Венера с зеркалом" Тициана - что за женщина! Я напишу стихотворение. Нет! Я возьму этот листок и подпишу под ним: " Венера в мехах". Ты мерзнешь - ты, сама зажигающая пламя! Закутайся же в свои деспотовы меха - кому они и приличествуют, если не тебе, жестокая богиня красоты и любви!.. А через некоторое время я прибавил к подписи несколько стихов Гете, которые я недавно нашел в его " Паралипомене" к " Фаусту". Амуру! Подложна пара крыльев И стрелы - это когти, Вне всякого сомненья, Как и все боги Греции, Переодетый дьявол он. Затем я поставил снимок перед собой на столе, подперев его книгой, и принялся его рассматривать. Холодное кокетство прекрасной женщины, с которым она драпирует свою красоту темными собольими мехами, суровость, жестокость, запечатленные в чертах мраморного лика, восхищают меня и в то же время внушают мне ужас. Я снова берусь за перо, и вот что теперь здесь написано: " Любить, быть любимым - какое счастье! И все же, как бледнеет его сияние перед полным мукой блаженством - боготворить женщину, которая делает нас своей игрушкой, быть рабом прекрасной тиранки, безжалостно попирающей нас ногами. Даже Самсон, этот герой, этот великан, отдался еще раз в руки Далилы, изменившей ему, и она еще раз предала его, и филистимляне связали его прямо перед ней и выкололи ему глаза, которые он до последнего мгновения, опьяненный яростью и любовью, не спускал с прекрасной изменницы". Я завтракал в своей увитой жимолостью беседке и читал книгу Юдифи и завидовал свирепому язычнику Олоферну из-за царственной женщины, которая отсекла ему голову, и из-за его кроваво-прекрасной кончины. " И покарал его Господь, и отдал его в руки женщины". Эта фраза поразила меня. Как нелюбезны эти евреи, думал я. Да и сам Бог их - он мог бы выбирать и более приличные выражения, говоря о прекрасном поле! " И покарал его Господь и отдал в руки женщины", повторял я про себя. Ну и что бы мне такого натворить, чтобы он и меня покарал? Ах, ради Бога! Опять идет наша домохозяйка, за ночь она опять сморщилась и стала немного меньше. А там наверху, меж зеленых усиков и цепочек, опять что-то белеет. Венера это или вдова? На этот раз вдова, потому что мадам Тартаковская, приседая, просит у меня от ее имени книг для чтения. Я бегу к себе в комнату и поспешно хватаю со стола пару томов. Слишком поздно я вспоминаю, что в одном из них лежит мой снимок с Венерой. И теперь он у этой белой женщины там наверху, вместе с моими излияниями. Что-то она обо мне скажет? Я слышу, она смеется. Не надо мной ли? Полнолуние! Вот уже луна вышла из-за верхушек невысоких елей, окаймляющих парк, и серебристый аромат разлился над террасой, над купами деревьев, залил всю местность, насколько хватает глаз, и мягко расплывается вдали, словно трепещущие воды. Я не в силах противиться, что-то меня так странно манит, зовет. Я снова одеваюсь и выхожу в сад. Меня влечет туда, на лужайку, к ней, к моей богине, к моей возлюбленной. Ночь холодна. Я мерзну. Воздух, тяжелый от ароматов цветов и леса, опьяняет. Какое торжество! Какая вокруг музыка! Рыдает соловей. Совсем тихо подрагивают в бледно-синем мерцании звезды. Лужайка кажется гладкой, как зеркало, как ледяной покров пруда. Божественно-величаво, вся светясь, возвышается статуя Венеры. Но что это там? С мраморных плеч богини до самых ступней ее ниспадает длинный плащ из темного меха - я стою в оцепенении, не сводя с нее глаз, и снова меня охватывает этот неописуемый испуг, и я бросаюсь бежать. Я ускоряю шаги - и вдруг замечаю, что ошибся аллеей, и только я хочу свернуть в сторону, в один из зеленых проходов, смотрю - передо мной на каменной скамье сидит Венера - прекрасная каменная богиня - нет! настоящая богиня любви с теплой кровью и бьющимся пульсом. Да, она ожила для меня, как та известная статуя, которая начала дышать для своего творца. Правда, чудо совершилось только наполовину: еще каменными кажутся ее белые волосы, еще мерцают, как лунный свет, ее белые одежды - или это атлас? - а с плеч ее ниспадает темный мех... Но губы у нее уже красны, и окрашиваются щеки, и из глаз ее в меня попадают два зеленых луча - и вот она смеется! Ее смех такой странный, такой - ах! это неописуемо, у меня захватывает от него дыхание, и я бегу дальше, но через каждые несколько шагов вынужден останавливаться, чтобы перевести дух, - а этот насмешливый смех преследует меня через сумрачные лиственные проходы, через освещенные лужайки, до самой чащи, сквозь которую могут пробиться лишь одинокие лунные лучи. Я больше не нахожу дороги, блуждаю кругами, холодные жемчужные капли выступают у меня на лбу. Наконец я останавливаюсь и произношу краткий монолог. Он звучит - ну да, ведь наедине с самими собой люди всегда бывают либо очень любезны, либо очень грубы... Итак, я говорю себе: Осел! Это слово оказывает грандиозное действие, точно заклинание, спасающее меня и приводящее в себя. Мгновенно я успокаиваюсь. Я повторяю удовлетворенно: Осел! И вот я снова вижу все ясно и отчетливо: вот фонтан, вон буковая аллея, вон там дом. И я медленно направляюсь теперь к нему. Тут - опять же внезапно - за зеленой стеной, залитой лунным светом, словно вышитой серебром, - белая фигура, прекрасная каменная женщина, которую я боготворю, которой страшусь, от которой бегу. В два-три прыжка я подбегаю к дому, перевожу дыхание и задумываюсь. Ну? Что же я теперь такое: маленький дилетант или большой осел? Знойное утро, в воздухе душно, тянет крепкими, возбуждающими ароматами. Я снова сижу в своей увитой жимолостью беседке и читаю " Одиссею". Читаю о пленительной волшебнице, превращающей своих поклонников в зверей. Превосходный образ античной любви. Тихо шелестят ветви и стебли, шелестят листья моей книги, что-то шелестит на террасе. Женское платье... Вот она - Венера - только без мехов - нет! на сей раз это - вдова - и все же - Венера - о, что за женщина! Как она стоит передо мной в легком белом утреннем одеянии и смотрит на меня, какой поэзией, какой прелестью и грацией дышит ее изящная фигура! Она не крупная, но и не маленькая. Головка - скорее привлекательна, пикантна, в духе эпохи маркизы Помпадур, чем красива в строгом смысле, но все же как обворожительна! Мягкий рисунок не слишком маленького рта, чарующий задор в выражении полных губ - кожа так бесконечно нежна, что всюду просвечивают голубые жилки, даже через муслин, прикрывающий руки и грудь, - как пышно завиваются эти рыжие волосы, - да, они у нее не белокурые, не золотистые, а рыжие - как демонически и все же мило играют они у ее затылка - но вот меня настигают ее глаза, словно две зеленые молнии, - да, они зеленые, эти глаза, с таящейся в них неописуемой мягкой силой, - зеленые, но того оттенка, какой бывает в драгоценных каменьях, в бездонных горных озерах. Она замечает мое замешательство, сделавшее меня прямо-таки невежей: я остался сидеть и забыл снять с головы фуражку. Она лукаво улыбается. Наконец, я поднимаюсь, кланяюсь. Она подходит ближе и разражается звонким, почти детским смехом. Я что-то бормочу, запинаюсь, как может бормотать в такую минуту только маленький дилетант или большой осел. Так мы познакомились. Богиня осведомилась о моем имени и назвала свое. Ее зовут Ванда фон Дунаева. И она действительно моя Венера. - Но, сударыня, как вам пришла в голову такая идея? - Мне ее подал снимок, лежащий в одной из ваших книг... - Я забыл его. - Эти странные заметки на обороте... - Почему странные? Она посмотрела мне прямо в глаза. - Мне всегда хотелось встретить настоящего мечтателя, фантаста - ради разнообразия... Ну, а вы мне кажетесь, по всему, одним из самых безудержных. - Милостивая государыня... в самом деле... - опять роковое ослиное бормотание, и, в довершение, я краснею, - так, как это еще прилично было бы шестнадцатилетнему юнцу, но мне, который почти на целых десять лет старше... - Вы сегодня ночью испугали меня. - Да, собственно, дело в том... не угодно ли вам, впрочем, присесть? Она села, наслаждаясь моим испугом, - ибо я боялся ее теперь, средь бела дня, еще больше. У ее верхней губы витала чарующая улыбка. - Вы смотрите на любовь, - заговорила она, - и прежде всего на женщину, как на нечто враждебное, нечто, против чего вы стараетесь, хотя и тщетно, защищаться, но чью власть вы чувствуете, как сладостную муку, как жалящую жестокость. Взгляд вполне современный. - Вы его не разделяете? - Я с ним не согласна, - сказала она быстро и решительно и покачала головой, отчего ее локоны взметнулись, как красные языки пламени. - Для меня веселая чувственность эллинов - радость без страдания идеал, который я стремлюсь осуществить в своей жизни. Потому что в ту любовь, которую проповедует христианство, которую проповедуют современные люди, эти рыцари духа, - в нее я не верю. Да, да, вы только посмотрите на меня - я гораздо хуже еретички: я - язычница. Долго ли, думаешь ты, богиня любви размышляла, В роще на Иде, когда ей приглянулся Анхиз? Меня всегда восхищали эти строки из " Римских элегий" Гете. В природе лежит только эта любовь героического времени, " когда олимпийцы влюблялись". В то время ...за взглядом Шло вожделенье, и вслед - миг утоленья его***** - Все остальное - надуманно, неискренне, лживо. Только благодаря христианству - жестокая эмблема которого, крест, всегда была для меня чем-то ужасным... - в природу и ее безгрешные влечения впервые было внесено нечто чуждое, враждебное. Борьба духа с чувственным миром - вот евангелие современности. Я не хочу в этом участвовать! - Да вам бы на Олимпе жить, сударыня, - ответил я, - Ну, а мы, современные люди, не переносим античной веселости - и менее всего в любви. Одна мысль о том, чтобы делить женщину, хотя бы она была какой-нибудь Аспазией, с другими, нас возмущает; мы ревнивы, как наш Бог. И вот почему имя прекрасной Фрины стало у нас бранным словом. Мы предпочитаем худосочную, бледную Гольбейнов-скую деву, принадлежащую нам одним, античной Венере, которая, как бы она ни была божественно прекрасна, любит сегодня Анхиза, завтра Париса, послезавтра Адониса. И если случится, что в нас одерживает верх природа и мы отдаемся пламенной страсти к подобной женщине, то ее жизнерадостная веселость кажется нам какой-то демонической силой, жестокостью, и в нашем блаженстве мы видим грех, который требует искупления. - Значит, и вы увлекаетесь современной женщиной? Этими жалкими истерическими бабами, которые в сомнамбулической погоне за каким-то пригрезившимся идеалом мужчины не умеют оценить лучшего мужчины и, в вечных слезах и муках, ежедневно оскорбляют свой христианский долг, обманывая сами и сами оказываясь обманутыми, вечно выбирают, бросают и снова отправляются на поиски, никогда не умеют ни изведать счастье, ни дать счастье и клянут судьбу, - вместо того, чтобы спокойно сознаться: я хочу любить и жить, как жили Елена и Аспазия. Природа не знает никакого постоянства в отношениях между мужчиной и женщиной. - Милостивая государыня... - Дайте мне выговориться. Только эгоизм мужчины стремится схоронить женщину, как какое-то сокровище. Все попытки внести постоянство в самое изменчивое из всего, что только есть в изменчивом человеческом бытии - в любовь, - путем священных обрядов, клятв и договоров - потерпели крушение. Можете ли вы отрицать, что наш христианский мир разлагается? - Но... - Но одиночка, восстающий против общественных установлений, изгоняется, клеймится позором, побивается камнями, хотите вы сказать. Что ж, я готова рискнуть, я хочу прожить свою жизнь согласно своим языческим принципам. Я отказываюсь от вашего лицемерного уважения, я хочу быть счастливой. Те, кто выдумали христианский брак, отлично сделали, что одновременно выдумали и бессмертие. Но я не думаю о жизни вечной: если с последним моим вздохом здесь, на земле, для меня, как Ванды фон Дунаевой, все кончено, что мне с того, присоединится ли мой чистый дух к песнопениям ангельских хоров, сольется ли в какие-то новые существа мой прах? А если я сама, такая, какая я есть, больше жить не буду, то во имя чего же я стану отрекаться от радостей? Принадлежать человеку, которого я не люблю, просто потому, что когда-то я его любила? Нет, не стану я ни от чего отрекаться - я полюблю всякого, кто мне нравится, и сделаю счастливым всякого, кто меня любит. Разве это скверно? Нет, это по меньшей мере гораздо красивее, чем если бы я стала жестоко наслаждаться мучениями, которые могут вызвать мои чары, и добродетельно отворачиваться от несчастного, изнывающего от страсти ко мне. Я молода, богата, красива и, такая, какая я есть, я живу весело, ради удовольствия, ради наслаждения. Пока она говорила и глаза ее лукаво искрились, я схватил ее руки, хорошенько не осознавая, что я хотел делать с ними, но теперь, как истый дилетант, торопливо выпустил их. - Ваша искренность, - сказал я, - восхищает меня, и не она одна... Опять этот проклятый дилетантизм сдавил мне горло! - Что же вы хотели сказать? - Что я хотел?.. Да, я хотел - простите - сударыня... я перебил вас. - Что такое? Долгая пауза. Наверное, она произносит про себя целый монолог, который в переводе на мой язык исчерпывается одним-единственным словом: " Осел"! - Если позволите, сударыня, - заговорил я, наконец, - как вы пришли к подобным... подобным идеям? - Очень просто. Мой отец был человек разумный. Меня с самой колыбели окружали копии античных статуй, в десять лет я читала Жиль Блаза, в двенадцать - " Орлеанскую девственницу". Я считала своими друзьями Венеру и Аполлона, Геракла и Лаокоона, как другие в детстве - Мальчика-с-Пальчика, Синюю Бороду и Золушку. Мой муж был человек веселый, жизнерадостный, даже неизлечимая болезнь, постигшая его вскоре после нашей свадьбы, никогда не могла надолго омрачить его чело. Даже в ночь накануне своей смерти он взял меня к себе в постель, а в течение долгих месяцев, которые он провел, умирая, в своем кресле на колесиках, он часто в шутку спрашивал меня: " Ну что, есть у тебя уже поклонник? " Я загоралась от стыда. " Не обманывай меня, - прибавил он однажды, - я посчитал бы это отвратительным. А красивого мужчину ты себе найди, или лучше сразу нескольких. Ты чудесная женщина, но при этом еще наполовину ребенок, - ты нуждаешься в игрушках". Наверное, вам не нужно говорить, что, пока он был жив, у меня не было никаких поклонников, - но довольно об этом; короче, он воспитал меня такой, какая я теперь: гречанкой. - Богиней... - поправил я. Она улыбнулась: - Какой именно? - Венерой! Она погрозила мне пальцем и нахмурила брови. - И даже " Венерой в мехах"... Погодите-же - у меня есть большая-пребольшая меховая шуба, которой я могу укрыть вас всего: я поймаю вас в нее, как в сеть. - И вы полагаете, - быстро заговорил я, так как меня осенила мысль, показавшаяся мне, при всей ее простоте и банальности, очень дельной, - вы полагаете, что ваши идеи возможно проводить в наше время? Что Венера может безвозбранно разгуливать во всей своей неприкрытой красоте среди железных дорог и телеграфов? - Неприкрытой - нет, конечно, в мехах! - воскликнула она, смеясь. Хотите ли посмотреть на мои? - И потом... - Что же " потом"? - Красивые, свободные, веселые и счастливые люди, какими были греки, возможны только тогда, когда существуют рабы, которые делают все прозаические дела повседневной жизни и которые - прежде всего - работают на них. - Разумеется, - живо ответила она. - И прежде всего целая армия рабов нужна олимпийской богине, вроде меня. Так что берегитесь меня! - Почему? Я сам испугался той смелости, с которой у меня вырвалось это " почему". Она же нисколько не испугалась; у нее только слегка раздвинулись губы, так что стали видны маленькие белые зубы, и потом проронила вскользь, как будто дело шло о чем-нибудь таком, о чем и говорить-то не стоило: - Вы хотите быть моим рабом? - В любви не бывает никакого равенства, никакой рядоположенности, ответил я с торжественной серьезностью. - Но если бы я мог выбирать властвовать или быть подвластным, - то мне показалось бы гораздо более привлекательной роль раба прекрасной женщины. Но где же я нашел бы женщину, которая не добивалась бы влияния мелочной сварливостью, а сумела бы властвовать в спокойном сознании своей силы? - Ну, это-то было бы не так трудно, в конце концов. - Вы думаете? - Ну, а я, например, - она засмеялась, откинувшись назад. - У меня талант - быть деспотицей, - необходимые меха у меня тоже есть... Но сегодня ночью вы вполне серьезно меня испугались? - Вполне серьезно. - А теперь? - Теперь - теперь-то я и начинаю бояться вас по-настоящему! Мы встречаемся ежедневно, я и - Венера. Много времени проводим вместе, завтракаем в моей увитой жимолостью беседке, чай пьем в ее гостиной, и я имею возможность развернуть во всю ширь все свои мелкие, очень мелкие таланты. Для чего же я учился всем наукам, для чего пробовал силы во всех искусствах, если бы; оказался не в состоянии развлечь маленькую хорошенькую женщину... Но эта женщина - вовсе не такая уж маленькая, и импонирует она мне страшно. Сегодня я попробовал нарисовать ее - и только тут отчетливо почувствовал, как мало подходят современные туалеты к этой каменной головке. В чертах ее мало римского, но очень много греческого. Мне хочется изобразить ее то в виде Психеи, то в виде Астарты, сообразно выражению ее глаз - одухотворенно-мечтательному, или же этому наполовину изнемогающему, наполовину опаляющему, утомленно-сладострастному, но ей хочется, чтобы это был ее портрет. Ну, хорошо - я одену ее в меха. О, как мог я сомневаться хотя бы на минуту! Кому же и идут княжеские меха, как не ей? Вчера вечером я был у нее и читал ей " Римские элегии". Потом я отложил книгу и начал говорить что-то свое. Она, кажется, была довольна - даже больше: она буквально приковалась глазами к моим губам, грудь ее часто вздымалась. Или мне это только показалось? Дождь меланхолически стучал в оконные стекла, огонь по-зимнему уютно потрескивал в камине, - я почувствовал себя у нее так по-домашнему, на мгновение я утратил всякую почтительность по отношению к этой прекрасной женщине и поцеловал ее руку, и она позволила мне это. Тогда я сел у ее ног и прочитал маленькое стихотворение, которое я написал для нее. Венера в мехах, Растопчи меня, я раб твой, Прелестью плененный адской, Среди мирта и агав Мраморную плоть распяв. Ну - и так далее! На этот раз мне действительно удалось пойти дальше первой строфы, но по ее повелению я отдал ей в тот вечер это стихотворение, и так как копии у меня не осталось, то сегодня, делая выписки из своего дневника, я могу припомнить только эту первую строфу. Странное чувство я испытываю. Едва ли я влюблен в Ванду, - по крайней мере, при первой нашей встрече я совершенно не испытал той молниеносной вспышки страсти, с которой начинается влюбленность. Но я чувствую, что ее необычайная, поистине божественная красота мало-помалу опутывает меня своей магической силой. Не похоже оно и на зарождающуюся сердечную привязанность. Это какая-то психическая подчиненность, захватывающая меня медленно, но с тем большей полнотой. С каждым днем я страдаю все глубже, а она - она только улыбается этому. Сегодня она сказала мне вдруг, безо всякого повода: - Вы меня интересуете. Большинство мужчин так обыкновенны - в них нет порыва, поэзии; в вас есть известная глубина и воодушевление и - главное - серьезность, которая мне по душе. Я могла бы вас полюбить. После недолгого, но сильного грозового ливня мы отправляемся вместе на лужайку, к статуе Венеры. Всюду над влажной землей поднимается пар, облака его несутся к небу, словно жертвенные воскурения; над нашими головами раскинулась разорванная радуга; ветви деревьев еще роняют капли дождя, но воробьи и зяблики уже прыгают с ветки на ветку и так возбужденно щебечут, словно очень чему-то радуются. Воздух напоен свежими ароматами. Через лужайку трудно пройти, потому что она вся еще сырая и блестит на солнце, словно маленький пруд, над подвижным зеркалом которого высится богиня любви, - а вокруг ее головы кружится рой мошек и, освещенный солнцем, кажется каким-то ореолом. Ванда наслаждается восхитительной картиной и, желая отдохнуть, опирается на мою руку, так как на скамьях в аллее еще не просохла вода. Все существо ее дышит сладостной истомой, глаза полузакрыты, дыхание ее ласкает мою щеку. _________________________________ * Этот " фон" (нем. Folie) на языковом уровне выдает помешательство (фр. folie) героя Мазоха. - Пер. ** Хуфеланд К.В. (1762-1836), нем. врач. *** Книгте А.Ф.Ф. (1752-1796), нем. писатель. **** Нем. ubersinnlich означает " сверхчувственный" (о человеке, о платоновских идеях), " сверхчувствительный". - Пер. ***** Перевод С.Ошерова. Я ловлю ее руку и - положительно не знаю, как мне это удалось, спрашиваю ее: - Могли бы вы полюбить меня? - Почему бы и нет? - отвечает она, остановив на мне свой спокойный и ясный, как солнце, взор. - Но не надолго. В следующее мгновение я стою перед ней на коленях и прижимаюсь пылающим лицом к душистому муслину ее платья. - Ну, Северин, - это же неприлично! Но я ловлю ее маленькую ногу и прижимаюсь к ней губами. - Вы становитесь все неприличнее! - восклицает она, вырывается от меня и быстро убегает к дому, а в моей руке остается ее милая, милая туфелька. Что это? Предзнаменование? Весь день я не решался показаться ей на глаза, ближе к вечеру я сидел у себя в беседке - вдруг сквозь вьющуюся зелень ее балкона мелькнула ее обворожительная огненная головка. - Отчего же вы не приходите? - нетерпеливо крикнула она мне сверху. Я взбежал по лестнице, но наверху вновь утратил мужество и постучался совсем тихо. Она не сказала " войдите", а отворила дверь и остановилась на пороге. - Где моя туфля? - Она - я ее - я хочу... - бессвязно забормотал я. - Принесите ее, потом мы будем вместе пить чай и поболтаем. Когда я вернулся, она возилась за самоваром. Я торжественно поставил туфельку на стол и отошел в угол, как мальчишка, ожидающий наказания. Я заметил, что у нее был немного нахмурен лоб и вокруг губ легла какая-то суровая, властная складка, которая привела меня в восторг. Вдруг она разразилась смехом. - Значит, вы - в самом деле влюблены... в меня? - Да, и страдаю сильнее, чем вы думаете. - Страдаете? - и она снова рассмеялась. Я был возмущен, пристыжен, уничтожен - но все это совершено впустую. - Зачем же? -продолжала она, - я отношусь к вам очень хорошо, сердечно. Она протянула мне руку и посмотрела на меня чрезвычайно дружелюбно. - И вы согласитесь быть моей женой? Ванда взглянула на меня - да, как это она на меня взглянула? - прежде всего, я думаю, изумленно, а потом немного насмешливо. - Откуда это вы вдруг столько храбрости набрались? - проговорила она. - Храбрости? - Да, храбрости жениться вообще и в особенности на мне, - она подняла туфельку. - Так скоро вы подружитесь вот с этим? Но шутки в сторону. Вы в самом деле хотите жениться на мне? - Да. - Ну, Северин, это дело серьезное. Я верю, что вы любите меня, и я тоже люблю вас - и, что еще лучше, мы интересуем друг друга, нам не грозит, следовательно, опасность так уж скоро наскучить друг другу- Но вы знаете, я женщина легкомысленная - и именно поэтому я отношусь к браку очень серьезно - и если я беру на себя какие-то обязанности, то я хочу иметь возможность и исполнить их. Но я боюсь - нет - вам будет больно это услышать. - Будьте искренни со мной, прошу вас, - ответил я. - Ну, хорошо, скажу откровенно: я не думаю, чтобы могла любить человека дольше, чем... Она грациозно склонила набок головку и раздумывала. - Дольше года? - Что вы такое говорите! Дольше месяца, вероятно. - И меня не дольше? - Ну, вас - вас, может быть, два. - Два месяца! - воскликнул я. - Два месяца - это очень долго. - Сударыня, это более, чем антично. - Вот видите, вы не переносите правды. Ванда прошлась по комнате, потом оперлась на камин, положив руку на карниз, и молча посмотрела на меня. - Что же мне с вами делать? - заговорила она вновь. - Что хотите, - смиренно ответил я, - что вам доставит удовольствие. - Как непоследовательно! - воскликнула она. - Сначала вы хотите меня в жены, а потом отдаете мне себя, как игрушку. - Ванда - я люблю вас. - Так мы снова вернемся к тому, с чего начали. Вы любите меня и хотите меня в жены - но я не хочу вступать в новый брак, потому что сомневаюсь в прочности своих и ваших чувств. - А если я хочу рискнуть на брак с вами? - возразил я. - Тогда остается еще вопрос, хочу ли я рискнуть на брак с вами, спокойно проговорила она. - Я отлично могу себе представить, что могла бы принадлежать одному мужчине всю жизнь, но это должен быть настоящий мужчина, который импонировал бы мне, который подчинил бы меня силой своей личности, понимаете? А все мужчины - я это знаю! - едва влюбляются, становятся слабы, податливы, смешны, всецело отдаются в руки женщины, пресмыкаются перед ней на коленях. Между тем, я могла бы долго любить только того, перед кем я ползала бы на коленях... Но вы мне так полюбились, что я хочу попробовать. Я бросился к ее ногам. - Боже мой, вот вы уже и на коленях! - насмешливо сказала она. - Хорошо же вы начинаете. - И когда я поднялся, она продолжала: - Даю вам год сроку чтобы покорить меня, чтобы убедить меня, что мы подходим друг другу, что мы можем жить вместе. Если это вам удастся, тогда я буду вашей женой, и притом такой, Северин, женой, которая свои обязанности будет исполнять строго и добросовестно. В течение этого года мы будем жить, как в браке. Кровь бросилась мне в голову. Загорелись вдруг и ее глаза. - Мы поселимся вместе, - продолжала она, - у нас будут одинаковые привычки, и мы посмотрим, сможем ли мы ужиться. Предоставляю вам все права супруга, поклонника, друга. Удовлетворены ли вы этим? - Я должен быть удовлетворен. - Вы ничего не должны. - Тогда я хочу... - Превосходно. Это слова мужчины. Вот вам моя рука. Десять дней я не расставался с ней ни на час, исключая ночи, я мог непрерывно смотреть в ее глаза, держать ее руки, прислушиваться к ее речам, всюду сопровождать ее. Моя любовь представляется мне глубокой, бездонной пропастью, в которую я погружаюсь все больше и больше, из которой меня'теперь уже никто не сможет спасти. Сегодня днем мы расположились на лужайке у ног статуи Венеры. Я рвал цветы и бросал их ей на колени, а она плела из них венки, которыми мы украшали нашу богиню. Вдруг Ванда посмотрела на меня таким странным, ошеломляющим взглядом, что все существо мое вспыхнуло пламенем страсти. Не владея больше собой, я привлек ее к себе и прильнул губами к ее губам, а она - она также крепко прижала меня к своей взволнованно вздымающейся груди. - Вы не сердитесь? - спросил я потом. - Я никогда не сержусь на то, что естественно. Я боюсь только, что вы страдаете. - О, страшно страдаю. - Бедный друг, - она провела рукой по моему лбу, освобождая его от спутавшихся на нем волос. - Но я надеюсь, - не по моей вине? - Нет... - ответил я, - но все же, моя любовь к вам превратилась в какое-то безумие. Мысль о том, что я могу вас потерять - и, быть может, действительно потеряю, - мучит меня день и ночь. - Но вы ведь еще и не обладаете мной, - сказала Ванда и взглянула на меня тем трепетным, влажным, жадно-горячим взглядом, которым только что зажгла во мне кровь, затем быстро поднялась и возложила своими маленькими прозрачными ручками венок из синих анемонов на белую, с вьющимися локонами, голову Венеры. Наполовину против своей воли, я обнял ее рукой за талию. - Я не могу больше жить без тебя, моя красавица, - сказал я. - Поверь мне - на этот единственный раз поверь мне, - это не фраза, не фантазия! В самой глубине души я чувствую, как связана моя жизнь с твоею. Если ты уйдешь от меня, я зачахну, я погибну! - Но ведь этого и не нужно, дурачок! Ведь я люблю тебя, - она взяла меня за подбородок, - глупый! - Но ты соглашаешься быть моей на каких-то условиях, тогда как я принадлежу тебе безусловно... - Это нехорошо, Северин! - воскликнула она почти испуганно. - Разве вы еще не узнали меня? Совсем не хотите понять меня? Я добра, пока со мной обращаются серьезно и благоразумно, но когда мне отдаются слишком беззаветно, я становлюсь заносчивой... - Пусть так! Будь заносчивой, будь деспотичной, - воскликнул я в совершенном исступлении, - только будь моей, будь моей навеки! Я бросился к ее ногам и обнял ее колени. - Это плохо кончится, друг мой! - серьезно сказала она, не пошевельнувшись. - О, пусть этому никогда не будет конца! - возбужденно, даже запальчиво воскликнул я, - пусть одна смерть нас разлучит! Если ты не можешь быть моей, совсем моей и навеки, то я хочу быть твоим рабом, служить тебе, все от тебя сносить - только не отталкивай меня от себя! - Возьмите же себя в руки, - сказала она, склоняясь ко мне и целуя меня в лоб. - Я всей душой полюбила вас - но это не тот путь, чтобы покорить меня, удержать меня. - Да я сделаю все, что вы хотите, только бы не потерять вас! воскликнул я. - Только не это - эту мысль я не в силах постичь. - Встаньте же. Я повиновался. - Вы, право, странный человек, - продолжала Ванда. - Итак, вы хотите обладать мной, чего бы вам это ни стоило? - Да, чего бы мне это ни стоило! - Но какую же цену будет иметь для вас обладание мной? - Она задумалась, и в глазах ее мелькнуло что-то недоброе, зловещее. - Если бы я разлюбила вас, если бы я принадлежала другому?.. Меня пробрала дрожь. Я взглянул на нее, она стояла передо мной такая сильная и самоуверенная, и глаза ее светились холодным блеском. - Вот видите, - продолжала она, - вы пугаетесь одной мысли об этом! - И лицо ее вдруг озарилось приветливой улыбкой. - Да, меня охватывает ужас, когда я живо представляю себе, что женщина, которую я люблю, которая отвечала мне взаимной любовью, может безо всякой жалости ко мне отдаться другому. Но разве тогда у меня будет какой-то выбор? Если я эту женщину люблю, люблю безумно, должен ли я гордо повернуться к ней спиной и погибнуть, со всей своей показной силой, должен ли я пустить себе пулю в лоб? У меня есть два идеала женщины. Если мне не удастся найти свой благородный, ясный, как солнце, идеал - женщину верную и добрую, готовую разделить со мной мою судьбу - только я не хочу ничего половинчатого и бесцветного! - тогда я предпочитаю отдаться женщине, лишенной добродетели, верности, жалости. Такая женщина, в своем эгоистическом величии, - также идеал. Если мне не дано изведать счастье любви во всей его полноте, тогда я хочу испытать до дна ее страдания, ее муки, тогда я хочу, чтобы женщина, которую я люблю, издевалась надо мной, изменяла мне - и чем более жестоко, тем лучше. Это тоже наслаждение! - В уме ли вы! - воскликнула Ванда. - Я так люблю вас - всей душой, всеми помыслами! - продолжал я, - что ваша близость, воздух, которым вы дышите, незаменимы для меня, если мне суждено еще жить дальше. Выбирайте же любой из моих идеалов! Сделайте из меня, что хотите, - своего мужа или своего раба! - Хорошо же! - сказала Ванда, нахмурив свои тонкие, но энергично очерченные брови. - Всецело иметь в своей власти человека, который меня интересует, который меня любит, - я представляю себе, что это должно быть довольно весело; в развлечениях у меня, по крайней мере, недостатка не будет. Вы были так неосторожны, что предоставили выбор мне. Так вот, я выбираю: я хочу, чтобы вы были моим рабом, я сделаю из вас для себя игрушку! - О, сделайте! - воскликнул я со смешанным чувством ужаса и восторга. Если брак может быть основан только на полном равенстве и согласии, то противоположности порождают самые сильные страсти. Мы с вами противоположности, настроенные почти враждебно друг против друга, - отсюда та сильная любовь моя к вам, которая представляет собой отчасти ненависть, отчасти страх. Но при таких отношениях одна из сторон должна быть молотом, другая - наковальней. Я хочу быть наковальней. Я не мог бы быть счастлив, если бы должен был смотреть на любимую сверху вниз. Я хочу иметь возможность боготворить женщину, а возможно это только в том случае, если она будет жестока со мной. - Однако, Северин! - возразила Ванда почти гневно. - Разве вы считаете меня способной поступить дурно с человеком, который любит меня, как любите вы, - которого я сама люблю? - Почему же нет, если я оттого буду только еще сильнее боготворить вас? Истинно любить можно лишь то, что стоит выше нас - женщину, которая подчиняет нас красотой, темпераментом, умом, силой воли, которая, таким образом, становится нашей деспотицей. - Вас, значит, притягивает то, что других отталкивает? - Да, это так. Именно в этом моя странность. - Ну, в конечном счете, во всех наших страстях нет ничего особенного и странного: кому же не нравятся красивые меха, и всякий знает и чувствует, как близко родственны друг другу сладострастие и жестокость. - Но во мне все это достигло высшей точки, - возразил я. - Это значит, что разум имеет над вами мало власти и что у вас мягкая, податливая, чувственная натура. - А мученики тоже были натуры мягкие и чувственные? - Мученики? - Наоборот, это были сверхчувственные люди, находившие наслаждение в страдании, искавшие самых страшных мучений, даже смерти - так, как другие ищут радости. Вот и я сверхчувственное существо, сударыня. - Берегитесь же, - как бы вам не сделаться при этом и мучеником любви, мучеником женщины. Мы сидим на маленьком балконе Ванды прохладной душистой летней ночью, и над нами стелется двойная кровля, - поближе зеленый потолок из вьющихся растений, а в вышине - усеянный бесчисленными звездами небосвод. Из парка доносится тихое, жалобное, влюбленное, призывное мяуканье кошки, а я сижу на скамейке у ног моей богини и рассказываю ей о своем детстве. - И уже тогда у вас появились все эти странности? - спросила Ванда. - О, да. Я не помню, когда их у меня не было. Еще в колыбели, как мне рассказывала впоследствии моя мать, я был " сверхчувственным": не выносил здоровую грудь кормилицы, и меня вынуждены были кормить козьим молоком. Маленьким мальчиком я обнаруживал загадочную робость перед женщинами, в которой выражался, в сущности, некий жутковатый интерес к ним. Серые своды и полумрак церкви пугали меня, а перед блестящими алтарями и образами святых меня охватывал настоящий ужас. Зато я тайком проскальзывал, как к какой-то запретной радости, к гипсовой статуе Венеры, стоявшей в небольшой библиотечной комнате моего отца, становился перед ней на колени и возносил к ней молитвы, которым меня научили - Отче наш, Богородицу и Верую. Однажды ночью я встал со своей постели, чтобы отправиться к ней. Луна светила мне и освещала богиню бледно-голубым холодным светом. Я распростерся перед ней и целовал ее холодные ноги, как, мне случалось видеть, наши крестьяне целовали стопы мертвого Спасителя. Мною овладело непреодолимое томление. Я взобрался повыше и обнял прекрасное холодное тело, и поцеловал холодные губы. Вдруг на меня напал какой-то глубокий ужас, и я убежал. Всю ночь мне снилось потом, что богиня стоит против моей постели и грозит мне поднятой рукой. Меня рано послали в школу, и вот вскоре я поступил в гимназию и там со страстью набросился на все, что обещал мне открыть античный мир. Очень скоро я освоился с богами Греции лучше, чем с религией Христа; я отдавал, вместе с Парисом, роковое яблоко Елене, видел горящую Трою и следовал за Одиссеем в его странствиях. Прообразы всего прекрасного глубоко запечатлелись в моей душе, и вот, в том возрасте, когда другие мальчики ведут себя грубо и грязно, я питал непреодолимое отвращение ко всему низменному, пошлому, некрасивому. Но чем-то особенно низменным и некрасивым казалась мне, подрастающему юнцу, любовь к женщине - такая, какой она мне представилась на первых порах, в самом простейшем своем проявлении. Я избегал всякого соприкосновения с прекрасным полом, - словом, я был сверхчувственным до помешательства. К моей матери поступила - мне было тогда лет четырнадцать - новенькая горничная, прелестное существо, молоденькая, хорошенькая и с пышными формами. Однажды утром, когда я сидел за своим Тацитом, воодушевляясь добродетелями древних германцев, малышка подметала мою комнату. Вдруг она остановилась, нагнулась ко мне, не выпуская щетки из рук, и пара полных, свежих, восхитительных губ прижалась к моим. Поцелуй влюбленной кошечки обжег меня всего, но я поднял свою " Германию", как щит против соблазнительницы, и, возмущенный, покинул комнату. Ванда громко расхохоталась. - Вы действительно мужчина, который ищет себе ровню! Но продолжайте, продолжайте! - Никогда я не забуду еще одну сцену, относящуюся к тому же времени, продолжал я свой рассказ. - К моим родителям захаживала в гости графиня Соболь, доводившаяся мне какой-то троюродной теткой, женщина величавая, красивая и с пленительной улыбкой, но ненавистная мне, так как она имела в семье репутацию Мессалины. И я держался с ней до крайности невежливо, грубо и неуклюже. Однажды мои родители уехали в городок. Тетка решила воспользоваться их отсутствием, чтобы учинить надо мной суд и расправу. Она неожиданно явилась в комнату в своей подбитой мехом кацавейке, в сопровождении кухарки, судомойки и той самой кошечки, которой я пренебрег. Безо всяких околичностей, они схватили меня и, несмотря на мое отчаянное сопротивление, связали по рукам и ногам; затем тетка со злобной улыбкой засучила рукава и принялась хлестать меня толстой розгой, да так усердно, что потекла кровь, и я, в конце концов, несмотря на свой геройский дух, закричал, заплакал и начал просить пощады. Тогда она велела развязать меня, но я должен был на коленях поблагодарить ее за наказание и поцеловать ей руку. Представьте себе, однако, этого сверхчувственного глупца! Под розгой этой роскошной красавицы, показавшейся мне в ее меховой душегрейке разгневанной царицей, во мне впервые проснулось чувство к этой женщине, и тетка начала казаться мне с той поры обворожительнейшей женщиной на всем Божьем свете. Моя катоновская суровость, моя робость перед женщинами была не чем иным, как до крайности обостренным чувством красоты; с этой поры чувственность превратилась в моей фантазии в своего рода культ, и я поклялся себе не расточать ее священных переживаний на обыкновенные существа, а сохранить их для идеальной женщины - если возможно, для самой богини любви. Я был еще очень молод, когда поступил в университет и поселился в столице, где жила тогда моя тетка. Студенческая комната моя походила в то время на комнату доктора Фауста. В ней царил тот же хаотический беспорядок, она вся была загромождена высокими шкафами, битком набита книгами, которые я накупил по смехотворно дешевым ценам у еврея антиквария с Серваницы*, глобусами, атласами, скелетами животных, посмертными масками и бюстами великих людей. Всякую минуту из-за небольшой зеленой печки мог появиться Мефистофель в образе странствующего студента. Изучал я что попало, без разбора, без всякой системы - химию, алхимию, историю, астрономию, юридические науки, анатомию и литературу; читал Гомера, Вергилия, Оссиана, Шиллера, Гете, Шекспира, Сервантеса, Вольтера, и Коран, и Космос**, и " Мемуары" Казаковы, и с каждым днем возрастала сумятица в моей голове, и все фантастичнее и сверхчувственнее становились мои помыслы. И в голове моей неизменно жил идеальный образ прекрасной женщины, время от времени оживавшей перед моими глазами, словно видение, среди кожаных переплетов книг и скелетов, на ложе из роз, окруженной крохотными амурами, то в олимпийском туалете, со строгим белым лицом моей гипсовой Венеры, то с пышными каштановыми косами, со смеющимися голубыми глазами и в красной бархатной, отделанной горностаем кацавейке моей красавицы тетки. Однажды утром, когда она вновь предстала передо мной во всем своем смеющемся очаровании, поднявшись из золотого тумана моей фантазии, я отправился к графине Соболь. Она приняла меня дружелюбно, даже сердечно, при встрече одарила меня поцелуем, от которого все мои чувства пришли в совершеннейшее смятение. В это время ей, должно быть, было под сорок, но, как и большинство таких неувядающих прожигательниц жизни, она была все еще соблазнительна и по-прежнему носила отделанную мехом кацавейку, только теперь она была из зеленого бархата и отделана темно-бурой куницей. Но от прежней суровости, которая так восхитила меня тогда, не осталось и следа. Наоборот, она проявила ко мне столь мало жестокости, что без долгих колебаний разрешила мне сделаться ее поклонником. Она слишком скоро открыла мою сверхчувственную глупость и невинность, и ей было приятно делать меня счастливым. А я - я действительно блаженствовал, как юный бог! Каким это было для меня наслаждением, когда я, лежа перед ней на коленях, мог целовать ее руки - руки, которыми она некогда наказала меня! О, что за дивные руки это были! Прекрасной формы, нежные, полные, белые и с восхитительными ямочками. В сущности, я был влюблен только в эти руки. Я затевал с ними нескончаемые игры, прятал их в темный мех и снова извлекал их на свет, держал их перед огнем - и не мог на них наглядеться! Ванда невольно взглянула на свои руки, я это заметил и не мог не улыбнуться. - Что сверхчувственное в то время преобладало в моей душе, вы можете видеть из того, что в своей тетке я любил ту жестокую порку, которую она мне когда-то задала, а в одной молоденькой актрисе, за которой я ухаживал года два спустя, м
|