Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






О так называемой оттепели






 

Как уже не раз говорилось, то, что назвали «культом Сталина», оказало и до сих пор оказывает очень сильное воздействие на понимание — вернее, лжепонимание — хода истории в 1930-1950-х годах. Выше приводились цитаты из нынешних сочинений, в которых Сталина проклинают за то, что он перед войной пытался строить свои отношения с Гитлером в сущности точно так же, как это делали тогда правители Великобритании и Франции; авторы этих сочинений явно не отдают себе отчета в том, что их сознание по-прежнему находится во власти пресловутого культа, ибо-де великий Сталин не «должен» был вести себя подобно заурядным правителям Чемберлену и Даладье… Точно так же нисколько не преодолели в себе «культовое» сознание те, кто сегодня объясняют личной злой волей Сталина коллективизацию, 1937-й год, тяжкие военные поражения 1941–1942 годов и т. д. Правда, это уже «культ наизнанку», но он не менее далеко уводит от истинного понимания хода истории, чем культ как таковой.

Я счел нужным напомнить здесь об этом потому, что и многие нынешние суждения о «преемнике» Сталина, Н.С. Хрущеве, основаны в сущности на тех же «культовых» понятиях об истории: все, что совершалось после смерти Сталина, приписывается «доброй» (впрочем, в определенных отношениях и «злой») воле Никиты Сергеевича.

18 апреля 1994 года в связи со 100-летием со дня рождения Хрущева была проведена под руководством правившего СССР в 1985–1991 годах М.С. Горбачева широкая (более 30 участников) конференция, стенограмма которой в том же году вышла в свет в виде книги, изданной немалым по теперешним меркам тиражом. И все происходившее в 1953–1964 годах толкуется в сей книге, по сути дела, как проявления личной воли Хрущева.

Впрочем, более или менее осведомленный историк КПСС В.П. Наумов не мог не сказать на этой конференции, что прекращение фальсифицированных политических «дел» (врачей, «сионистского заговора» в МГБ, «мингрельского» и др.), решение о пересмотре Ленинградского дела, амнистия почти половины — 1, 2 млн. (!) — заключенных ГУЛАГа и т. п. были осуществлены по инициативе и в ходе практических мероприятий вовсе не Хрущева, а Берии, но, последний, по словам Наумова, делал все это, так как «пытался создать образ непреклонного борца за восстановление законности и правопорядка, за реабилитацию всех невинно пострадавших… и т. п. Следует признать, что Берия преуспел в решении своих задач. Его действия в то время произвели впечатление, и, сейчас, спустя 40 лет, многие исследователи принимают его маневры за чистую монету» [487].

Заключительная фраза по меньшей мере странна, ибо ведь подследственные и заключенные действительно освобождались тогда по указаниям Берии; «монета», если уж пользоваться этим выражением, была все же «чистой». Но Наумов без каких-либо аргументов противопоставляет действия Берии и позднейшие аналогичные действия Хрущева, который-де руководствовался иными — так сказать, «благородными» — устремлениями.

Между тем (о чем уже шла речь) и мировая, и отечественная история свидетельствуют, что любые правители, предшественники которых были объектами определенного «культа» и в той или иной мере деспотичными, приходя после них к власти, оказываются, по сути дела, вынужденными проявить гуманность. Так, почти ровно за сто лет до смерти Сталина, 2 марта 1855 года, умер деспотичный, по тогдашним меркам, император Николай I, и сменивший его Александр II амнистировал декабристов, петрашевцев, членов украинского Кирилло-Мефодиевского общества (Н.И. Костомаров, Т.Г. Шевченко и другие) и т. д.

Но вернемся в 1953 год. Берия сразу же после смерти Сталина действовал в этом направлении явно оперативней и энергичнее, нежели Маленков (и тем более Хрущев), из-за чего Георгий Максимилианович даже заявил 2 июля 1953 года на известном Пленуме ЦК, посвященном «разоблачению» Берии: «Затем, товарищи, факт, связанный с вопросом о массовой амнистии. Мы считали и считаем, что эта мера по амнистии является совершенно правильной. Но… он (Берия. — В.К.) проводил эту меру с вредной торопливостью и захватил контингенты, которых не надо было освобождать…» [488]Разумеется, Берия действовал отнюдь не из «милосердия», а в силу присущего ему более чем его «соперникам» прагматизма; кроме того, он, конечно же, хотел предстать в общественном мнении как «освободитель». Но в основе его действий была все же не личная воля, а как бы закон истории. И те, кто сегодня усматривают в последующих актах амнистий и реабилитаций личную заслугу Никиты Сергеевича — попросту наивные люди. Любой оказавшийся на его месте деятель не мог не двигаться в этом направлении (начатом к тому же вовсе не Хрущевым, а Берией).

Выше уже не раз отмечалось, что в последние сталинские годы совершалось — пусть и не без «отступлений» — определенное смягчение режима (хотя господствует противоположное представление, согласно которому режим-де все более и более ужесточался). Так, в конце 1940 — начале 1950-х годов было фактически «реабилитировано» немало людей, подвергшихся гонениям ранее. Скажем, в 1951 году получил Сталинскую премию 1-й степени выдающийся филолог В.В. Виноградов, арестованный в 1934 году и до 1944-го испытывавший всякого рода притеснения; тогда же удостоились Сталинских премий репрессированный в 1933-м драматург и киносценарист Н.Р. Эрдман и заключенный в 1935 году в ГУЛАГ, а позднее ставший писателем В.Н. Ажаев; в начале 1951-го, как уже сказано, была восстановлена в качестве члена Союза писателей СССР изгнанная из него в 1946-м А.А. Ахматова; в 1952 году возвращается в состав ЦК маршал Жуков, удаленный оттуда в 1946-м (его, кстати сказать, обвиняли тогда чуть ли не в организации военного заговора…)[489].

Можно привести и много других сведений о благоприятных поворотах в 1949–1952 годах в судьбах тех или иных людей, подвергшихся ранее репрессиям и гонениям, но более показательна, пожалуй, судьба целой группы — как бы даже враждебной «партии» — уже охарактеризованных выше «космополитов». «Борьба» с ними началась в январе — феврале 1949-го очень, пользуясь ходячим современным определением, круто. Их недавний покровитель, 1-й зам. генсека СП Симонов в мартовском номере «Нового мира» объявил их ни много ни мало маскирующимися агентами американского империализма… Бывший «космополит» А.М. Борщаговский сообщает в своих мемуарах (даже дважды), что на заседании Секретариата ЦК в январе 1949 года второе лицо в иерархии власти, Г.М. Маленков, вынес «космополитам» следующий приговор: «Не подпускать на пушечный выстрел к святому делу советской печати!» [490]

В 1930-х годах подобный приговор, скорее всего, имел бы роковые последствия, однако «космополиты», как ни странно, стали выступать в «советской печати» уже в следующем, 1950 году (!), а в 1951-м один из главных их лидеров, А.С. Гурвич, опубликовал в «Новом мире» в сущности целую книгу (70 крупноформатных журнальных страниц). Правда, его новое сочинение также подверглось критике, но факт опубликования все же чрезвычайно многозначителен.

Борщаговский рассказывает о долгой истории печатания сочиненного им в 1949-м — первой половине 1950 года объемистого (700 книжных страниц) романа «Русский флаг», который вышел в свет только в июне 1953 года, то есть уже после смерти Сталина. Однако из его рассказа явствует, что уже в 1950 году член ЦК и генсек СП СССР Фадеев дал распоряжения своему первому заму Симонову, секретарям правления СП А.А. Суркову и А.Т. Твардовскому, а также историку академику Е.В. Тарле написать отзывы о романе. И, не обращая внимания на вышеупомянутый «приговор» самого Маленкова, все четверо рекомендовали роман Борщаговского в печать; краткий положительный отзыв написал и сам Фадеев.

Все это было бы, без сомнения, немыслимо, если бы указание о недопущении к печати «на пушечный выстрел» продолжало действовать. А тот факт, что объявленные в 1949 году чуть ли не вне закона «космополиты» уже в следующем году так или иначе были «прощены», ясно говорит о происходившем смягчении режима.

Правда, Борщаговский в своих мемуарах пытается внушить читателем, что его роман-де не мог быть опубликован, если бы не умер Сталин. Однако из его же собственного рассказа вполне очевидно, что выход в свет «Русского флага» задерживался только из-за сопротивления главного редактора издательства «Советский писатель» Н.В. Лесючевского. Мне хорошо знакомы повадки этого прямо-таки патологического «перестраховщика», так как я «пробивал» через него в течение почти трех лет (1961–1963) книгу М.М. Бахтина о Достоевском, чья наивысшая ценность позднее была признана во всем мире. Лесючевский «сдался» лишь после того, как с помощью всяких ухищрений я побудил тогдашнего председателя СП СССР К.А. Федина подписать составленное мною от его имени весьма резкое «послание» этому уникально трусливому главреду[491].

Борщаговский, в свою очередь, сообщает, что после долгих проволочек он подал жалобу на Лесючевского в секретариат СП СССР, который 30 сентября 1952 года на заседании, каковое вел член ЦК Фадеев, принял специальное постановление, обязывающее Лесючевского немедля приступить к изданию объемистого сочинения[492], и восемь месяцев спустя, в июне 1953-го (срок вполне «нормальный» для издательской практики того времени), роман вышел в свет. И само принятие подобного постановления о книге вчерашнего «космополита» показывает, что Борщаговский был к тому времени — то есть к сентябрю 1952 года — фактически полностью «реабилитирован»; ведь нелепо полагать, что секретариат СП мог принять тогда постановление, противоречившее позиции власти!

Немаловажно затронуть и еще одну сторону дела. В сочинениях о так называемых «космополитах» они обычно изображаются как жертвы заостренно «патриотически» настроенных врагов, которых высшая власть тогда-де целиком поддерживала. Но это также не соответствует действительности. Ведь в декабре 1949 года был отстранен от своих постов секретарь ЦК и МК Г.М. Попов, который, как сообщалось выше, в январе 1949-го сыграл решающую роль в развязывании кампании против «космополитов». И есть основания полагать, что он потерпел крах именно из-за своего чрезмерного «патриотизма».

А в 1952 году один из главных противников «космополитов», дважды лауреат Сталинской премии А.А. Суров, был подвергнут постыдному разоблачению, ибо, как выяснилось, сочинял свои пьесы совместно с безымянными «соавторами»; влиятельные друзья всячески пытались замять этот скандал, поскольку дискредитировалось само «патриотическое» направление в драматургии, а критики-«космополиты» оказывались правыми. Однако Суров все же был публично опозорен, и из этого ясно, что власть не столь уж безусловно поддерживала «патриотов».

Вообще, для объективного понимания того времени необходимо ясно осознать, что Сталин относился негативно к любой заостренной «позиции». Еще в 1928 году он, говоря о «левой» и «правой» опасностях, бросил ставшие широко известными слова: «Какая из этих опасностей хуже? Я думаю, что обе хуже» [493].

Имевшая место двадцать с лишним лет спустя, в 1949-м, одновременная расправа и с «ленинградцами», обвиненными в «русском национализме», и с Еврейским антифашистским комитетом неопровержимо свидетельствует, что политика Сталина была именно таковой. Широко распространенное представление о нем как «русском патриоте» или даже «шовинисте» — сугубо тенденциозная версия, хотя ее и придерживаются совершенно разные, даже противоположные, авторы.

 

* * *

 

Итак, ситуация накануне смерти Сталина была намного более сложной, чем обычно изображают ее в наше время. Послесталинские годы часто определяют словом «оттепель». Определение это приписывают И.Г. Эренбургу, который в майском номере журнала «Новый мир» за 1954 год (то есть через четырнадцать месяцев после смерти Сталина) опубликовал повесть под таким названием. Однако достаточно широко известно, что столетием ранее Ф.И. Тютчев назвал «оттепелью» время после смерти Николая I. Менее известно, что за семь месяцев до появления эренбурговской повести, в октябрьском номере того же «Нового мира» за 1953 год, было опубликовано стихотворение Николая Заболоцкого с тем же названием «Оттепель»:

 

Оттепель после метели.

Только утихла пурга,

Разом сугробы осели

И потемнели снега…

Скоро проснутся деревья.

Скоро, построившись в ряд,

Птиц перелетных кочевья

В трубы весны затрубят.

 

Но особенно существенно, что Заболоцкий написал первый вариант этого стихотворения пятью годами ранее, еще в 1948 году, когда вышла в свет его — недавнего заключенного ГУЛАГа — книга (хотя официальная реабилитация поэта состоялась уже после смерти Сталина), — то есть у него были основания писать в 1948 году об «оттепели».

Конечно, тезис о том, что «оттепель» назревала раньше, чем принято считать, будут оспаривать; при Сталине, мол, безраздельно царила «зима», и никакое «оттаивание» режима не было возможным. Но вот весьма показательные факты. Среди литературных явлений, которые считаются яркими выражениями «оттепели», — книга очерков Валентина Овечкина «Районные будни», роман Василия Гроссмана «За правое дело» и повесть Эммануила Казакевича «Сердце друга», а ведь они были опубликованы еще при жизни Сталина! Правда, они тут же подверглись критике, продолжавшейся некоторое время даже и после смерти вождя, но это в сущности была своего рода инерция. Ведь эти произведения все же прошли сквозь «бдительную» редактуру и цензуру 1952 года! А в 1953-1954-м они были изданы массовыми тиражами.

Нет спора, что после смерти Сталина «оттепель» стала гораздо более интенсивной. Однако наивно видеть в этом (как делают многие) некую личную заслугу того же Хрущева. Речь должна идти о естественном пути самой истории, по которому Хрущев — кстати сказать, вслед за Берией и Маленковым — в сущности был вынужден идти, не мог не идти, — хотя, между прочим, не единожды пытался сопротивляться (например, после восстания в ноябре 1956-го в Венгрии).

Мое утверждение, что Хрущев — совершенно независимо от его личных качеств — просто не мог не идти по «либеральному» (в той или иной мере) пути, его нынешние апологеты, вероятно, будут оспаривать. Но то же самое доказывают, например, два историка молодого поколения, которые исследовали послесталинский период, — Е.Ю. Зубкова и О.В. Хлевнюк. Последний писал в 1996 году о ситуации после смерти Сталина: «Как показала Е.Ю. Зубкова [494], круг основных вопросов, которые пришлось бы решать новому руководству, кто бы ни оказался во главе его, а также направления возможных перемен „в известном смысле были как бы заранее заданы “… (выделено мною. — В.К.) все… „болевые точки“ в той или иной мере проявились и осознавались еще при Сталине» [495]. Важно отметить, что цитируемые историки «новой волны» свободны от тенденциозности прежних времен.

Тот факт, что так называемая оттепель была к 1953 году всецело назревшей, ясен из поистине мгновенного ее осуществления: не прошло и месяца со дня смерти Сталина, а «оттепельные» явления уже стали очевидными для всех. И если обратиться к действиям трех главных лиц тогдашней власти, то раньше и активнее других проявил себя Берия, затем Маленков и лишь позднее — Хрущев, которого пытаются и сегодня представить истинным «отцом оттепели», — притом он-де стал таковым благодаря своим личным качествам. А ведь в последнее время были опубликованы сведения, из которых явствует, что, будучи в 1935–1937 годах «хозяином» Москвы, а в 1938-1949-м — Украины, Хрущев являл собой одного из немногих наиболее активных вершителей репрессий. Выше об этом уже шла речь, но стоит еще раз напомнить, что есть основания видеть в Хрущеве, ставшем в декабре 1949 года секретарем ЦК, вообще главного «соратника» Сталина в репрессиях последующих лет, — в том числе в многостороннем «деле» о «сионистском заговоре».

В связи с этим целесообразно вторично обратиться к одному очень многозначительному эпизоду. После смерти Сталина, который был одновременно председателем Правительства и Первым (определение «генеральный» только как бы подразумевалось, но давно уже не употреблялось) секретарем ЦК, эти верховные посты были «поделены» между Маленковым и Хрущевым. Тогда же появился новый секретарь ЦК, Н.Н. Шаталин, который ранее, в 1944–1947 годах, побывал 1-м заместителем Маленкова — начальника Управления кадров ЦК, ведавшего (до 1946 года) «органами». Очевидно, что и теперь, в 1953-м, Шаталин в качестве секретаря ЦК должен был контролировать работу МВД — это следует и из его высказываний на Июльском пленуме ЦК, посвященном «разоблачению» Берии, и из того факта, что после ареста этого министра ВД именно Шаталин был назначен 1-м заместителем нового министра ВД — С.Н. Круглова.

14 марта 1953-го, когда Хрущев стал фактически «главным» (официально он был провозглашен «Первым» позднее, 13 сентября) секретарем ЦК, Шаталин, как естественно полагать, заменил его в качестве непосредственного «куратора» МВД в Секретариате ЦК. Ибо на «антибериевском» пленуме ЦК Шаталин сообщил, что Берия в марте-июне 1953 года действовал, «обходя» решения ЦК, и он, Шаталин, «жаловался» тогда Хрущеву, который в ответ говорил о бесполезности «проявлений недовольства», пока МВД во власти Берии.

Тут же Шаталин рассказал о вызвавшей его — и, надо думать, равным образом Хрущева — резкое недовольство акции Берии: «…взять всем известный вопрос о врачах. Как выяснилось, их арестовали неправильно. Совершенно ясно, что их надо освободить, реабилитировать и пусть себе работают. Нет, этот вероломный авантюрист (Берия. — В.К.) добился опубликования специального коммюнике Министерства внутренних дел, этот вопрос на все лады склонялся в нашей печати и т. д… Ошибка исправлялась методами, принесшими немалый вред интересам нашего государства. Отклики за границей тоже были не в нашу пользу» [496].

Если вспомнить (см. выше), как Хрущев через три года, 29 августа 1956-го, заявил друзьям СССР из Канады, что «некоторые евреи» намеревались превратить Крым в «американский плацдарм», придется усомниться в его готовности после смерти Сталина прекратить все «дела» о «сионистских заговорщиках» (что уже в конце марта — начале апреля 1953-го начал осуществлять Берия).

Могут возразить, что жестокий приговор по «делу» Еврейского антифашистского комитета, вынесенный 18 июля 1952 года, был отменен 22 ноября 1955-го, когда Хрущев был уже полновластным правителем страны. Но многозначительно, что в «определении» Военной коллегии Верховного Суда СССР, отменявшей приговор, все же содержались обвинения в адрес деятелей ЕАК: «…некоторые из осужденных по данному делу… присваивали себе несвойственные им функции… а также… допускали суждения националистического характера» [497]. Кроме того, «определение» Верховного Суда не было тогда опубликовано — разумеется, не без воли Хрущева.

Естественно полагать, что упорное нежелание Хрущева признать необоснованность «дел» о «сионистских заговорщиках» было обусловлено его собственной руководящей ролью в «разработке» этих «дел» (тот факт, что именно он возглавлял «комиссию», решившую вопрос о расправе с «сионистами» на автозаводе имени Сталина, бесспорно подтверждается сохранившимися документами).

Словом, считать — как это, увы, делают сегодня многие авторы и ораторы — «реабилитационные» акции Хрущева после смерти Сталина выражением его личной «доброй воли» нет никаких оснований. До 1953 года он вел себя совершенно иначе, и новое его поведение диктовалось новой исторической ситуацией (к тому же он явно «отставал» в этом плане от того же Берии…).

Хотя, как уже отмечалось, масса документов сталинского времени была по указанию Хрущева уничтожена, в последнее время все же появились публикации, свидетельствующие о том, что поведение Никиты Сергеевича до 1953 года ни в коей мере не дает оснований усматривать в нем «гуманиста». Вот, например, два фрагмента из стенограмм выступлений Хрущева. Еще в январе 1936 года, то есть за год до 1937-го, он с неудовольствием констатировал: «Арестовано только 308 человек. Надо сказать, что не так уж много мы арестовали людей (С места: „правильно! “). 308 человек для нашей Московской организации (ВКП(б) — В.К.) — это мало (С места: „правильно! “)». И 14 августа 1937 года: «Нужно уничтожать этих негодяев… нужно, чтобы не дрогнула рука, нужно переступить через трупы врага на благо народа». И результат: «… к началу 1938 г.… были репрессированы фактически все секретари МК и МГК (из 38 секретарей… избежали репрессий лишь трое), большинство секретарей райкомов и горкомов [498] (136 из 146), многие руководящие советские, профсоюзные, хозяйственные, комсомольские руководители, специалисты, деятели науки и культуры. Разрешение на арест давала „тройка“ [499], в состав которой входил и первый секретарь МК и МГК ВКП(б)» [500].

Или «жалоба» Хрущева, посланная Сталину в 1938 году уже из Киева: «Украина ежемесячно посылает 17–18 тысяч репрессированных, а Москва утверждает не более 2–3 тысяч. Прошу Вас принять срочные меры» [501].

«Поклонники» Хрущева, вероятно, скажут, что он вел себя подобным образом в силу давления атмосферы тех лет, а когда после смерти Сталина появилась, так сказать, возможность не прибегать к репрессиям, Никита Сергеевич выявил свою истинную сущность гуманного, доброго правителя. Во многих сочинениях и выступлениях преподносится именно такого рода точка зрения — пусть и не всегда с такой элементарной прямотой.

При этом освобождение из лагерей и ссылки сотен тысяч политических заключенных целиком и полностью связывают со «смелым» хрущевским докладом на ХХ съезде партии 25 февраля 1956 года (именно такое мнение господствовало и на упомянутой выше конференции 1994 года). Между тем еще в начале 1990-х годов были опубликованы документы, из которых явствует, что освобождение политических заключенных началось сразу же после издания Указа 27 марта 1953 года «Об амнистии», принятого по инициативе Берии, и к осени этого года вышло на свободу около 100 тысяч (из 580 тысяч) политических заключенных, имевших небольшие сроки. Далее, уже к 1 января 1955-го (Хрущев стал полновластным правителем 8 февраля этого года, отстранив Маленкова с поста предсовмина) были освобождены еще 170, 9 тысячи человек[502]. Таким образом, около половины политических заключенных получило свободу еще до того момента, когда Хрущев обрел единоличную власть.

Нельзя, правда, не сказать, что именно после этого, 17 сентября 1955 года, был издан Указ «Об амнистии советских граждан, сотрудничавших с оккупантами в период Великой Отечественной войны 1941–1945 гг.», — а, как отмечалось выше, такие граждане составляли очень значительную часть политзаключенных — и к 1 января 1956 года количество последних сократилось (в сравнении с 1 января 1955-го) еще на 195 тысяч 353 человека и составляло 113 тысяч 735 человек (там же).

Итак, к 1956 году, к ХХ съезду партии, открывшемуся 14 февраля, уже обрели свободу более 80 (!) процентов политзаключенных. А между тем до сего времени широко распространено мнение, что будто бы только после хрущевского доклада на ХХ съезде действительно началось освобождение политзаключенных.

Существенно и другое. «По Указу от 27 марта 1953 г. (то есть бериевскому. — В.К.) были досрочно освобождены все высланные (категория „высланные“ перестала существовать) и часть ссыльных… На конец лета и осень 1953 года планировалось произвести крупномасштабное освобождение спецпоселенцев (то есть депортированных во время войны народов. — В.К.). В апреле-мае 1953 года в МВД СССР… были разработаны проекты Указа… об освобождении спецпоселенцев. Из… переписки… С.Н. Круглова и Л.П. Берия за апрель-июнь явствует, что они намеревались в августе представить указанные проекты на утверждение в Верховный Совет СССР и Совет Министров СССР… Планировалось до конца 1953 года освободить около 1, 7 млн. спецпоселенцев… Однако в связи с арестом Л.П. Берия (26 июня 1953 года. — В.К.) крупномасштабного освобождения спецпоселенцев в 1953 г. не последовало». И лишь позднее «жизнь заставила Н.С. Хрущева и его окружение постепенно осуществить бериевский план по освобождению спецпоселенцев» (цит. соч., с. 14).

Определение «бериевский» план может быть неправильно истолковано — в том духе, что Берия был наиболее «гуманным» из тогдашних правителей. И, кстати сказать, на хрущевской конференции 1994 года несколько выступавших с негодованием говорили о том, что в ряде историографических исследований сообщаются факты, побуждающие видеть истинного «освободителя» не в Хрущеве, а в Берии. Однако, как уже сказано, представления, согласно которым послесталинские амнистии и реабилитации являют собой личную заслугу кого-либо — как Берии, так и, равным образом, Хрущева — это явные пережитки «культового» понимания хода истории. Повторю еще раз: кто бы ни оказался тогда у власти, дело шло бы, в общем и целом, одинаково, — хотя вместе с тем нельзя не видеть, что Берия действовал решительнее, чем Хрущев.

Но естественно встает вопрос: почему все же во главе страны оказался в конце концов именно Хрущев?

 

* * *

 

Ответить на этот вопрос, как представляется, весьма нелегко, ибо приходится задуматься над всей предшествующей историей власти в СССР — и прежде всего о соотношении властной роли партии и государства (конкретно — правительства). С 1917 года и до второй половины 1930-х годов партия играла главную и определяющую роль во власти. Этому вроде бы противоречит тот факт, что Ленин занимал пост председателя Совнаркома, то есть правительства. Однако не нужны сложные разыскания (достаточно прочитать ленинские сочинения 1918–1923 годов), чтобы убедиться: реальным средоточием власти являлся ЦК партии, где и сам Ленин сосредоточивал свои основные усилия (кстати сказать, ЦК заседал тогда почти еженедельно).

Ленин возглавлял власть не благодаря своему посту председателя правительства, а в силу того, что был верховным вождем партии (хотя формально таковым не являлся). Это вполне ясно хотя бы из того, что А.И. Рыков, сменивший Ленина в качестве предсовнаркома, отнюдь не стал поэтому «главным»; между прочим, в так называемом ленинском «завещании» названы шесть «вождей», но Рыкова среди них нет, и даже назначение его на высший правительственный пост не возвысило его в рамках истинной — партийной — иерархии власти.

Но с середины 1930-х годов, когда совершается своего рода «контрреволюция» (о ней подробнейшим образом говорится в первом томе этого сочинения, в главе «Загадка 1937 года»), партия — это воплощение «революционного духа» — подвергается настоящему разгрому[503], и верховная власть перетекает в государство, постепенно приобретавшее «традиционные» качества. В заключительной части своего известного доклада 10 марта 1939 года Сталин заявил, что в «пролетарском» государстве «могут сохраниться некоторые функции старого государства» [504]. Сказано было весьма осторожно, но нет сомнения, что для многих людей такая постановка вопроса явилась тогда совершенно неожиданной или даже поражающей…

Окончательное «оформление» верховной роли государства произошло 6 мая 1941 года, когда Сталин сменил Молотова на посту председателя Совнаркома — то есть государственного органа; ранее он явно не претендовал на этот пост (который занимали Рыков (до 1930 года) и Молотов), вполне «удовлетворяясь» руководством партией. И с этого момента властная роль партии все более ограничивалась; невозможно переоценить тот факт, что после ХVIII съезда следующий, ХIХ-й, состоялся лишь двенадцать с половиной лет (!) спустя, пленумы ЦК собирались в среднем не чаще, чем раз в год, и даже заседания Политбюро происходили с интервалами в несколько месяцев. Не менее показательно, что члены Политбюро, за исключением одного только Хрущева (и это приведет, как мы увидим, к очень существенным последствиям), одновременно являлись заместителями Председателя Совета Министров СССР. Наконец, имела место еще особенная «иерархия власти», которая открыто обнаруживалась в официальных перечнях верховных лиц. Первое место в таких перечнях занимал, естественно, Сталин, второе — Молотов, а позднее — Маленков и т. д. И, скажем, в иерархической очередности конца 1949 года, когда член Политбюро Хрущев стал еще и секретарем ЦК, он тем не менее, не будучи зампредом Совмина, занимал предпоследнее, десятое место[505](«ниже» его был подвергшийся тогда определенной опале А.Н. Косыгин); позднее «место» Хрущева постепенно повышалось; к моменту смерти Сталина он занимал уже восьмое место, «опередив» Микояна и Андреева.

Кто-либо может подумать, что речь идет о «формальных» проблемах, но на этом высшем уровне власти «форма» обладала чрезвычайной значимостью.

Правда, верховные лица правительства одновременно представали и как руководители партии (члены Политбюро, а с октября 1952-го — члены Бюро Президиума ЦК), но это диктовалось сохранявшимся понятием о партии как «руководящей и направляющей силе», — понятием, официальную «отмену» которого было бы нелегко объяснить населению страны.

Но нельзя переоценить очевидного из документов тогдашнего порядка: «… постановления от имени Совета Министров визировал сам Сталин, от имени ЦК ВКП(б) — Маленков (то есть Совет Министров был „важнее“. — В.К.). После смерти Сталина прежняя практика сначала была сохранена, и совместные постановления подписывали Маленков как председатель Совета Министров и Хрущев как секретарь ЦК КПСС», — то есть по-прежнему «главным» было правительство, а с 1955 года — после устранения Маленкова с его поста (8 февраля) — «решения будут приниматься как постановления ЦК КПСС и Совета Министров СССР, хотя раньше они подписывались, как правило, в обратном порядке» [506]. То есть власть перешла к руководителю партии.

Сразу же после смерти Сталина произошло «формальное» изменение, имевшее в действительности первостепенную значимость. Маленков, который до 5 марта 1953-го совмещал посты заместителя председателя Совета Министров и секретаря («второго») ЦК, сменив Сталина в качестве главы правительства, не стал руководителем партии; 14 марта он даже сложил с себя обязанности секретаря ЦК, и фактическим «первым» секретарем стал Хрущев (правда, официально он будет утвержден в качестве «первого» позднее, 13 сентября). Таким образом, произошло окончательное разделение государственной и партийной власти. И тут четко выяснилось, что партийная власть имеет теперь второстепенное и даже, в сущности, третьестепенное значение. Ибо в послесталинском иерархическом перечне первое место занял Маленков, второе — 1-й его зам. и министр внутренних дел Берия, третье — 1-й зам. и министр иностранных дел Молотов, четвертое — председатель Президиума Верховного Совета Ворошилов (то есть глава законодательной власти) и только пятое — фактический первый секретарь партии, то есть вроде бы такой же преемник Сталина, как и Маленков, — Хрущев. Особенно многозначительно «возвышение» главы законодательной власти: предшественник Ворошилова на этой должности, Н.М. Шверник, вообще не входил в состав высшей иерархии — не являлся полноправным членом Политбюро (только кандидатом в члены).

Таким образом, процесс оттеснения, отодвигания партии на задний план, начавшийся во второй половине 1930-х годов, в 1953-м, после смерти Сталина, наглядно выразился в том, что фактический руководитель партии оказался на пятом месте…

В тех или иных сочинениях утверждается, что послесталинское принижение роли партии исходило от Берии; так, например, Константин Симонов писал впоследствии: «После того как власть была сосредоточена в руководстве Совета Министров, а Секретариату ЦК отводились второстепенные функции, Берия старается добиться перенесения центра тяжести власти и на местах, в республиках, из ЦК в Советы Министров» [507].

Но нет никакого сомнения, что Маленков (и, конечно, другие верховные лица) стремился действовать именно в этом духе, что нашло недвусмысленное и даже, так сказать, яркое выражение в его отказе от поста секретаря ЦК, который он занимал (с небольшим перерывом) с 1939 года. В ходе «разоблачения» Берии Хрущев с негодованием рассказал, как в его присутствии в ответ на следующее суждение: «Если не будет совмещено руководство ЦК и Совета Министров в одном лице (как было при Сталине. — В.К.), то надо более четко разделить вопросы, которые следует рассматривать в ЦК и Совете Министров», — Берия пренебрежительно сказал: «Что ЦК? Пусть Совмин все решает, а ЦК пусть занимается кадрами и пропагандой» [508].

Но нет оснований усомниться, что именно такой установки придерживался и Маленков, добровольно «уступивший» руководство партией Хрущеву, — несомненно, потому, что партия, по его убеждению, уже не будет играть верховной роли.

Однако история все же пошла по другому пути. Если выразиться попросту, альтернатива «партия или государство» разрешилось в пользу партии и, потому, Хрущева… Через несколько лет, к 1961 году, в составе верховной власти «уцелел» от 1953-го, кроме самого Никиты Сергеевича, только «вечный» Микоян. Но гораздо существеннее другое. В марте 1953-го в верхний эшелон власти входил всего лишь один собственно партийный руководитель — то есть Хрущев; остальные девять членов Президиума были наиболее высокопоставленными государственными деятелями. Между тем перед свержением Хрущева из одиннадцати верховных правителей (членов Президиума) семеро являлись чистейшими «партаппаратчиками» — в частности, секретари ЦК Л.И. Брежнев, Ф.Р. Козлов, Н.В. Подгорный, М.А. Суслов и сам Хрущев.

Нельзя не отметить и поистине колоссальный рост численности партии при Хрущеве. За девять лет, с начала 1946 года до начала 1955-го (когда Никита Сергеевич обрел полновластие), количество членов партии выросло с 5510, 9 тыс. до 6957, 1 тыс., то есть всего лишь на 26, 2 %, а в 1955-1964-м — до 11 758, 2 тыс.[509], то есть на 69 %! И если к 1955 году членом партии был 1 из 20 людей старше 18 лет, то к 1965-му — уже 1 из 12! Столь резкое увеличение «прироста» партии связано, надо полагать, с восстановлением при Хрущеве ее первостепенной роли.

Из этого вроде бы следует сделать вывод об особенной прозорливости Хрущева (во многих сочинениях, кстати сказать, он и преподносится как искуснейший политик, сумевший «победить» всех своих соперников). Однако руководство партией предоставили Хрущеву Маленков и другие, ибо они полагали — как оказалось, ошибочно, — что партия (как это и было в последние полтора десятилетия сталинского правления) имеет второстепенное значение, что судьбу страны будет решать государство, а партия нужна только для подготовки «кадров» и «пропаганды» (в приведенных словах Берия высказал это с присущей ему решительностью).

Кстати сказать, факты убеждают, что именно эта самая решительность стала причиной ареста и уничтожения Лаврентия Павловича. Хрущев, Маленков и другие явно перестраховались (в прямом смысле — «у страха глаза велики»), ибо нет сколько-нибудь серьезных оснований полагать, что Берию не вполне «удовлетворяло» его второе место в иерархии власти и он имел намерение стать во главе государства; как весьма неглупый человек, он, наверно, сознавал хотя бы одно: появление на месте Сталина другого грузина, не имеющего и малой доли сталинского статуса — вещь по меньшей мере трагикомическая. И вопреки россказням Хрущева и других о готовившемся Берией перевороте, на это нет даже намеков. Тщательный исследователь ситуации вокруг Берии в 1953 году, К.А. Столяров, по документам установил, что за день или за два до ареста Лаврентий Павлович договорился со своей любовницей, актрисой М., о том, что она явится к нему вместе с «красивой подругой», и, как остроумно и вместе с тем убедительно резюмирует исследователь, «трудно допустить, что человек, вознамерившийся буквально на днях осуществить государственный переворот… развлекается со случайными женщинами, тогда как ему надлежит день и ночь дирижировать заговорщиками и прослеживать каждый шаг противников» [510].

Устранение Берии было, так сказать, вполне закономерным актом: Хрущев и другие в сущности повторили то, что в 1943–1945 годах сделал Сталин. Суть проблемы заключалась в том, что Берия, став в 1938 году главой НКВД, проявил себя энергичнейшим образом в различных областях государственной деятельности и в феврале 1941-го получил пост зам. предсовнаркома. Сосредоточив таким образом в своих руках большую власть, он стал потенциально опасен в качестве хозяина репрессивного аппарата, и Сталин в 1943 году лишил его поста наркома ГБ, а в 1945-м — и ВД, но все же оставил на вершине власти.

Между тем в 1953-м Маленков, Хрущев и другие, не обладая сталинским статусом, не могли попросту отнять у Берии МВД, и им, дабы избавиться от воображаемой опасности, оставалось только уничтожить его. Для «оправдания» сей акции Берию превратили в виновника всех репрессий и противника любых «преобразований». В действительности Берия — наиболее прагматический и наименее «политизированный» из тогдашних правителей — готов был идти «по пути реформ» дальше, чем Маленков и Хрущев (выше говорилось, что Берия, например, предлагал остановить «строительство социализма» в ГДР).

 

* * *

 

Перейдем теперь к противостоянию Маленкова и Хрущева, которое по многим причинам заслуживает углубленного внимания. Историк, посвятивший этой теме несколько сочинений, Е.Ю. Зубкова справедливо утверждает:

 

«В отличие от Хрущева с его революционным напором, Маленков был более „эволюционистом“, сторонником точно рассчитанных и продуманных действий. Но время, не преодолевшее азарт нетерпения, все-таки работало на Хрущева и в этом смысле „выбрало“ именно его»[511](выделено мною. — В.К.).

 

Здесь следует только добавить, что время «выбрало» Хрущева не как определенную личность, но как руководителя партии, секретаря, а с 13 сентября 1953-го первого секретаря ЦК КПСС, и, таким образом, Маленков, взяв себе пост главы государства и отдав Хрущеву руководство партией, предопределил свое поражение в соперничестве с Никитой Сергеевичем — хотя последнему было отведено поначалу (в марте 1953-го) всего лишь пятое место в иерархии власти.

Не исключено, что сопоставление двух властей — государственной и партийной (и тем более вопрос о «титулах») — покажется тем или иным читателям не столь уж существенным, формальным. Однако в феноменах государства и партии (и, в конечном счете, в «титулах») находили свое воплощение социальные, политические, идеологические силы страны. И оказалось, что определенная «реанимация» революционности, предложенная партией под руководством Хрущева, получила намного более активную и мощную поддержку, чем выдвинутая государством во главе с Маленковым эволюционистская программа.

В отличие от хрущевской, эта программа не предполагала изменения характера той власти, которая сложилась при Сталине, но по своей сути «маленковская» программа имела в виду значительно более глубокое преобразование бытия страны, ибо должен был измениться не характер власти, а как бы сама ее цель.

Сталин, отвергая «революционизм» ради «традиционного» государства, вместе с тем видел в нем наиболее надежное орудие для достижения той самой цели, которую преследовала Революция — создания социалистического общества, непримиримо противостоящего капитализму. Незадолго до того, как он стал председателем Совнаркома, 29 января 1941 года, Сталин безоговорочно утвердил превосходство (как он выразится позднее, в 1952-м, — «примат») тяжелой промышленности над легкой и над сельским хозяйством, то есть «примат» производства средств производства над производством средств потребления, ибо главная задача — «строить развитие промышленности, хозяйства в интересах социализма» и «обеспечить самостоятельность народного хозяйства страны… Надо все иметь в своих руках, не стать придатком капиталистического хозяйства». Поэтому, например, «приходится не считаться с принципом рентабельности предприятий»; все «подчинено у нас строительству, прежде всего, тяжелой промышленности, которая требует больших вложений со стороны государства» [512].

Но всего пять месяцев спустя после смерти Сталина, 8 августа 1953 года, выступая на заседании Верховного Совета СССР (что многозначительно — не на партийном, а на государственном заседании), Маленков заявил о необходимости перейти к преимущественному производству средств потребления, утверждая, в частности: «Теперь на базе достигнутых успехов в развитии тяжелой промышленности у нас есть все условия для того, чтобы организовать крутой подъем производства предметов народного потребления» [513].

А ведь десять месяцев назад, 3–4 октября 1952 года, в «Правде» было опубликовано сочинение Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР», где отвергались утверждения отдельных «товарищей», приняв которые, «пришлось бы отказаться от примата производства средств производства в пользу производства средств потребления» [514].

И если бы вождь 8 августа встал из гроба, он, без сомнения, заклеймил бы как предательство программу Маленкова… Впрочем, позднее, 25 января 1955-го, это сделал за Сталина… Хрущев: в своем выступлении на заседании не Верховного Совета, а Пленума ЦК он причислил Маленкова к «горе-теоретикам», которые «пытаются доказывать, что на каком-то этапе социалистического строительства развитие тяжелой промышленности якобы перестает быть главной задачей и что легкая промышленность может и должна опережать все другие отрасли… Это отрыжка правого уклона…» [515]Хрущев получил, в сущности, всеобщую поддержку, и через две недели Маленков был снят с поста председателя правительства и заменен Булганиным.

Мы еще вернемся к конкретному сопоставлению маленковской и хрущевской программ; прежде уместно поразмыслить о причинах «победы» Хрущева.

 

* * *

 

Позволю себе начать с рассказа о моем личном восприятии тогдашней политико-идеологической ситуации. В восемнадцать лет, осенью 1948 года, я пришел в Московский университет, на филологический факультет, многие тогдашние студенты и аспиранты которого, позднее, в «хрущевские» годы, сыграли заметную роль в идеологической жизни. Правда, до вершин власти добрался только один из них — поступивший на факультет в 1947 году и в 1949-м женившийся на своей однокурснице, которая была дочерью самого Хрущева, — Алексей Аджубей (еще один из моих «однокашников», Борис Панкин, побывал главным редактором «Комсомольской правды» и даже министром иностранных дел СССР, однако это было уже после свержения Хрущева).

Но в идеологической сфере весомое место заняли во время «оттепели» учившиеся на факультете в одно время со мной (то есть в 1948–1954 годах) Лев Аннинский, Игорь Виноградов, Александр Коган, Феликс Кузнецов, Станислав Куняев, Владимир Лакшин, Станислав Лесневский, Михаил Лобанов, Юрий Манн, Симон Маркиш[516], Олег Михайлов, Станислав Рассадин, Андрей Синявский, Симон Соловейчик, Владимир Турбин, Феликс Фридлянд (позднейшее литературное имя — Светов), Лазарь Шиндель (Лазарев) и др.[517]Впоследствии их пути разошлись — подчас очень далеко, — но до определенного момента было немало общего в том, что они думали, говорили и писали.

В университет я пришел (о чем уже упоминал), будучи, пользуясь тогдашним словечком, аполитичным юношей. Это не значит, что я был настроен «антисоветски» — скорее уж «внесоветски». Я стремился жить душой и умом в мире ценностей культуры — независимо от их политической и идеологической «окраски» (это «изначальное» состояние души и ума имело, как я теперь понимаю, громадное значение для всей моей последующей жизни). Так, я совершенно не принял в 1946 году известный доклад Жданова — и опять-таки не из-за его заостренно «советской» направленности, а прежде всего потому, что в нем отвергались «декадентские» поэты, часть из которых я высоко ценил.

Закономерно, что, в отличие от большинства моих ровесников (по крайней мере, живших в Москве), я не стал комсомольцем, и это имело прискорбное для меня последствие. За экзаменационное сочинение мне была выставлена оценка «3», и, несмотря на то, что все четыре устных экзамена я сдал на «5», меня приняли на факультет только в качестве «экстерна» — то есть «вольнослушателя» (конкурс был восемь человек на место, и из тех, кто имел «3» за сочинение, почти никого не приняли).

Утверждая, что оценка за мое сочинение была искусственно занижена, я исхожу из двух фактов. Во-первых, среди принятых тогда на факультет имелось всего лишь несколько «беспартийных» (то есть не состоявших в ВКП(б) и ВЛКСМ), а во-вторых, я точно знаю о занижении оценки поступавшему на факультет вместе со мной широко известному впоследствии деятелю литературы Станиславу Лесневскому, с которым мы подружились еще во время экзаменов. Его отец был репрессирован как «враг народа» в 1937 году, и чья-то бдительная рука выставила Станиславу «2» за сочинение — что означало отстранение от дальнейших экзаменов. Однако дерзкий юноша все же явился на устный экзамен и блистательно сдал его. Восхищенный экзаменатор — самобытный человек и ученый, впоследствии один из видных фольклористов, Петр Дмитриевич Ухов (1914–1962) — на свой страх и риск переправил незаслуженную двойку за сочинение на четверку, и сын «врага народа» Лесневский стал студентом.

Более или менее молодые люди нынешнего времени, черпающие представления о жизни страны при Сталине из СМИ, вероятно, удивятся такому обороту дела, ибо им внушили, что тогдашний «тоталитаризм» действовал неукоснительно, и сын «врага народа» никак не мог бы в 1948 году проникнуть в главный университет СССР. Конечно же, в университетской жизни тех лет было сколько угодно всякого рода прискорбных явлений и событий[518]. Но многие теперешние сочинения, изображающие тогдашнюю жизнь как сплошной мрак, все же не соответствуют действительности. В частности, ложно всячески внедряемое ныне представление, согласно которому люди в те годы находились под тяжким прессом давящей на них сверху официозной идеологии и только тупо повторяли казенные политические догмы. Другой вопрос — насколько оправданными и плодотворными были владевшие тогда сознанием людей политические идеи, но идеи эти вполне могли представлять собой неотъемлемое достояние ума и души тех, кто их исповедовали, а не насильственно внедренную казенщину.

Как уже сказано, я пришел в университет, в сущности, без политических убеждений. В студенческой группе, на занятия которой я стал приходить в качестве экстерна-вольнослушателя (что разрешалось), сразу же выделился Игорь Виноградов — впоследствии один из ведущих сотрудников знаменитого журнала «Новый мир». В первые же дни сентября 1948 года он был избран «комсоргом» группы. Произнося полагающуюся по этому поводу речь, Игорь восторженно процитировал «высокоидейные» строки Маяковского. И я, отведя его в сторону, спросил: неужели он считает, что строки эти были написаны «от души», а не ради денег и почестей? И в ответ Игорь долго и горячо убеждал меня в обратном — притом было совершенно ясно, что он говорит с полнейшей искренностью.

И подобное, так сказать, «советско-революционное» сознание, вернее, даже энтузиазм был безусловно присущ большинству тогдашних студентов. Меня особенно впечатляло, что и сын репрессированного, Станислав Лесневский, был полон этим энтузиазмом и, в частности, весь пронизан стихами Маяковского. И поскольку я пришел в университет без какого-либо политико-идеологического «багажа», этот своего рода «вакуум» в моем сознании был, должен признаться, быстро, за несколько месяцев заполнен тем, что заполняло умы и души окружавших меня молодых людей. В мае 1950 года я вступил в ВЛКСМ, притом теперь уже горячо желая этого (спустя восемь лет, в июле 1958-го, я, напротив, был рад по возрасту выбыть из комсомола…).

Естественно возникает вопрос о том, как же воспринимались «негативные» стороны того времени, которых нельзя было не замечать. Да, все мы то и дело сталкивались с очевидными проявлениями мертвящего бюрократизма, казенщины, тупой догматики, а подчас с грубым насилием и жестокостью власти. Но все это воспринималось как «отклонения» от истинной основы жизни страны — в конце концов как результаты действий отдельных негодяев или недоумков, которые когда-нибудь обязательно потерпят поражение. В частности, почти никто не связывал подобные явления со Сталиным: казалось, что все прискорбное творится без его ведома и против его воли.

Вот, скажем, в 1950 году было опубликовано его сочинение «Марксизм и вопросы языкознания», в котором не без гнева говорилось, что в лингвистике в течение многих лет «господствовал режим, не свойственный науке и людям науки. Малейшая критика положения дел в советском языкознании, даже самые робкие попытки критики… преследовались и пресекались… снимались с должностей или снижались по должности ценные работники и исследователи… Общепризнанно, что никакая наука не может развиваться и преуспевать без борьбы мнений, без свободы критики. Но это общепризнанное правило игнорировалось и попиралось самым бесцеремонным образом. Создалась замкнутая группа непогрешимых руководителей, которая… стала самовольничать и бесчинствовать… аракчеевский режим, созданный в языкознании, культивирует безответственность…» [519]и т. п.

Ныне эти сталинские слова толкуются как выражение крайнего лицемерия, ибо ведь и он сам «попирал» (и это действительно так) «свободу критики». Однако тогда эти слова Сталина воспринимались совсем иначе, и на заседании факультетского Научного студенческого общества состоялась довольно свободная дискуссия о самом этом сталинском сочинении. Обсуждался «вольнодумный» доклад студента Петра Палиевского, а в заключение один из комсомольских «вождей», Юрий Суровцев[520], обличал это вольнодумство.

Характерной чертой сознания тех лет было то, что ныне называют (хоть и не очень грамотно) «ностальгией по прошлому»: представлялось, что жизнь была ярче и вольнее в непосредственно революционное время, в ту же «эпоху Маяковского».

Словом, все то, что вызывало у многих студентов критическое (или даже резко критическое) отношение, осознавалось как отступление от подлинных основ социализма, революционности, «советскости». Существенно, что негативные оценки жизни в СССР отнюдь не сочетались тогда (в отличие от позднейших времен) со сколько-нибудь позитивным отношением к «капиталистическому миру»; напротив, в нем нередко видели «виновника» тех или иных наших бед и, в частности, поистине восторженно относились к любым «революционным» событиям и деятелям стран Запада и Востока.

Так, в 1951 или 1952 году в университетском клубе состоялась встреча с вырвавшимся из тюрьмы турецким поэтом-коммунистом Назымом Хикметом, и его успеху могли бы позавидовать нынешние кумиры эстрады; в конце вечера студенты ринулись к сцене, жадно стремясь прикоснуться к протянутым навстречу рукам Хикмета (признаюсь, что и я сам прикоснулся…).

Вполне уместно утверждать, что многие из нас были намного «левее» Сталина, который, например, как отмечалось выше, был категорически против ввязывания в войну с США в Корее, хотя Хрущев уговаривал его так поступить; уже из этого видно, что хрущевская «левизна» могла найти горячую поддержку у активной части молодежи, или, говоря конкретно, у комсомольцев конца 1940 — начала 1950-х годов, значительная часть которых вскоре вступила в партию[521]. Помню, как группы студентов, проходя мимо расположенного тогда вблизи от университета посольства США, нарочито громко запевали воинственные песни того времени типа «Москва-Пекин»…

Я говорю именно о молодежи, поскольку ее тогдашняя настроенность хорошо известна мне лично. Но из свидетельств других людей и документов явствует, что аналогичные устремления были присущи тогда и многим членам партии старших поколений.

Стоит еще добавить, что «комсомольский энтузиазм» владел в то время и такими молодыми людьми, позднейшая жизнь и деятельность которых шла в совсем ином русле. Так, ныне даже нелегко поверить, что литературовед Сергей Бочаров и культуролог Георгий Гачев в конце 1940 — начале 1950-х годов входили в руководство факультетской организации ВЛКСМ… И, между прочим (вопреки господствующим теперешним представлениям о том времени), комсомольской «карьере» Гачева не помешало ни то, что его отец был репрессирован в 1938 году, ни то, что его мать — еврейка; осенью 1949 года[522]Гачев стал секретарем организации ВЛКСМ III курса факультета, в которой насчитывалось более 300 комсомольцев.

Я не случайно взял слово «карьера» в кавычки. Сейчас многие склонны полагать, что в сталинские времена активное участие в «работе» комсомола и тем более партии принимали главным образом люди, стремившиеся занять высокие посты и обрести всякого рода привилегии. Конечно, подобных людей было немало, к ним принадлежал, например, упомянутый выше «профессиональный обличитель» идеологических диверсий Суровцев. Но ни Сергей Бочаров, ни Георгий Гачев, ни большинство из названных мной выше студентов той поры вовсе не были «карьеристами» — что доказывает их последующая жизнь: они не только не стремились войти во власть, но в той или иной мере противостояли ей. И их участие в «работе» комсомола в университетские годы диктовалось их тогдашней искренней убежденностью, а не стремлением «выдвинуться».

Кто-либо может сказать, что характеристика мировосприятия студентов «предоттепельного» времени не дает оснований для широких выводов, для суждений о тогдашней идеологической ситуации вообще. Но я полагаю, что такие основания все же есть. Ведь среди этих студентов были люди, прибывшие из различных областей и краев страны, и значительная часть выпускников была распределена опять-таки в разные места. Далее, убеждения этой молодежи складывались, конечно, не на пустом месте; они так или иначе опирались на идеологию наиболее активных людей старших поколений, хотя — как это и характерно для молодых людей вообще — они шли дальше, «заостряли» то, что восприняли от отцов и дедов.

 

* * *

 

Возвратимся теперь к сопоставлению двух послесталинских «программ» дальнейшего развития страны, — условно говоря, «маленковско-бериевской» и «хрущевской». Как уже сказано, первая ориентировалась на государство, вторая — на партию. Правда, в некоторых сочинениях о том времени утверждается, что Маленков, став Председателем Совета Министров и отказавшись от поста секретаря ЦК, вместе с тем все же сохранил за собой главенство в верховном органе партии — Президиуме ЦК, ибо именно он поначалу председательствовал на его заседаниях.

Однако все члены Президиума ЦК, за исключением одного только Хрущева, занимали вместе с тем высшие государственные посты, где и была сосредоточена их деятельность. А повседневной практической деятельностью партии ведал Секретариат ЦК, которым единолично руководил Хрущев. Таким образом, наметилась основа для своего рода двоевластия, — хотя поначалу государство играло безусловно первостепенную роль.

Автор еще недавно популярных, но теперь полузабытых сочинений, один из «советников» Хрущева, Федор Бурлацкий, в 1953 году был сотрудником «главного» журнала «Коммунист» и присутствовал на докладе Маленкова, прочитанном, по-видимому, осенью того года перед «аппаратом» ЦК КПСС. В докладе, сообщает Бурлацкий, «то и дело звучали… уничтожающие характеристики… Надо было видеть лица присутствовавших, представлявших тот самый аппарат, который предлагалось громить. Недоумение было перемешано с растерянностью, растерянность со страхом, страх — с возмущением. После доклада стояла гробовая тишина, которую прервал живой и, мне показалось, веселый голос Хрущева: „Все это, конечно, верно, Георгий Максимилианович. Но аппарат — это наша опора“. И только тогда раздались бурные, долго не смолкавшие аплодисменты. Так одной фразой Первый секретарь завоевал то, чего Председатель Совета Министров не смог своими многочисленными речами» [523]. И всего за год с лишним «соперничество» государства и партии окончилось победой последней… Но ясное представление об этом соперничестве имеет немалое значение для понимания и того времени, и последующей истории страны.

Маленков и Берия в сущности ставили перед собой задачу завершить тот процесс оттеснения партии на задний план, который начался в середине 1930-х годов. Выше приводились «откровенные» слова Берии о том, что роль партии должна быть ограничена «подготовкой кадров» и «пропагандой» — то есть свестись к политико-идеологическому «воспитанию». При Сталине уже в 1940 году и, окончательно, в 1943-м как раз к этим функциям была сведена роль партии в одном из основных институтов государства — в армии: полновластных комиссаров сменили политработники, игравшие, по сути дела, только «воспитательную» роль (в сегодняшней Российской армии также есть именно «воспитатели» — хотя, конечно, уже не в «коммунистическом духе»).

Однако, с другой стороны, послесталинское государство явно предлагало кардинальную ревизию прежней программы, ибо выдвинуло в качестве главной цели экономики производство средств потребления (за счет средств производства), а, кроме того, устами Маленкова объявило о немыслимости войн между мирами социализма и капитализма в «атомную эпоху». 12 марта 1954 года, выступая на собрании избирателей (14 марта состоялись очередные выборы в Верховный Совет СССР) — то есть опять-таки не перед партией, — Георгий Максимилианович провозгласил, что прямое противоборство социализма и капитализма «при современных средствах войны означает гибель мировой цивилизации» [524].[525]И, надо прямо сказать, тезис этот был вполне обоснованным: он подтверждается ходом событий уже почти полстолетия: даже хрущевская доставка ядерных боеголовок на Кубу в 1962 году не привела к войне.

Уместно также полагать, что маленковское предложение (на сессии Верховного Совета 8 августа 1953 года) переориентировать главные экономические усилия на производство средств потребления было обусловлено, в частности, осознанием немыслимости в дальнейшем полномасштабных войн (хотя об этом Маленков сказал позднее, через семь месяцев), в связи с чем отпадала, мол, острейшая необходимость в сверхзатратах на тяжелую (во многом — военную) промышленность. Но в январе 1955 года, выступая на Пленуме ЦК, Хрущев категорически отверг эту программу, определив ее словом, давно ставшим бранным — «оппортунизм», — и получил, по сути дела, всеобщую поддержку. На том же Пленуме Молотов обрушился на маленковскую речь, произнесенную 12 марта 1954 года: «Не о „гибели мировой цивилизации“ и не о „гибели человеческого рода“ должен говорить коммунист, а о том, чтобы подготовить и мобилизовать все силы для гибели буржуазии» [526]. Это означало, помимо прочего, что необходимо всемерно развивать тяжелую промышленность — основу военной.

Но тем самым отвергалась та, казалось бы, чрезвычайно привлекательная для всего населения страны экономическая программа, которую Маленков обрисовал в своем докладе 8 августа 1953 года и против которой Хрущев поначалу отнюдь не возражал — по-видимому, потому что еще, так сказать, не собрал вокруг себя силы партии для отпора. Современный историк пишет о маленковской экономической программе: «Предполагалось резко изменить инвестиционную политику в сторону значительного увеличения вложений средств в легкую и пищевую промышленность, сельское хозяйство; привлечь к производству товаров для народа предприятия тяжелой промышленности… Решения августовской сессии Верховного Совета… предусматривали снижение сельхозналога (на 1954 год — в 2, 5 раза), списание недоимок по сельхозналогу за прошлые годы, увеличение размеров приусадебных участков колхозников, повышение заготовительных цен на сельхозпродукцию…» и т. д.[527]

И своего рода результат: «После выступления в августе 1953 г. имя Маленкова, особенно среди крестьян, стало очень популярным. Газету с докладом Маленкова в деревне зачитывали до дыр, и простой бедняк-крестьянин говорил „вот этот — за нас! “ — можно было прочитать в одном из писем, направленных в ЦК КПСС» [528].

Конечно же, и «сельские бедняки», и вообще большинство населения страны с безусловным одобрением восприняли маленковский доклад. Но у активной в политико-идеологическом отношении части людей эта программа вызывала сомнения или даже прямое отрицание.

Позволю себе в очередной раз сослаться на личный опыт. В том самом августе 1953 года я вместе с мужской частью университетских студентов (разных факультетов) своего курса находился на «воинских сборах» в лагере около города Коврова (в университете весьма интенсивно действовала военная кафедра, готовившая студентов к офицерскому званию). Дважды за время обучения нас отправляли в лагеря, где, надо сказать, мы оказывались в весьма нелегких условиях, ибо командирами составленных из студентов университета взводов и отделений были курсанты знаменитого училища имени Верховного Совета — по сути дела, «супермены», почти каждый из которых являл собой мастера в каком-либо виде спорта, и только очень немногие из нас успешно выдерживали «нагрузки» вроде 25-километровых марш-бросков со всей амуницией да еще и в жаркую погоду.

К вечеру 8 августа 1953 года, после утомительного дня, я вместе с другими сидел на палаточной завалинке; перед глазами был грозный транспарант: «Американский империализм — злейший враг Советского народа», а из громкоговорителя, укрепленного на сосне, звучал голос Маленкова, излагавшего свою программу переориентировки с тяжелой промышленности на легкую и сельское хозяйство. И ясно помню, что нашлись студенты, которые — разумеется, понизив голос — выразили свое сомнение или даже неприятие этой новации. Должен признаться, что к ним принадлежал и я сам…

Правда, впоследствии, в первой половине 1960-х годов, я мыслил иначе, ибо проникся «диссидентскими» воззрениями и в сущности вообще «отрицал» всю советско-социалистическую систему. Полагаю, что и у меня, и у других людей моего поколения и круга это был своего рода неизбежный и, по-своему, нужный[529]этап развития, хотя у некоторых он чрезмерно затянулся… Необоснованность представления об СССР как об агрессивном монстре, постоянно готовившемся наброситься на «демократический» мир Запада, понял в конце концов даже самый крайний из «диссидентов» — А.И. Солженицын. В сентябре 1996 года он — для множества его почитателей абсолютно «неожиданно» — резко осудил горбачевско-ельцинское поведение на мировой арене:

 

«Армия наша перестройкой сотрясена… Добрые правители вначале до того себя радужно настроили: вот сейчас все откроем Америке, вообще повернемся к общечеловеческим ценностям, — что не будь у нас ядерного оружия, которое все проклинали и я — первый (выделено мною. — В.К.), сейчас бы нас уже слопали»[530].

 

В свете этого «итога» имевшее место сорока годами ранее неприятие маленковской программы резкого сокращения вложений в тяжелую промышленность предстает как вполне оправданное в исторической перспективе отношение к делу. Ведь, согласно сведениям США, к 1953 году они имели 1160 атомных бомб и почти столько же самолетов, способных доставить бомбу в СССР, у нас же имелось не более 100 бомб, а средства их доставки за океан только начинали разрабатываться…[531]Притом, как более или менее ясно теперь, спустя почти полвека[532], определенное равновесие, атомный «паритет» препятствовал и препятствует развязыванию военных конфликтов мирового масштаба. Но без огромных затрат на развитие тяжелой промышленности СССР этот паритет был бы невозможен.

Казалось бы, выдвинутая Маленковым программа преимущественного развития сельского хозяйства и легкой промышленности была естественным решением; ведь уровень жизни в стране в 1953 году, через восемь лет после Победы, оставался очень низким. Достаточно сказать, что в СССР на душу населения приходилось зерна почти в 2 раза, а мяса — даже в 3 раза меньше, чем в США. Однако «отставание» в индустриальной сфере было тогда еще более резким: по выплавке стали — в 4, по добыче нефти — в 8 раз! [533]И превосходство сельского хозяйства США во многом было обусловлено именно его гораздо более высокой технической оснащенностью. Так, по обеспечению посевных площадей тракторами США в 1953 году в 6 раз (!) превосходили СССР (там же, с. 80).

Есть все основания полагать, что без роста тяжелой промышленности и энергетики не смогло бы существенно повысить свою продуктивность и наше сельское хозяйство. В течение двух десятилетий, к 1973 году, производство зерна на душу населения увеличилось в 2 раза, мяса в 2,


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.032 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал