Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Культурный импорт в Церковь 2 страница
Знакомство с нехристианской классикой он считает необходимым — «Нам предлежит подвиг, для приготовления к которому надобно беседовать и со стихотворцами, и с историками, и с ораторами, и со всяким человеком, от кого только может быть какая либо польза к попечению о душе… Не лишено приятности, если облечена душа внешнею мудростию, как листьями, которые служат покровом плоду и производят не неприличный вид. Почему говорится, что и тот славный Моисей, которого имя за мудрость у всех людей было весьма велико, сперва упражнял ум египетскими науками, а потом приступил к созерцанию Сущего. Подобно ему, и о премудром Данииле повествуется, что он в Вавилоне изучал халдейскую мудрость, и тогда уже коснулся Божественных уроков»[26]. Но благословляя христианских юношей на изучение трудов языческих мудрецов, святитель Василий уже не забывает и об осторожности: «Не должно однажды навсегда предав сим мужам кормило корабля, следовать за ними, куда ни поведут, но заимствуя у них все, что есть полезного, надобно уметь иное и отбросить»[27]. Святитель Григорий Богослов — первый из церковных авторов, которым пришлось принять на себя «мракобесные» удары церковных ревнителей, по мнению которых любое доброе слово о нецерковной культуре или заимствование из нее недопустимы. Он говорит, что поначалу хотел опираться лишь на Писание. Но изобилие споров понудило его вспомнить об образовании, полученном в Афинском университете[28]— и потому «вступил я на новый путь слова, который хорош или худ, но мне приятен… Хотел я горечь заповедей подсластить искусством. Да и натянутая тетива требует послабления… Стихи мои вмещают в себе нечто дельное и нечто игривое. В них иное из нашего учения, а иное из учений внешних, и это или похвала добродетели, или охуждение пороков, или мысли, или краткие изречения, замечательные по сочетанию речи»[29]. Ему чужда позиция тех, кто полагает, «будто бы эллинская словесность принадлежит язычеству, а не языку»[30]. А потому — «Да разделят со мною мое негодование все любители словесности, занимающиеся ею как своим делом, люди, к числу которых и я не откажусь принадлежать»[31]. Как видим, святитель Григорий здесь называет себя филологом. МотйЪ своего обращения к сокровищам античной литературы святитель Григорий объясняет заботой о достоинстве христианской веры: «Не хочу, чтобы чужие имели перед нами преимущество в слове»[32]. И потому в своих письмах святитель Григорий едва ли не чаще приводит цитаты из языческих авторов, чем из Писания. «Хвалю сказавшего это, хотя он не наш»[33]. Критика последовала с двух сторон. Язычники возмутились тем, что галилеяне смеют прикасаться к тому, что сами язычники считали главным своим преимуществом — к великой литературной традиции, рожденной с именем олимпийских богов на устах: «Нас колют нашими же стилями[34], то есть ведут против нас войну, вооружившись произведениями наших же писателей» (слова Юлиана Отступника; цит. по: Феодорит Кирский. Церковная история 3, 8)[35]. Но и среди христиан нашлись люди с «худым разумением»[36], которые сочли светское образование чем-то «опасным и удаляющим от Бога». Появляется церковный типаж, названный о. Иоанном Мейендорфом — «коллекционеры ересей»[37]. Святителю Григорию нередко приходилось выслушивать резкости от монахов[38]. «Некоторые из числачрез меру у нас православных»[39]укоряли Святого и за то, что он пишет стихами и за то, что говорит красиво, и за то, что цитирует языческих авторов. С ними святитель Григорий резок: «Не должно унижать ученость, как рассуждают о сем некоторые; а напротив того, надобно признать глупыми и невеждами тех, которые, держась такого мнения, желали бы всех видеть подобными себе, чтобы в общем недостатке скрыть свой собственный недостаток и избежать обвинения в невежестве» (Слово 43, надгробное Василию)[40]. «Вы нудите нас к совершенству, как будто бы не обязавшихся служить чем-либо людям. Как мрачен и бледен ты, юноша! Никто, по-твоему, не берись за плуг, не плати податей, никто не заботься о пропитании родителей; но были бы у тебя густая борода и волосяная одежда, которая бы натирала шею, и тогда предлагай новые догматы! А если говоришь против правил языка и мечешь во всякого камнями, то ты — ангел, у тебя и волосы имеют не малую силу»[41]. «Если это маловажно, сделай сам что-нибудь более важное… Какой слепец узнавал видящего? Кто, не двигаясь с места, догонял бегущего?.. Недавно была обезьяна, а теперь стала львом?.. И ты, ревнитель строгости, нахмуривающий брови, и самоуглубляющийся в себя, разве не подкладываешь сладостей в кушанье? За что же охуждаешь мою речь, дела ближнего измеряя своею мерой? Не сходятся между собою пределы мидян и фригиян; не одинаков полет у галок и орлов»[42]. «Но что и против кого пишешь ты… Пишешь против человека, которому так же естественно писать, как воде течь и огню греть. Какое безумие… Коня вызываешь, дорогой мой, померяться с тобой в бегу на равнине; бессильной рукой наносишь раны льву»[43]. Что, неожиданно встретить такие экспрессивные самооправдания у святых? Плохо это вяжется с ожидаемым у них «христианским смирением»? Что ж — мир Церкви действительно многообразен и таит в себе много неожиданностей. И кстати, печальная ирония тех дискуссий состояла в том, что те ревнители, что считали богословов слишком «терпимыми» к миру языческой культуры, порой сами в своей неумной «простоте» полными пригоршнями черпали языческие суеверия и вносили их в церковную жизнь. Тут уместно будет сказать и о частности — об одежде христианина (миссионера). Под влиянием святителя Григория константинопольский философ Ирона, из школы киников обратился в христианство. «Форма одежды» у учителей философии была узнаваемой: плащ киника и неостриженные длинные волосы. Поскольку в большинстве своем философы были язычниками и преподавали учения античных (то есть языческих) мыслителей, то естественно, что для христиан IV века встретить человека с длинными волосами в церкви было столь же подозрительно и необычно, как в конце 80-х годов встретить там же человека с голубыми гэбистскими погонами. Чтобы защитить новообратившегося проповедника от нападок, святитель Григорий Богослов пишет: «Он пристыжает высокомерие киников сходством наружности, а малосмысленность некоторых из наших — новостию одеяния, и доказывает собою, что благочестие состоит не в маловажных вещах и философия — не в угрюмости, но в твердости души, в чистоте ума. А при сем можно иметь и наружность какую угодно и обращение с кем угодно» (Слово 25. В похвалу философа Ирона). Духа Богом в целях недопущения очередного церковного раскола. «Такой бережливости не одобрили присутствующие, возопияли же на нас, что ограждаем более робость свою, нежели учение Церкви» — пишет далее святитель Григорий (Святитель Григорий Богослов. Письмо 41 (26) К Василию Великому // Творения. Т. 2. С. 443–444). Тут святитель Григорий оказался согласен с вроде бы нетерпимым Тертуллианом (который сам с гордостью носил плащ философа). К одежде Тертуллиана также цеплялись все: христиан раздражал его плащ, а обычных язычников — то, что римскую тогу он променял на греческую одежду. Оттого он напсиал специалньый трактат «О плаще» с таким ехидным зачином: «Мужи карфагеняне! Я радуюсь, что вы столь процветаете во времена, когда имеется приятная возможность обращать внимание на одежду. Ибо это — досуг мира и благополучия. Благо снисходит от властей и от небес». И в пятом веке Августин учил церковных людей радоваться «перебежчикам» из враждебного, но культурного лагеря: «Града Божия вовсе не касается, какого кто держится внешнего образа и обычая жизни, лишь бы это не было против Божественных заповедей и против веры, которая приводит к Богу. Поэтому и самих философов, когда они становятся христианами, он заставляет переменить не одежду и образ жизни, вовсе не препятствующие религии, а ложные догматы» (О Граде Божием. 19, 19). Под огнем критики за излишнюю светскость оказался и другой Отец Церкви IV века — блаженный Иероним Стридонский. Иероним был образованнейшим человеком. Редчайшее в те времена явление: Иероним владел тремя языками — латынью (даже святитель Григорий Богослов латыни не знал), греческим (блаженный Августин и преподобный Ефрем Сирин не знали греческого) и еврейским[44](кроме святителя Епифания Кипрского, его из отцов вообще никто не знал). Он дышал воздухом классической культуры и греко-римских языческих авторов цитировал не реже, чем христианское Писание. В 397 году в Вифлееме он отправляет в Рим письмо, посвященное как раз отношению христианских писателей к языческой литературе: «В конце письма ты спрашиваешь, зачем я в своих сочинениях иногда привожу примеры из светских наук и белизну Церкви оскверняю нечистотами язычников. Вот тебе на это краткий ответ. Ты никогда бы не спрашивал об этом, если бы тобою всецело не владел Цицерон, если бы ты читал Священное Писание. В самом деле, кому неизвестно, что и у Моисея, и в писаниях Пророков есть заимствования из языческих книг и что Соломон предлагал вопросы и отвечал философам из Тира? Поэтому в начале книги Притчей он увещевает, чтобы мы понимали премудрость, лукавство слов, притчи и темные речи, изречения мудрецов и загадки — что преимущественно свойственно диалектикам и философам. Но и апостол Павел в послании к Титу употребил стих из поэта Эпименида: " Критяне всегда лживы, злые звери, утробы праздные" (Тит 1: 12), — полустишие, впоследствии употребленное Каллимахом. На латинском языке буквальный перевод не сохраняет ритма, но это и неудивительно: даже Гомер бессвязен в переводе на прозу того же самого языка. В другом послании он приводит также шестистопный стих Менандра: " Злые беседы растлевают добрые нравы". И, выступая перед афинянами в Ареопаге, приводит свидетельство Арата: " Его же и род есмы", — что и составляет полустишие гекзаметра. И кроме этого вождь христианского воинства и непобедимый оратор, защищая перед судом дело Христа, даже случайную надпись употребляет в доказательство веры. У верного Давида научился он исторгать меч из рук врагов и голову надменнейшего Голиафа отсекать его собственным мечом. Во Второзаконии (гл. 21) он читал повеление Господа, что у пленной жены нужно обрить голову и брови, обрезать все волосы и ногти на теле и тогда вступать с нею в брак. Что же удивительного, если и я за прелесть выражения и красоту членов хочу сделать светскую мудрость из рабыни и пленницы израильтянкою, отсекаю или отрезаю все мертвое у ней — идолопоклонство, сластолюбие, заблуждение, разврат — и, соединившись с ее чистейшим телом, рождаю от нее детей Господу Саваофу? Труд мойумножает семейство Христово, тогда как любодеяние с чужою увеличивает число врагов. По свидетельству Лактанция, Киприана — мужа, знаменитого красноречием и мученичеством, — упрекают за то, что в сочинении против Деметриана он приводит свидетельства пророков и апостолов, которые тот считал вымышленными и подложными, а не свидетельства философов и поэтов, авторитета которых Деметриан, как язычник, не мог отрицать. Против нас писали Цельс и Порфирий; весьма мужественно противостояли им: первому — Ориген, второму — Мефодий, Евсевий и Апполинарий… Почитай их — и ты увидишь, что я, в сравнении с ними, очень мало знаю и, проведя столько времени в праздности, как сквозь сон припоминаю только то, чему учился в детстве. Юлиан Август во время парфянского похода изблевал семь книг против Христа и, по басням поэтов, умертвил себя своим мечом. Если я попытаюсь писать против него, неужели ты запретишь мне бить эту бешеную собаку палкой Геркулеса — учением философов и стоиков? Хотя в битве он тотчас узнал нашего Галилеянина, и, проколотый копьем в живот, получил возмездие за свой бесстыднейший язык. Иосиф, доказывая древность иудейского народа, написал две книги против Апиона, александрийского грамматика; в них представляет он столько свидетельств из светских писателей, что мне кажется чудом, каким образом еврей, с детства воспитанный на Священном Писании, перечитал всю библиотеку греков. Что же сказать о Филоне, которого критики называют вторым, или иудейским, Платоном?.. [Книги Климента Александрийского] — что в них не ученое? Даже есть ли в них что-нибудь, что не относилось бы к общей философии? [Каппадокийцы Василий, Григорий, Амфилохий] — все они наполняют свои сочинения таким множеством философских доктрин и мнений, что не знаешь, чему нужно больше удивляться в них — светской ли образованности или знанию священного Писания. Перехожу к писателям латинским. Кто образованнее, кто остроумнее Тертуллиана? Его «Апологетик» и книги «Против язычников» включают в себя всю языческую ученость. Минуций Феликс, адвокат с римского форума, в книге под заглавием «Октавий» и в другой, «Против математиков» (если только надпись не ошибается, называя автора), что оставил нетронутым из сочинений язычников? Если ты захочешь прочитать книги Лактанция «О гневе» и «О деянии Господа», ты найдешь в них не что иное, как сокращение диалогов Цицерона… Иларий, исповедник и епископ моего времени, и в слоге, и в числе сочинений подражал двенадцати книгам Квинтилиана, и в коротенькой книжке против врача Диоскора показал, что он силен в светских науках. Пресвитер Ювенк при Константине в стихах изобразил историю Господа Спасителя: не побоялся он величие Евангелия подчинить законам метра. Умалчиванию о других, как живых, так и умерших, в сочинениях которых очевидны как их познания, так и их стремления. И не обманывайся ложной мыслью, что это позволительно только в сочинениях против язычников и что в других рассуждениях нужно избегать светской учености — потому что книги всех их, кроме тех, которые, как Эпикур, не изучали наук, изобилуют сведениями из светских наук и философии. Я привожу здесь только то, что приходит на ум при диктовке, и уверен, что ты сам знаешь, что всегда было в употреблении у людей ученых. Однако я думаю, что через тебя этот вопрос предлагает мне другой, который, может быть, — припоминаю любимые рассказы Саллюстия — носит имя Кальпурний, по прозванию Шерстобой. Пожалуйста, скажи ему, чтобы он, беззубый, не завидовал зубам тех, кто ест, и, сам будучи слеп, как крот, не унижал бы зрения диких коз. На этот счет, как видишь, можно рассуждать долго, но, по недостатку места для письма, пора кончать»[45]. Этот же образ блаженный Иероним использует и в переписке с папой Дамасом: «Светская мудрость описана во Второзаконии под видом пленной женщины: божественное слово говорит о ней, что если бы израильтянин захотел иметь ее женой, то должен обнажить ее, срезать ей ногти и остричь волосы, и когда она станет чистой, тогда пусть перейдет в объятия победителя. Мы обыкновенно так поступаем, когда читаем философов, когда в наши руки попадают книги светской мудрости: если находим в них что-нибудь полезное — прилагаем к всему учению, если же что ненужное — об идолах, о любви, о занятиях светскими делами, то мы очищаем, обнажаем, срезаем, будто ногти, острым железом»[46]. Пример обращения нецерковной мудрости на пользу христианской вере он видит и в том, как апостол Павел использовал мудрость Гамалиила для борьбы с иудаизмом. Евангельскую притчу о неверном домоправителе он понимает как призыв использовать нехристианские знания[47]. Для Иеронима конфликт между красотой языческой литературы и опасностью ее содержания был внутренним конфликтом. Узнав о появлении монашества, он из Рима бросается в Палестинскую пустыню на выучку к тамошним монахам. Но то, что было естественно в Риме, оказалось странным в пустыне. Он прилагал колоссальные усилия, чтобы понудить себя к согласию со всем, что говорили ему монахи. Обещал забыть прелестную красоту языческой риторики… И — не мог этого сделать. О том, что в итоге произошло с ним (в 374 году), он поведал монахине Евстохии: «Много лет назад, когда я хотел ради царства небесного удалиться от дому, родителей, знакомых, и, что еще труднее этого, от привычки к роскошной жизни, и отправиться в Иерусалим, я не мог вовсе оставить библиотеку, с такими заботами и трудами составленную мною в Риме. И таким образом я, окаянный, постился и намеревался читать Цицерона. После частых бессонных ночей, после слез, из самой глубины души исторгнутых у меня воспоминанием о прежних прегрешениях, я все-таки держал в руках Плавта. Чуть иногда я приходил в себя, и начинал читать пророков, — меня ужасала необработанность речи; слепыми глазами не видя света, я думал, что виною этого не глаза, а солнце. Почти посредине четыредесятницы, напала на мое истощенное тело лихорадка. Недалеко было до похорон. Как вдруг, восхищенный в духе, я был представлен к престолу Судии, где было столько света, что я не осмеливался взглянуть наверх. На вопрос о том, кто я, я назвал себя христианином. Но Восседавший сказал: лжешь! Ты цицеронианин, а не христианин, ибо где сокровище ваше, там и сердце ваше. Я начал рыдать: помилуй мя, Господи. Между тем предстоявшие, припав к коленам Возседавшего, умоляли, чтобы Он дал место раскаянию с тем, чтобы наказать меня впоследствии, если я когда-нибудь стану читать сочинения языческой литературы. Поставленный только под это условие, я начал клясться и говорить: Господи, если когда-нибудь я буду иметь светские книги, если я буду читать их, — значит, чрез это самое я отрекся от Тебя. Отпущенный после этих клятвенных слов, я возвращаюсь на землю»[48]. Письмо, в котором святой Иероним рассказывал это событие, облетело все высшее общество в Риме и снискало там огромный успех. «К несчастью, Иероним вовсе не делает того сам, что советует другим. Находя, что Гораций и Псалтырь, Вергилий и Евангелие не подходят друг к другу, он их перемешивает при всяком удобном случае. Воспоминание о языческих писателях проскальзывает у него везде, даже в произведениях, где они наименее уместны (в начале жизнеописания святого Иллариона он цитирует Саллюстия и Даниила, Гомера и святого Епифания). Онкак бы не может от них защититься; они осаждают его память, без его воли появляются под его пером. В том самом письме, где он смиренно обвиняет себя, что чрезмерно пользовался риторикой, советуя Гелиодору удалиться от мира, он не может удержаться и последовательно цитирует Фемистокла, Платона, Исократа, Пифагора, Демокрита, Ксенократа, Зенона, Клеанфа, затем поэтов: Гомера, Гесиода, Симонида, Стесихора, Софокла, не считая Катона Цензора и других — целый поток языческой эрудиции. Вся классическая древность так близка ему, что первой приходит на ум, когда он сильно возбужден; она — естественное и самопроизвольное выражение его чувств. При посещении катакомб, впечатление, производимое на него священной тишиной этих длинных галерей, и ужасающие смены света и мрака немедленно выражаются стихом Вергилия: " Всюду ужас овладевает душою, и самая тишина внушает страх". Описывая нам бедствия нападения и опасаясь, что не в состоянии будет их перечислить, он снова припоминает стих Вергилия: " (Я не выразил бы этого), если бы у меня было сто языков, сто уст и железный голос". У Вергилия он находит все, даже средство описать ухищрения и лукавства соблазнителя: " Врага, у которого тысяча имен и тысяча способов вредить", и повешение Иуды: " Несчастный привязывает пагубную петлю на высоком дереве". В пустыне, когда завистливые отшельники преследуют его, беспокоят и хотят прогнать из убогой кельи, он выражает свою жалобу также стихом из Вергилия: " Что это за порода людей и какая варварская страна допускает такие обычаи? " Понятно, что такая мания ежеминутно цитировать светских авторов наконец возмутила некоторых слишком религиозных людей. Его враги, а их было очень много, воспользовались случаем, чтобы напасть на него. Руфин, которого он называл скорпионом и свиньей, напомнил ему сон, так предупредительно рассказанный всему миру, и обвинял в нарушении торжественно данного обета. Тщетно утверждал Иероним, защищаясь, что виновата только его память, что он дал обещание только не читать языческих писателей, чего и не делает уже более пятнадцати лет, но что вовсе не брался их забывать; его упорный противник доказывал ему, что эти утверждения неверны. Так как они долго жили в тесном общении, то он заметил у Иеронима спрятанными труды Платона и Цицерона; разве он их берег не для того, чтобы читать? Во-первых, мог ли он отрицать, что в Вифлеемском монастыре преподавал детям грамматику, а можно ли было преподавать ее, не объясняя великих классических авторов? Святой Иероним, которому пришлось с этим согласиться, удовлетворился ответом, что обещание было дано во сне, а такого рода обеты не обязательно исполнять, проснувшись»[49]. Но порой ему надоедало смиренничать — и его ум восставал: «Святое невежество хорошо только для себя; и поскольку оно устрояет Церковь святостью жизни, постольку же вредит ей тем, что не может сопротивляться нападающим на нее» (PL XXII, 542); «За что терзают меня враги мои и против молчащего хрюкают эти жирные свиньи? Ведь для них вся наука, больше того — вершина всякой мудрости состоит в том, чтобы поносить чужое и доказывать неверие древних даже до потери собственной веры. Мое же правило: читать древних, одобрять некоторых, усваивать, что хорошо в них, и не отступать от веры Церкви Кафолической» (PL XXII, 980); «А что ты в конце письма спрашиваешь, зачем я в своих сочинениях иногда представляю примеры из светских наук и белизну Церкви оскверняю нечистотами язычников, — на это вот тебе мой краткий ответ… пожалуйста, скажи ему, чтобы он, беззубый, не завидовал зубам тех, кто ест, и, сам будучи кротом, не унижал зрения диких коз» (PL XXII, 669)… Отметив совет преподобного Иоанна Дамаскина: «Если мы сможем получить что-либо полезное для себя из внешних (писаний), то и это не запрещено. Будем только искусными менялами, накопляя лишь настоящее и чистое золото, поддельного же избегая. Наилучшие мысли возьмем себе; богов же, достойных посмеяния, и нелепые басни бросим псам, ибо из этих писаний мы могли бы приобрести весьма большую силу (защиты) против них же самих» — Точное изложение православной веры. 4, 17.0 Писании), перейдем к конфликту IX века. В Царьграде на патриаршем престоле поочередносменяли друг друга два святых мужа — Игнатий и Фотий (именно так: каждый из них по два раза был патриархом). Характеры их были совершенно различны. Святой Игнатий — монах, причем такой, что иных слов для его характеристики уже не надо[50]. Святой Фотий — ученый муж. Когда его назначили послом в Персию, он коротал там время, по памяти (!) реферируя прочитанные им книги. И таких рефератов оказалось около 300. Они и составили знаменитую фотиеву «Библиотеку» («Когда в сенате и царским указом я был назначен послом к ассириянам, ты попросил меня изложить тебе содержание прочитанных в твое отсутствие книг, чтобы ты имел достаточно точное и вместе с тем цельное представление о книгах, которые ты не прослушал вместе с нами (а они составляют в общем триста без пятнадцатой части с прибавлением одной, именно это число, я полагаю, случайно миновало тебя из-за твоего отсутствия). Пересказы книг расположены в таком порядке, какой для каждого из них подсказала мне память. Если же тебе покажется, что некоторые рассказы воспроизведены по памяти недостаточно точно, не удивляйся. Ведь для читающего каждую книгу в отдельности охватить памятью содержание и обратить его в письмена — дело, если хотите, почетное; однако не думаю, чтобы было делом легким охватить памятью многое, — и притом, когда прошло много времени, — да еще соблюсти точность» (Мириобиблион, Вступление)[51]. Причем разброс книг по тематике весьма обширен: от богословия до эротических пьес… Причем о семидесяти из пересказанных им книг мы теперь можем знать лишь благодаря его пересказам — их рукописи не сохранились. Фотий — профессор, находящий радость в своем педагогическом труде: «Когда я оставался дома, я испытывал величайшее из наслаждений, созерцая прилежание учеников, — то рвение, с которым они задавали вопросы, их длительные упражнения в искусстве вести беседу, благодаря которым и формируется знание; их изыскания в труднейших вопросах математики, их настойчивое изучение методов логики, чтобы отыскать истину; их обращение к теологии, которая ведет разум к благочестию. И такой хоровод был в моем доме» (Письмо 3. Папе Николаю, 861 год)[52]. Простота, составлявшая идеал патриарха Игнатия, возмущала Фотия. Позже, в начале X века, Никита Пафлагон, составитель «Жития святого Игнатия», с упреком скажет — Фотии: «Он не разделял того мнения, что ежели кто хочет достичь мудрости в этом мире, то он прежде должен обезуметь, чтобы стать мудрым»[53]; «Фотий утвердил свое сердце и ум на гнилом и песчаном основании светской мудрости»[54]. И правда — Игнатия Фотий не любил. Никита Пафлагон говорит, что у Фотия даже был экземпляр деяний константинопольского собора 861 г. (на котором сторонники Фотия добились отставки Игнатия и избрания Фотия) с карикатурами на Игнатия с непристойными надписями[55]. Фотий был дивом своего времени по его учености. Большая часть общества считала ученость Фотия делом неестественным, чем-то демоническим. Враждебно относящийся к нему византийский писатель X века Симеон Магистр видел в нем Фауста[56]. Происхождение необыкновенной учености Фотия он объяснял так: «Раз попался Фотию навстречуволхв родом из евреев, рассказывает Симеон, и обратился к нему с предложением: " что ты дашь мне, юноша, если я сделаю так, что ты проникнешь во всю мудрость и превзойдешь всех ученостью? " " Отец мой, — отвечал Фотий, с удовольствием отдаст тебе половину своего имущества". " Но я не нуждаюсь в деньгах, возразил еврей, и даже не хочу, чтобы отец твой знал об этом деле, а иди со мною в одно место и отрекись от знамения, на котором мы распяли Христа; я дам тебе чудного стража, и ты проведешь свою жизнь в благоденствии и высокой мудрости". Фотий, по Симеону, совершенно отдался волхву. Какого же это стража дал волхв Фотию, это видно из другого рассказа Симеона о том же Фотии. Рассказ влагается в уста монаха Иоанна Молчальника. Этот будто бы рассказывал: «Однажды я лег спать, но прежде чем я заснул, явился мне огромный и страшный эфиоп и хотел схватить меня за горло и задушить. Тотчас я сделал крестное знамение, и ободрившись, схватил его руку, и говорю: кто ты, как тебя зовут, кто послал тебя сюда? Я, отвечал тот, сильный у Велтара, но подручен Фотию, имя мое Левуфа; я споспешник чародеев и волхвов, в особенности же я друг эллинам и тайному моему почитателю Фотию». Классическая ученость Фотия казалась современникам делом до того поразительным, что о нем, может быть, не без иронии рассказывали нелепицу, что даже во время литургии, когда Фотий стал патриархом, вместо слов молитв он бормотал изречения поэтов»[57]. Ну, а теперь самое интересное. Когда Фотий еще был просто профессором, он однажды услышал, что патриарх Игнатий отрицает логику. Фотий не стал спорить с патриархом. Он просто решил надсмеяться над ним и для этого тут же придумал небольшую ересь — мол, раз сказано в Писании о «двоедушных» (Иак 4, 8), то это надо понять буквально и признать, что у человека есть две души. Римский писатель Анастасий Библиотекарь в письме Гаудериху Веллетрийскому (870–875 гг.)[58]рассказывает, что Фотий позвал своего друга святого Константина (Кирилла) к себе, дал ему тетрадку и попросил занести к патриарху (Константин был хартофилаксом — секретарем патриарха), дабы посмотреть — сможет ли тот заметить тут ересь и обличить ее без помощи логических силлогизмов и философии — «Не из желания кого-либо соблазнить я предлагал сказанное, но для испытания, что стал бы делать патриарх Игнатий, если бы в его время обнаружилась какая-нибудь ересь, подкрепляемая силлогизмами, Игнатий, который так гонит любителей светской мудрости»[59]. Противостояние патриархов Фотия и Игнатия — это ярчайшее проявление почти перманентного внутрицерковного конфликта между двумя типами отношений к «внешней мудрости»[60]. Обычно «либералы» ссылаются на повеление Бога при Исходе из Египта: «Каждая женщина выпросит у соседки своей и у живущей в доме ее вещей серебряных и вещей золотых, и одежд, и вы нарядите ими и сыновей ваших и дочерей ваших, и оберете Египтян» (Исх 3: 22 и 11: 2). Для святого Григория Нисского этот образ означает отношения церковных людей к светской мудрости; он видит тут повеление «заготовлять богатство внешнего образования, которым украшаются иноплеменники по вере. Ибо нравственную и естественную философию, геометрию и астрономию, и словесные произведения, и все, что уважается пребывающими вне Церкви, наставник добродетели повелевает, взяв в виде займа у богатых подобным сему в Египте, хранить у себя, чтобы употребить в дело при времени, когда должно будет божественный храм таинства украсить словесным богатством… Многие внешнюю ученость, как некий дар, приносят Церкви Божией. Таков был и великий Василий, прекрасно во время юности купивший египетское богатство, принесший его в дар Богу»[61]. Аналогично у Августина («Какими только богатствами не был нагружен, выходя из Египта, Киприан. Сколько богатств унесли с собой Лактанций, Виктор, Оптат, Илларий, не говоря уже о живых. Сколько их похитили греческие христиане!» — Августин. О христианской вере 2: 40 и 2: 18) и у многих других Отцов. В святоотеческой письменности встречаются четыре версии ответов на вопрос о том, откуда могли знать истину небиблейские мудрецы. 1) они унесли с собой древние общечеловеческие религиозные предания и хранят их со времен вавилонского столпотворения; 2) в них сработала просто человеческая совесть[62]; 3) Господь проявил о них заботу и послал им философов также, как Он послал пророков евреям[63]; 4) они просто украли свои знания у Моисея, втайне прочитав Библию и скрыв источник цитат[64]. Эти объясняющие модели[65]позволили защититься от ригористов и дать культуре, созданной в античные времена, сохраниться в христианском мире и прорастать сквозь него, творчески меняясь в поле нового смыслового напряжения.
|