Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






ВВЕДЕНИЕ 2 страница






— Об этом не может быть и речи, — сказал он с гримасой.

— А как насчет магнитофона? Будешь ты возражать против этого?

— Боюсь, что и такой возможности тоже нет.

Я почувствовал себя раздраженным и стал горячиться. Я сказал, что не вижу логической причины его отказа.

Дон Хуан отрицательно покачал головой.

— Забудь это, — сказал он с силой. — и если ты еще хочешь видеть меня, никогда не говори об этом опять.

Я выставил последнее слабое возражение. Я сказал, что фотоснимки и магнитофонные записи являлись бесценными для моей работы. Он сказал, что есть только одна вещь, которая бесценна для всего, что мы делаем. Он назвал ее «дух».

— Нельзя обойтись без духа, — сказал он. — а у тебя его нет. Горюй об этом, а не о фотоснимках.

— Что ты?..

Он прервал меня движением головы и вернулся на несколько шагов.

— Обязательно возвращайся, — сказал он мягко и помахал мне на прощание.

 

2. СТИРАНИЕ ЛИЧНОЙ ИСТОРИИ

 

Четверг, 22 декабря 1960 года

Дон Хуан сидел на полу около двери своего дома спиной к стене. Он перевернул деревянную молочную флягу и попросил меня садиться и чувствовать себя, как дома. Я предложил ему пачку сигарет, которую я привез. Он сказал, что не курит, но подарок принял. Мы поговорили о холоде ночей в пустыне и на другие обычные темы.

Я спросил его, не мешаю ли я его нормальному распорядку. Он взглянул на меня с какой-то гримасой и сказал, что у него нет никакого распорядка и что я могу оставаться с ним до вечера, если хочу.

Я приготовил несколько опросных листов по генеалогии и родовым отношениям, и я хотел заполнить их с его помощью. Я составил также по этнографической литературе длинный список культурных черт, которые, как считалось, присущи индейцам этого района. Я хотел пройтись по списку вместе с ним и отметить все вопросы, которые были знакомы для него.

Я начал с опросных карт родовых отношений.

Как ты называл своего отца? — спросил я.

— Я называл его папа, — сказал он с очень серьезным лицом.

Я почувствовал легкое раздражение, но продолжал, думая, что он не понял.

Я показал ему опросный лист и объяснил, что один пропуск там оставлен для отца, а один — для матери. Я привел пример различных слов, которые используются в английском и испанском языках для того, чтобы называть отца и мать.

Я подумал, что, может быть, мне следовало начать с матери.

— Как ты называл свою мать? — спросил я.

— Я называл ее мама, — заметил он очень наивным тоном.

— Я имею в виду, какие другие слова ты использовал для того, чтобы назвать своего отца или мать? Как ты звал их? — сказал я, пытаясь быть терпеливым и вежливым. Он почесал голову и посмотрел на меня с глупым выражением.

— Ага, — сказал он. — тут ты меня поймал. Дай-ка мне подумать.

После минутного замешательства он, казалось, вспомнил что-то, и я приготовился записывать.

— Ну, сказал он, как если бы он был захвачен серьезной мыслью. — как еще я звал их? Я звал их эй-эй, папа! Эй-эй, мама!

Я рассмеялся против своего желания. Его выражение было действительно комичным, и в этот момент я не знал, то ли он был очень хитрый старик, который морочил мне голову, то ли он был действительно простачком. Используя все свое терпение, я объяснил ему, что это очень серьезный вопрос и что для моей работы очень важно заполнить все эти бланки. Я старался, чтобы он понял идею генеалогии и личной истории.

— Как звали твоего отца и твою мать? — спросил я. Он взглянул на меня ясными и добрыми глазами.

— Не трать время на эту муру, — сказал он мягко, но с неожиданной силой.

Я не знал, что сказать. Казалось, кто-то другой произнес эти слова. За секунду до этого он был ошарашенным глупым индейцем, чесавшим свою голову, и уже через мгновение он сменил роль. Я был глупым, а он смотрел на меня неописуемым взглядом, в котором не было ни раздражения, ни неприязни, ни ненависти, ни сожаления. Его глаза были добрыми, ясными и пронизывающими.

— У меня нет никакой личной истории, — сказал он после длинной паузы. — однажды я обнаружил, что не нуждаюсь больше в личной истории, также как пьянство, бросил ее.

Я не совсем понял, что он хотел сказать. Неожиданно я почувствовал себя неловко, под угрозой. Я напомнил ему, что он заверил меня в том, что я могу задавать ему вопросы. Он повторил, что он совсем не возражает против этого.

— У меня больше нет личной истории, — сказал он и взглянул на меня испытующе. — я бросил ее однажды, когда почувствовал, что в ней нет больше необходимости.

Я уставился на него, пытаясь найти скрытое значение его слов.

— Но как можно бросить свою личную историю? — спросил я в настроении поспорить.

— Сначала нужно иметь желание бросить ее, — сказал он, — А затем следует действовать гармонично, чтобы обрубить ее мало-помалу.

— Но зачем кто-либо будет иметь такое желание? — воскликнул я.

У меня была ужасно сильная привязанность к моей личной истории. Мои семейные корни были глубоки. Я честно чувствовал, что без них моя жизнь не имела бы ни цели, ни длительности.

— Может быть, тебе следует рассказать мне, что ты имеешь в виду под словами бросить личную историю, — сказал я.

— Разделаться с ней, вот что я имею в виду, — заметил он, как отрезал.

Продолжал настаивать, что не понимаю этого.

— Ну, возьмем тебя, например. Ты — яки, ты не можешь изменить этого.

— Разве я — яки? — спросил он, улыбаясь. — откуда ты знаешь это?

— Правда! — сказал я. — я не могу этого знать наверняка. Это так. Но ты знаешь это, и именно это имеет значение. Именно это делает личную историю. — я чувствовал, что загнал его в угол.

— Тот факт, что я знаю, являюсь я яки или нет, не делает его личной историей, — заметил он. — лишь тогда, когда еще кто-либо знает о нем, он становится личной историей. И уверяю тебя, что никто никогда этого не узнает наверняка.

Я кое-как записал, что он сказал. Я перестал записывать и взглянул на него. Я не мог составить представления о нем. Мысленно я пробежал через свои впечатления о нем. Загадочным и беспрецедентным образом он взглянул на меня во время нашей первой встречи. Очарование, с которым он утверждал, что получает согласие от всего, что его окружает, его раздражающий юмор и его алертность, его явно глупый вид, когда я расспрашивал его о его отце и матери, а затем эта неожиданная сила его утверждений, которые сразу отбросили меня.

— Ты не знаешь, что я такое, не так ли? — сказал он, как если бы читал мои мысли. — ты никогда не узнаешь, кто или что я есть, потому что я не имею личной истории.

Он спросил у меня, был ли у меня отец. Я сказал, что да. Он сказал, что мой отец был примером того, о чем он говорит. Он попросил меня вспомнить, что мой отец думал обо мне.

— Твой отец знал о тебе все, — сказал он, — поэтому он полностью распланировал тебя. Он знал, кто ты есть, и что ты делаешь. И нет такой силы на земле, которая могла бы заставить его изменить его мнение о тебе.

Дон Хуан сказал, что каждый, кто знал меня, имел обо мне свою идею, и что я питал эту идею всем, что я делал.

— Разве ты не видишь? — спросил он драматически. — ты должен обновлять свою личную историю, говоря своим родителям, своим родственникам и своим друзьям обо всем, что ты делаешь. С другой стороны, если у тебя нет личной истории, то никаких объяснений не требуется, никто не сердится, никто не разочаровывается в твоих поступках. И, более того, никто не пришпиливает тебя своими мыслями.

Внезапно идея стала ясной у меня в уме. Я почти знал это сам, но я никогда не рассматривал таких мыслей. Не иметь личной истории действительно было очень заманчивой концепцией, по крайней мере, на интеллектуальном уровне. Однако, это дало мне чувство одиночества, которое я нашел угрожающим и отвратительным. Мне хотелось обговорить с ним вопрос об этих моих чувствах, но я держался начеку. Что-то было ужасно неуместным в этой ситуации. Я чувствовал неловкость в том, что вступаю в философский спор со старым индейцем, который, очевидно, не имеет «интеллектуальности» студента университета. Каким-то образом он увел меня в сторону от моего первоначального намерения расспросить о его генеалогии.

— Я не знаю, каким образом мы разговариваем об этом, тогда как все, что я хотел узнать, так это несколько имен для моих бланков, — сказал я, пытаясь повернуть разговор к той теме, которую я хотел.

— Это очень просто, — сказал он. — способ, каким мы пришли к этому разговору, заключается в том, что я сказал, что задавать вопросы о прошлом человека — это явная ерунда.

Его тон был твердым. Я чувствовал, что нет способа уговорить его, поэтому я изменил свою тактику.

— Что же, эта идея не иметь личной истории, это то, что делают яки? — спросил я.

— Это то, что делаю я.

— Где ты научился этому?

— Я научился этому в течение своей жизни.

— Это твой отец научил тебя этому?

— Нет, скажем, что я научился этому сам, а теперь я собираюсь передать секрет этого тебе, чтобы ты не ушел сегодня с пустыми руками.

Он понизил голос до драматического шепота. Я рассмеялся над его трюками. Я вынужден был признать, что он совсем не глуп. Мне пришла в голову мысль, что я нахожусь в присутствии врожденного актера.

— Записывай, — сказал он покровительственно. — почему бы нет. Ты, кажется, чувствуешь себя более удобно в то время, когда пишешь.

Я взглянул на него, и мои глаза, должно быть, выдали мое замешательство. Он хлопнул себя по ляжкам и с удовольствием расхохотался.

— Самое лучшее, стереть всю личную историю, — сказал он, как бы давая мне время записывать, — потому что это сделает нас свободными от обволакивающих мыслей других людей.

Я не мог поверить, что он действительно сказал это. У меня был очень затруднительный момент. Он, должно быть, прочитал у меня на лице мое внутреннее замешательство и немедленно его использовал.

— Возьмем тебя, например, — продолжал он говорить. — как раз сейчас ты не знаешь, то ли ты приходишь, то ли уходишь, и это потому, что я стер свою личную историю. Мало-помалу я создал туман вокруг себя и вокруг своей жизни. И сейчас никто не знает наверняка, кто я есть и что я делаю.

— Но ты сам знаешь, кто ты есть, разве не так? — вставил я.

— Я, честное слово... Не знаю! — воскликнул он и покатился на пол, смеясь над моим удивленным взглядом.

Он довольно долго молчал, чтобы заставить меня поверить в то, что сейчас он скажет «я знаю», как я этого ожидал. Его неожиданный поворот был очень угрожающим для меня. Я действительно испугался.

— Это маленький секрет, который я собирался дать тебе сегодня, — сказал он тихим голосом, — никто не знает моей личной истории. Никто не знает, кто я есть и что я делаю. Даже я не знаю.

Он скосил глаза. Он не смотрел на меня, а куда-то выше моего правого плеча. Он сидел, скрестив ноги, спина его была прямой, и все же он казался расслабленным. В этот момент он был самим воплощением яростности. Я представил себе его индейским вождем, «краснокожим воином» в романтических легендах моего детства. Мой романтизм увел меня в сторону и крайне отчетливое чувство раздвоенности захватило меня. Я мог искренне сказать, что он мне очень нравится, и в то же самое время я мог сказать, что я смертельно боюсь его.

Он сохранял этот странный взгляд в течение долгого времени.

— Как я могу знать, кто я есть, когда я есть все это, — сказал он, указывая на окружающее жестом головы. Затем он взглянул на меня и улыбнулся.

— Мало-помалу ты должен создать туман вокруг себя. Ты должен стереть все вокруг себя до тех пор, пока ничего нельзя будет считать само собой разумеющимся. Пока ничего уже не останется наверняка или реального. Твоя проблема сейчас в том, что ты слишком реален. Твои усилия слишком реальны. Твои настроения слишком реальны. Не принимай вещи настолько сами собой разумеющимися. Ты должен начать стирать себя.

— Для чего? — спросил я ошеломлено.

Мне стало ясно, что он предписывает мне поведение. Всю свою жизнь я подходил к переломному моменту, когда кто-либо пытался сказать мне, что делать. Простая мысль о том, что мне будут говорить, что делать, вызывала во мне немедленно активный протест.

— Ты сказал мне, что хочешь изучать растения, — сказал он спокойно. — ты хочешь что-то получить даром? Что ты думаешь об этом? Мы условились, что ты будешь задавать мне вопросы, и я буду говорить тебе то, что я знаю. Если тебе это не нравится, то нам больше нечего сказать друг другу.

Его ужасная прямота вызывала во мне чувство протеста, но внутри себя я сознавался, что он прав.

— Давай тогда сделаем так, — продолжал он. — если ты хочешь изучать растения и поскольку о них действительно нечего сказать, то ты должен среди прочих вещей стереть свою личную историю.

— Как? — спросил я.

— Начни с простых вещей. Таких, как не говорить никому, что ты в действительности делаешь. Затем ты должен оставить всех, кто тебя хорошо знает. Таким образом, ты создашь туман вокруг себя.

— Но ведь это абсурдно! — протестовал я. — почему люди не должны знать обо мне? Что в этом плохого?

— Плохое здесь то, что, если они однажды тебя узнали, то ты уже становишься чем-то таким, что само собой разумеется, и, начиная с этого момента, ты уже не можешь порвать связь с их мыслями. Лично я люблю полную свободу — быть неизвестным. Никто не знает меня с застывшей уверенностью, так, как люди знают тебя, например.

— Но это было бы ложью.

— Мне нет дела до лжи или правды, — сказал он жестко. — ложь есть ложь, только если ты имеешь личную историю.

Я стал возражать, что мне не нравится намеренно мистифицировать людей или вводить их в заблуждение. Его ответом было то, что я и так всех ввожу в заблуждение.

Старик затронул больное место в моей жизни. Я не примкнул спросить его, что он имел в виду под этим, или откуда он узнал, что я все время ввожу людей в заблуждение. Я просто прореагировал на его заявления, защищаясь при помощи объяснения. Я сказал, что я с болью сознаю, что моя семья и мои друзья считают меня ненадежным, в то время, как в действительности я никогда в своей жизни не солгал.

— Ты всегда знал, как лгать, — сказал он. — и единственная вещь, которая отсутствовала, это то, что ты не знал, зачем это делать. Теперь ты знаешь.

Я запротестовал.

— Разве ты не видишь, что я действительно очень устал от того, что люди считают меня ненадежным, — сказал я.

— А ты действительно ненадежен, — заметил он с убеждением.

— Черт подери, это не так! — воскликнул я.

Мое настроение вместо того, чтобы подвести его к серьезности, заставило его истерически смеяться. Я действительно терпеть не мог этого старика за все его ужимки. К несчастью, он был прав относительно меня. Через некоторое время я успокоился, и он продолжал говорить.

Когда не имеешь личной истории, — объяснил он, — то ничего, что бы ты ни сказал, не может быть принято за ложь. Твоя беда в том, что ты вынужден объяснять все любому, импульсивно, и в то же время ты хочешь сохранить свежесть и новизну того, что ты делаешь. Что ж, поскольку ты не можешь быть восхищенным после того, как ты объяснил все, что ты делаешь, то ты лжешь для того, чтобы продолжить эти чувства.

Я был действительно ошеломлен масштабом нашего разговора. Я записал все его детали наилучшим образом как только смог, концентрируя внимание на том, что он говорит, вместо того, чтобы размышлять о собственной предвзятости или о его значении.

— С этого момента, — сказал он, — ты должен просто показывать людям все, что ты найдешь нужным им показывать, но при этом никогда не говорить точно, как ты это сделал.

— Я не могу держать секреты! — воскликнул я. — то, что ты говоришь, бесполезно для меня.

— Тогда изменись! — сказал он отрывисто, с яростным блеском в глазах.

Он выглядел, как странное дикое животное, и в то же время его мысли и слова были предельно связанными. Мое раздражение уступило место состоянию неприятного замешательства.

— Видишь, — продолжал он, — у нас есть только два выбора. Мы или принимаем все, как реальное, наверняка, или мы этого не делаем. Если мы следуем первому, то мы кончаем тем, что до смерти устаем от самих себя и от мира. Если мы последуем второму и сотрем личную историю, мы создадим туман вокруг нас, очень восхитительное и мистическое состояние, в котором никто не знает, откуда выскочит заяц, даже мы сами.

Я стал говорить о том, что стирание личной истории лишь увеличит наше чувство незащищенности.

— Когда ничего нет наверняка, мы остаемся алертными, навсегда на цыпочках, — сказал он. — не знать, за каким кустом прячется заяц, более восхитительно, чем вести себя так, как если бы мы знали все.

Он больше ни слова не говорил в течение очень долгого времени. Может быть, час прошел в полном молчании. Я не знал, что спрашивать. Наконец, он поднялся и попросил меня подвезти его в ближайший город.

Я не знал, почему, но наш разговор опустошил меня. У меня было такое чувство, будто бы я вот-вот засну. Он попросил меня остановиться по пути и сказал, что если я захочу расслабиться, то я должен забраться на плоскую вершину небольшого холма в стороне от дороги и лечь на живот головой к востоку. В его голосе, казалось, ощущалась спешка. Я не хотел спорить или, может быть, я просто был настолько усталым, что не мог даже говорить. Я забрался на холм и сделал так, как он предписывал.

Я спал только две или три минуты, но этого было достаточно, чтобы моя энергия возобновилась. Мы приехали к центру города, где он попросил меня ссадить его.

— Возвращайся, — сказал он, выходя из машины. — обязательно возвращайся.

 

3. УТРАЧИВАНИЕ ВАЖНОСТИ САМОГО СЕБЯ

 

У меня была возможность обсудить свои два предыдущие визита к дону Хуану с тем другом, который свел нас вместе. Его мнением было то, что я теряю свое время. Я изложил ему до последней детали все наши разговоры. Он считал, что я преувеличиваю и создаю романтический ореол тупой старой развалине.

Однако, во мне было очень мало откликов для того, чтобы романтизировать такого необычного старика. Я искренне чувствовал, что его критика моей личности была серьезной подоплекой того, что он мне нравился. Однако же, я должен был признать, что эта критика всегда была апропо /" к месту" / резко очерчена и правильна до последней буквы.

Стержнем моей проблемы на этот раз было нежелание признать то, что дон Хуан способен разрушить все мои предубеждения о мире, и мое нежелание согласиться с другом, который считал, что «старый индеец просто дурень».

Я чувствовал себя обязанным еще раз навестить его, прежде чем составить о нем свое мнение.

 

Среда, 28 декабря 1960 года.

Как только я приехал к нему, он взял меня на прогулку в пустынный чапараль. Он даже не взглянул на мешок с продуктами, которые я привез ему. Казалось, он ожидал меня.

Мы шли в течение нескольких часов. Он не собирал, не показывал мне никаких растений. Он учил меня, однако, «правильному способу ходьбы». Он сказал, что я должен слегка подогнуть пальцы, когда я иду, для того, чтобы я мог обращать внимание на дорогу и на окружающих. Он заявил, что мой обычный способ ходьбы является уродующим, и что никогда не следует ничего носить в руках. Если нужно нести какие-нибудь вещи, то следует пользоваться рюкзаком или заплечной сумкой, или заплечным мешком. Его идея состояла в том, что заставляя руки находиться в определенном положении, можно иметь большую выносливость и лучше осознавать окружающее.

Я не видел причины спорить и подогнул пальцы так, как он сказал, продолжая идти. Мое осознавание окружающего нисколько не изменилось, то же самое было с моей выносливостью. Мы начали нашу прогулку утром и остановились отдохнуть после полудня. Я обливался потом и хотел напиться из фляжки, но он остановил меня, сказав, что лучше проглотить только один глоток. Он сорвал немного листьев с небольшого желтого куста и пожевал. Он дал немного листьев мне и заметил, что они прекрасны, а если я буду их медленно жевать, то моя жажда исчезнет. Жажда не исчезла, но в то же время я не чувствовал неудобств.

Он, казалось, прочел мои мысли и объяснил, что я не почувствовал выгоды «правильного способа ходьбы» или же выгоды от жевания листьев, потому что я молод и силен, а мое тело ничего не замечает, потому что оно немного глупо.

Он засмеялся. Я не был в смешливом настроении, и это, казалось, позабавило его еще больше. Он поправил свое предыдущее заявление, сказав, что мое тело не то чтобы на самом деле глупое, но оно как бы спит.

В этот момент огромная ворона пролетела прямо над нами с карканьем. Это меня испугало, и я начал смеяться. Я думал, что обстоятельства требуют смеха, но, к моему великому удивлению, он сильно встряхнул мою руку и заставил меня замолчать. У него было крайне серьезное выражение.

— Это была не шутка, — сказал он жестко, как если бы я знал, о чем он говорит. Я попросил объяснения. Я сказал ему, что это неправильно, что мой смех над вороной рассердил его, в то время, как мы ранее смеялись над кофеваркой.

— То, что ты видел, была не просто ворона! — воскликнул он.

— Но я видел ее, и это была ворона, — настаивал я.

— Ты ничего не видел, дурак, — сказал он грубым голосом.

Его грубость была беспричинной. Я сказал ему, что я не люблю злить людей, и, может быть, будет лучше, если я уйду, поскольку он, видимо, не в настроении поддерживать компанию. Он неудержимо расхохотался, как если бы я был клоун, разыгрывающий перед ним представление. Мое недовольство и раздражение пропорционально росли.

— Ты очень жесток, — комментировал он. — ты принимаешь самого себя слишком серьезно.

— Но разве ты не делаешь того же самого, — вставил я, — принимая самого себя серьезно, когда ты рассердился на меня?

Он сказал, что сердиться на меня было самое далекое, что он только мог придумать. Он взглянул на меня пронзительно.

— То, что ты видел, не было согласием мира, — сказал он. — летящая или каркающая ворона никогда не бывает согласием. Это был знак!

— Знак чего?

— Очень важное указание насчет тебя, — заметил он загадочно.

В этот самый момент ветер бросил сухую ветку прямо к нашим ногам.

— Вот это было согласием! — воскликнул он, и, взглянув на меня сияющими глазами, залился смехом.

У меня было такое чувство, что он дразнит меня, создавая правила странной игры по мере того, как мы продвигаемся. Поэтому, ему-то можно было смеяться, но не мне. Мое недовольство опять полезло наверх, и я сказал ему все, что думаю о нем. Он совсем не был задет или обижен. Он хохотал, и его смех вызывал во мне еще больше недовольства и раздражения. Я подумал, что он намеренно ставит меня в дурацкое положение. Я тут же решил, что с меня довольно такой «полевой работы».

Я встал и сказал, что хочу идти назад к его дому, потому что я должен ехать в Лос-Анжелес.

— Сядь, — сказал он повелительно. — ты обидчив, как старая леди. Ты не можешь сейчас уехать, потому что мы еще не кончили.

Я ненавидел его. Я подумал, что он неприятнейший человек.

Он начал напевать идиотскую мексиканскую народную песню. Он явно изображал какого-то популярного певца. Он удлинял некоторые слоги и сокращал другие и превратил песню в совершеннейший фарс. Это было настолько комично, что я расхохотался.

— Видишь, ты смеешься над глупой песней, — сказал он. — но тот человек, который поет ее таким образом и те люди, которые платят за то, чтобы его послушать, не смеются. Они считают это серьезным.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я. Я думал, что он намеренно подобрал пример, чтобы сказать мне, что я смеялся над вороной из-за того, что я не принимал ее серьезно, точно так же, как я не принимаю песню серьезно. Но он опять надул меня. Он сказал, что я похож на этого певца и тех людей, которым нравится его песня, мнительный и смертельно серьезный в отношении всякой чепухи, за которую никто в здравом уме не даст ни гроша. Он затем возвратился назад, как если бы для того, чтобы освежить свою память. Повторив все, что он сказал раньше на тему «изучать растения», он подчеркнул, с ударением, что если я действительно хочу учиться, то я должен переделать большую часть своего поведения.

Мое чувство недовольства росло до такой степени, что мне уже приходилось делать огромные усилия даже, чтобы делать заметки.

— Ты слишком серьезно себя принимаешь, — сказал он медленно. — ты слишком чертовски важен в своих собственных глазах. Это должно быть изменено! Ты так чертовски важен, что ты чувствуешь себя вправе раздражаться всем. Ты так чертовски важен, что ты можешь себе позволить уйти, если вещи не складываются так, как тебе бы хотелось. Я полагаю, ты думаешь, все это показывает, что ты имеешь характер. Это чепуха! Ты слаб и мнителен!

Я попытался изобразить протест, но он не поддался. Он указал, что за всю мою жизнь я никогда ничего не закончил из-за чувства неуместной важности, которую я связал с самим собой.

Я был ошеломлен уверенностью, с которой он делал свои заявления. Они были правильны, конечно, и это заставило меня чувствовать не только злость, но еще и угрозу.

— Важность самого себя — это другая вещь, которую следует бросить, точно так же, как личную историю, — сказал он драматическим тоном.

Я действительно не хотел с ним спорить. Было очевидно, что я нахожусь в ужасно невыгодном положении. Он не собирался идти назад к дому до тех пор, пока не будет готов, а я не знал дорогу. Я вынужден был оставаться с ним.

Он сделал странное и внезапное движение, как бы понюхал воздух вокруг себя. Его голова слегка вздрагивала медленно и ритмично. Он, казалось, был в состоянии необычайной алертности. Он повернулся и посмотрел на меня взглядом, в котором были удивление и любопытство. Его глаза прошлись вверх и вниз по моему телу, как бы разыскивая что-либо особенное. Затем он резко поднялся и быстро пошел. Он почти бежал. Я следовал за ним. Он выдерживал очень ускоренный шаг примерно в течение часа. Наконец, он остановился у скалистого холма, и мы уселись в тени куста. Бег трусцой совершенно утомил меня, хотя мое настроение улучшилось. Было очень странно, как я изменился. Я чувствовал почти подъем в то время, как, когда мы начали бег трусцой, после нашего спора, я был в ярости на него.

— Это очень странно, — сказал я, — но я действительно чувствую себя хорошо.

Я услышал вдалеке карканье вороны. Он поднял палец к правому уху и улыбнулся.

— Это был знак, — сказал он.

Небольшой камень покатился вниз, издав хрустящий звук, когда он упал в чапараль.

Он громко рассмеялся и указал пальцем в сторону звука.

— А это было согласие, — сказал он. Затем он спросил меня, действительно ли я готов к разговору о моей важности самого себя. Я рассмеялся. Мое чувство злости, казалось, было настолько далеко, что я даже не мог понять, каким образом я рассердился на него.

— Я не могу понять, что случается со мной, — сказал я. — то я злюсь, а теперь я не знаю, почему я больше не злюсь.

— Мир вокруг нас очень загадочен, — сказал он. — он нелегко выдает свои секреты.

Мне нравились его загадочные заявления. Они были вызывающими и непонятными. Я не мог определить, то ли они были заполнены скрытым смыслом, то ли они были просто откровенной чепухой.

— Если ты когда-нибудь приедешь назад, сюда в пустыню, — Сказал он, — держись подальше от того каменистого холма, где мы остановились сегодня. Беги от него, как от чумы.

— Почему? В чем дело?

— Сейчас не время объяснять это. Сейчас мы озабочены утрачиванием важности самого себя. До тех пор, пока ты чувствуешь, что ты являешься самой важной вещью в мире, ты не можешь в действительности воспринимать мир вокруг себя. Ты как лошадь с шорами. Все, что ты видишь, — это ты сам вне всего остального.

Он рассматривал меня секунду.

— Я собираюсь поговорить с моим дружком здесь, — сказал он, указывая на небольшое растение. Он встал на колени и начал ласкать растение и говорить с ним. Сначала я не понимал, что он говорит, но затем он поменял языки и стал говорить с растением на испанском. Некоторое время он говорил всякую бессмыслицу. Затем он поднялся.

— Не имеет значения, что ты говоришь растению, — сказал он. — ты можешь даже просто придумывать слова. Что важно, так это чувство симпатии к нему и обращение с ним, как с равным.

Он объяснил, что человек, который собирает растения, каждый раз должен извиняться за то, что он берет их, и должен заверить их, что когда-нибудь его собственное тело будет служить для них пищей.

— Так что в общем, растения и мы сами равны, — сказал он. — ни мы, ни они не являются ни более важными, ни менее важными.

— Давай поговорим с маленьким растением, — сказал он. — скажи ему, что ты не чувствуешь больше собственной важности.

Я пошел настолько далеко, что встал перед растением на колени. Я не мог заставить себя говорить с ним. Я ощутил себя смешным и рассмеялся. Однако, я не был сердит.

Дон Хуан погладил меня по спине и сказал, что все в порядке, что, по крайней мере, я сохранил свое хорошее настроение.

— Начиная с этого времени, разговаривай с маленькими растениями, — сказал он. — разговаривай до тех пор, пока ты не потеряешь всякое чувство важности. Разговаривай с ними до тех пор, пока ты не сможешь этого делать в присутствии других.

— Иди вон в те холмы и попрактикуйся сам.

Я спросил, будет ли правильным говорить с растениями молча, в уме.

Он засмеялся и погладил меня по голове.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.025 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал