Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Царская Россия во время великой войны






Царская Россия во время мировой войны

 

От издательства

 

В архивах, на дальних полках библиотек, а зачастую и в глухих шкафах отделов «спецхранения» скопились настоящие сокровища, которые до недавнего времени были практически недоступны даже исследователям, не говоря уже о просто читателях. Вместе с тем интерес к книгам и документам отнюдь не праздный, ибо в них — историческая память народа.

Публикация серии «Россия в мемуарах дипломатов» призвана прежде всего восполнить пробелы в исторических знаниях наших современников. Вместе с тем эти книги способны донести до читателей аромат эпохи. Этой цели будет служить полное, без изъятий воспроизведение средствами современной полиграфии, в том числе и в виде факсимильных репринтов, изданий прошлых лет, ставших библиографической редкостью.

Представляется также чрезвычайно важным дать читателю возможность вслед за авторами дневников или мемуаров не только окунуться в поток событий и вглядеться в череду исторических персонажей, но и увидеть их со стороны, глазами всегда заинтересованных, хотя зачастую и недоброжелательных, наблюдателей. Авторов книг этой серии уравнивает только дипломатический статус, который скрывает разные характеры, темпераменты и даже разные профессии — от купца до разведчика.

 

Предисловие

 

Выполненные в форме дневниковых записей (с 20 июля 1914 г. по 17 мая 1917 г.) мемуары карьерного дипломата — школьного друга президента Р. Пуанкаре и бывшего посла Французской Республики в Российской империи Мориса Палеолога в свое время, в начале 20-х годов, вызвали на Западе настоящую сенсацию и вскоре были переведены на ряд языков, в том числе на русский.

Однако оценки, дававшиеся в те годы работам «классовых врагов» и заключавшиеся в том, что для истинных коммунистов эти книги — заведомая ложь и потому не представляют собой ценности, кажутся сегодня, мягко говоря, устаревшими.

Сейчас, когда мы, имея за плечами 70-летний опыт трагического развития нашего общества, читаем серьезные наблюдения иностранного дипломата, испытывавшего глубокую любовь к русской цивилизации, дружившего со многими корифеями нашей отечественной культуры (особенно тесно с художником и искусствоведом А. Н. Бенуа, чей французский род с 1820 г. связал свою судьбу с Россией), такие мемуары как раз поражают нас глубиной анализа и даже пророчества, что выгодно отличает их (равно как и воспоминания его английского коллеги по дипкорпусу тех лет — британского посла в России Дж. Бьюкенена[1]) от той политической трескотни, которой заполняли в 20-х годах книжный рынок СССР поборники абсолютизированного «классового подхода».

Конечно, современного читателя меньше всего интересуют политические симпатии или антипатии тогдашнего французского посла — история уже вынесла им свой приговор. К чести М. Палеолога, следует сказать, что, в отличие от заповеди Шарля Мориса Талейрана — «язык дан дипломату для того, чтобы скрывать свои мысли», — отставной дипломат своих политических симпатий не скрывал: он был противником не только русской 1917-го, но и французской конца XVIII века революций. С нескрываемой иронией пишет он как о леволиберальных «отцах демократии» Февральской революции (Керенском, Чхеидзе и др.), так и о собственных социалистах-оборонцах (министре Альбере Тома, будущем основателе ФКП Марселе Кашене и др.), прибывших весной 1917 года в Россию с миссией солидарности и намерениями удержать ее в войне.

Но и правительство, с представителями которого М. Палеолог имел дело в 1914–1916 годах, не вызывает у посла восторга — задолго до отречения Николая II он видит, что этот режим насквозь прогнил и долго не продержится.

Симпатии посла явно на стороне «умеренных» — правых кадетов профессоров Милюкова и Муромцева, октябриста-«миллионщика» Гучкова, фабриканта Путилова.

Дипломатическая задача М. Палеолога ясна — удержать Россию как боеспособного союзника в войне против Германии, Австро-Венгрии и Турции, попытаться не допустить в огромной империи развития революционного и национально-освободительного движения («анархии», по терминологии посла), сохранив Россию как великое государство.

Посол лихорадочно ищет те силы, которые могли бы удержать Россию от распада и в то же время позволили бы ей выйти после войны на путь прогресса. Особую роль он отводит здесь либеральной интеллигенции, полагая, что именно она могла бы заменить распадающийся царский чиновничье-бюрократический «номенклатурный» аппарат. В этой ставке на интеллигенцию не последнюю роль играют советы Александра Николаевича Бенуа, постоянного собеседника и советчика посла: «Даже с точки зрения политической беседа с ним часто была для меня драгоценна, — пишет М. Палеолог 26 марта 1917 г. — потому что у него много связей не только с цветом представителей искусства, литературы и университетской науки, но и с главными вождями либеральной оппозиции и „кадетской“ партии… Его личное мнение, всегда основательное и глубокое, имеет тем больше цены в моих глазах, что он — в высшей степени характерный представитель того активного и культурного класса профессоров, ученых, врачей, публицистов, представителей искусства и литературы, который называется интеллигенцией».

Беседы с выдающимся деятелем русской культуры (и в России до 1917 г., и в русском зарубежье после 1917-го) А. Н. Бенуа, музей семьи которого недавно воссоздан в Ленинграде, оказали большое влияние на М. Палеолога и всю концепцию его мемуаров.

По своему содержанию две части воспоминаний неравнозначны. Первая в основном посвящена кризису «верхов» в 1914–1916 годах, бестолковщине царской военной и гражданской бюрократии, неразберихе в снабжении («снарядный кризис»), что вело к огромным потерям на фронте и росту недовольства народа в тылу.

Во второй, наиболее интересной части, рассказывается о первых трех месяцах Февральской революции.

Палеолог получает большую информацию, присутствуя на заседаниях Государственной думы, работу которой царь вынужден был возобновить после военных поражений России в 1914–1915 годах.

30 июля 1915 г. М. Палеолог записывает в своем дневнике: «Из всех губерний доносится тот же возглас: „Россия в опасности. Правительство и верховная власть ответственны за военный разгром. Спасение страны требует непосредственного участия и непосредственного контроля народного представительства“… Почти во всех группах депутатов слышатся энергичные, раздраженные, полные возмущения возгласы против фаворитизма и взяточничества, против игры немецких влияний при дворе и в высшей администрации, против Сухомлинова (военного министра. — В. С.), против Распутина, против императрицы».

5 августа Дума 345 голосами из 375 высказывается за отдачу под суд Сухомлинова и его «министерской команды», «виновных в нерадении или в измене».

Вряд ли преданный суду военный министр Сухомлинов был виноват лично в поражениях русской армии, и уж тем более он не был «германским шпионом», как это утверждалось и тогда, и нередко сегодня (см. роман В. Пикуля «У последней черты»). Хотя, конечно, министр не отличался ни особыми талантами, ни энергией, да вдобавок входил в «кружок» Распутина. Но такими сухомлиновыми были полны и фронт, и тыл, и это в стране, которая и в 1915 году, и позднее располагала огромными военно-экономическими ресурсами. Вот только один штрих. Накануне первой мировой войны Россия была крупнейшим производителем зерновых (в 1912 г. она экспортировала за границу столько зерна, сколько мы теперь за границей покупаем), и в разгар войны, 18 февраля 1916 г., министр земледелия А. Н. Наумов с думской трибуны объявляет: государственный запас зерна равен 900 млн. пудов.

Однако на железных дорогах царил такой беспорядок (неисправны паровозы, не хватает вагонов, министр путей сообщений — под стать Сухомлинову), что этот хлеб мертвым грузом лежит за Уралом, в элеваторах Западной Сибири, Казахстана и Алтая. Еще больше его осыпается на корню (не хватает крестьян на уборке), гибнет при транспортировке. В итоге за Уралом хлеб гниет, а в европейской части — его недостает. Даже действующую армию сажают на голодный паек. Какой вывод делает правительство? Вместо того чтобы форсировать завершение строительства начатой еще в 1911 году Южно-Сибирской магистрали (Орск — Семипалатинск), оно вводит осенью 1915 года… продразверстку: посылает в ряд европейских губерний воинские команды для принудительного изъятия хлеба у крестьян под «облигации» — квитанции, обещавшие компенсацию после войны.[2]

Палеолог видит всю пагубность таких мер, в которых проявлялись свойственная россиянам иррациональность и поиски козлов отпущения («кто виноват?») вместо энергичной и толковой организации дела.

Кстати, при всей неприязни к Сухомлинову или Распутину он не видит в них (в отличие от В. Пикуля) «немецких шпионов», как, впрочем, и не считает большевиков «германскими шпионами», хотя в действиях агентуры кайзера в России осведомлен основательно.

У Палеолога — своя сеть надежных информаторов повсюду: в аристократических кругах, среди купцов, на заводах, в армии, даже в окружении Распутина.

Черносотенные газеты вовсю трубят, что большевики-интернационалисты «продались бошам». Посол перепроверяет эту информацию. В сентябре 1915 года бастуют почти все заводы Петрограда. Его агент по «рабочим кругам» сообщает (запись 17 сентября 1915 г.): «Этот раз еще нечего опасаться. Это только генеральная репетиция». «Он прибавляет, — продолжает Палеолог, — что идеи Ленина и его пропаганда поражения имеют большой успех среди наиболее просвещенных элементов рабочего класса».

Разговор Палеолога со своим агентом продолжается:

— Не является ли Ленин немецким провокатором?

— Нет, Ленин человек неподкупный. Это фанатик, но необыкновенно честный, внушающий к себе всеобщее уважение.

— В таком случае он еще более опасен.

Не худо было бы перечитать эту информацию тем нашим сегодняшним публицистам, которые вновь муссируют версию Пуришкевича, Маркова-второго и других черносотенцев Думы о «германских деньгах», «пломбированном вагоне» и «большевиках-шпионах».

Морис Палеолог — достаточно опытный политик и дипломат, чтобы видеть причины военного поражения России лишь в кознях «иудо-масонов» или «германских шпионов». Ему гораздо больше импонирует думская речь известного московского адвоката В. А. Маклакова в августе 1915 года: «Россия — образец государства, где люди не на своем месте. Большая часть назначений в среде администрации является скандалом, вызовом общественному мнению. А когда иной раз ошибка и замечена, ее невозможно исправить: престиж власти не позволяет этого».

Маклаков требует создания вне рамок военного министерства комитета снабжения армии и тыла во главе с известным общественным деятелем. Посол точно улавливает удар адвоката: «Таким образом, он нападает на принцип всемогущества бюрократии, составляющий основу и условия существования самодержавия… Отныне начат поединок между бюрократической кастой и народным представительством. Примирятся ли они на высоком идеале общего блага? От этого зависит все будущее России…»

Не услышал ли ты, читатель, нечто подобное 74 года спустя на другом парламентском форуме в Кремле?

Очень ценны и нетривиальны наблюдения французского посла о Григории Распутине и «распутинщине» при царском дворе, задолго до революции 1917 года морально дискредитировавших царицу и царя в глазах не только либерального, но и монархического и церковного общественного мнения.

Огромная литература о «распутинщине», потоком хлынувшая на российский книжный рынок с февраля по октябрь 1917 года[3]и оказавшая, очевидно, определяющее воздействие на режиссерский замысел известного кинематографиста Элема Климова в его фильме «Агония», не стоит тех аналитических страниц М. Палеолога, где он сжато и объективно обрисовал феномен «распутинщины». М. Палеолог устанавливает самую главную — житейскую — причину неожиданного вознесения на «царский Олимп» мужика, которого сам посол характеризует как безграмотного мужлана, пьяницу, прелюбодея и шарлатана.

Известно, что единственный наследник императорской фамилии по мужской линии — царевич Алексей — страдал страшной и неизлечимой болезнью крови — гемофилией. Все медицинские светила России и мира оказались бессильны помочь мальчику.

Судя по всему, мужик из далекого тобольского села обладал даром гипноза-внушения. Ребенок, которому не помогали никакие врачи и лекарства, спокойно засыпал, когда его руку держал «старец Григорий». Более того, хотя тогда не было ни радио, ни телевидения, «старец» умел «заговаривать кровь» и сбивать высокую температуру людям, находившимся на огромном расстоянии, как он это сделал с наследником в 1913 году. Какая мать устоит перед таким знахарем? Палеолог, понимая это, пишет: «Что если ребенок умрет! Мать не имела больше покоя ни одного дня: это были постоянные нервные припадки, судороги, обмороки. Император, который любит свою жену и обожает сына, вел самую тягостную жизнь…»

Французского посла мало интересовали гипнотические способности «старца» и еще менее — коллективные эротические «литургии» с дамами из высшего света. В этом случае, пишет Палеолог, «он был бы для меня только более или менее любопытным объектом изучения психологического… или физиологического. Но силою вещей этот невежественный крестьянин стал политическим орудием. Вокруг него сгруппировалась целая клиентура из влиятельных лиц, которые связали свою судьбу с ним».

Посол не расшифровывает, что это за «сила вещей». Но мы сегодня сами являемся свидетелями того, как миллионы телезрителей сидели с банками водопроводной воды в ожидании, когда она по мановению телезнахаря станет «целебной», и можем поняты основа «распутинщины» — в иррациональности коллективной психологии и «верхов», и «низов», и тогда, и сегодня верящих в чудеса, в таинственное исцеление, в силу шамана.

Кто же вывел безвестного конокрада из сибирской глухомани «в люди»? М. Палеолог называет высших иерархов Русской православной церкви и Святейшего синода — духовника Александра III отца Иоанна Кронштадтского, настоятеля Александро-Невской лавры. Именно в лавре принял Распутина в 1904 году этот церковный иерарх, и с его «благословения» начинается слава конокрада как «исцелителя души и тела».

Кто же непосредственно представил «исцелителя» царице и царю в 1907 году? Посол сообщает и имя этой ключевой личности — архиепископ Феофан, ректор Санкт-Петербургской духовной академии, член Святейшего синода.

Впрочем, М. Палеолога вся эта «кухня» возвышения «старца» мало интересовала. Главная его забота была в другом — как бы среди домогающихся у Распутина благорасположения не оказались агенты Германии, искавшей сепаратного мира с Россией.

Поэтому и сам посол не брезговал встречей со «старцем» (например, 24 февраля 1915 г., о чем он откровенно написал в своих мемуарах). Главное, что установил Палеолог, — Распутин пока не германский шпион, более того, он желает Антанте победы. Но вот и совершенно новая струя, о чем «старец» прямо говорит послу: русский народ устал, он не хочет больше войны, «когда народ слишком страдает, он доходит иногда до того, что говорит о республике».

Таким образом, через полгода после начала войны первые слова о мире французский посол услышал… из уст Григория Распутина. Затем он их будет слышать постоянно — в аристократических салонах, в апартаментах либеральной петербургской профессуры, в фойе театров, пока, наконец, и его друг художник А. Н. Бенуа через месяц после Февральской революции не скажет ему с горечью: «Как ни тяжело для меня это признание, я думаю… что война не может дольше продолжаться. Надо возможно скорее заключить мир».

Конечно, посол Палеолог хорошо понимал, что никто из Парижа не уполномочит его вести в Петрограде переговоры с Временным правительством об условиях будущего мира с Германией. Наоборот, как официальное лицо он всячески поддерживал «партию войны» в этом правительстве, возглавлявшуюся министром иностранных дел П. Н. Милюковым.

Но, будучи умным политиком и серьезным наблюдателем, Палеолог уже хорошо понял задолго до Февраля, что Россия воевать не может. Именно это было главной причиной свержения монархии. Но и Временное правительство уже не способно было сдерживать стремление масс к миру. С тревогой посол сообщает в Париж о начавшемся на фронте с марта 1917 года братании русских и немецких солдат.

В дипломатических салонах Петербурга он все чаще развивает перед слушателями свою любимую тему российского апокалипсиса — распада империи и всеобщей кровавой резни (не случайно предпоследняя глава его мемуаров так и озаглавлена — «К анархии»).

В Париже не поняли пессимизма своего посла, увидев в нем ностальгию старого французского аристократа по свергнутому монархическому режиму. Какое заблуждение! При всех легитимистских симпатиях Палеолог менее всего верил в способность последнего царя династии Романовых «спасти Расею».

Прибывший из Парижа в апреле 1917 года очередной «толкач», социалист-оборонец, министр вооружений и военной промышленности Альбер Тома привез послу письмо его министра иностранных дел от 13 апреля, отзывающего Палеолога во Францию. («Для нового положения нужен новый человек», — говорилось в письме министра.)

Военно-дипломатические сюжеты мемуаров посла Палеолога, образующие первую часть его воспоминаний, больше будут интересовать историков — специалистов по первой мировой войне. Зато совершенно по-иному воспринимаются уникальные свидетельства французского посла о нарастающем кризисе режима самодержавия как «сверху», так и «снизу».

Кризис «низов» накануне Февраля, особенно в армии, благодаря мемуарам участников «красного» и «белого» движений известен нам достаточно подробно. А вот о «верхах», и прежде всего о заговоре царской фамилии, поддержанной генералитетом, гвардией, верхушкой сановной бюрократии и крупными петербургскими фабрикантами против Николая II и его супруги, мы узнаем только из мемуаров Палеолога. В записях 13 августа 1915 г. о беседе с бывшим гвардейским офицером и 5 января 1917 г. об обеде у крупного петроградского промышленника Богданова, где присутствовали члены императорской фамилии во главе с великим князем Гавриилом Константиновичем, а также гвардейские офицеры, члены Государственного совета (верхней палаты Думы) и большая группа фабрикантов с Путиловым во главе, вырисовывается сценарий «тихого» государственного переворота: созвать всех членов императорской фамилии, лидеров партий Государственного совета и Государственной думы, а также представителей дворянства и армии и торжественно объявить императора слабоумным, непригодным для лежащей на нем задачи, неспособным дальше царствовать и объявить царем наследника под регентством одного из великих князей. В одном из вариантов этого сценария фигурировал и проект ссылки царицы и всей ее распутинской камарильи за Урал, в Сибирь.

Как показал дальнейший ход событий в первые дни Февраля, именно по этому сценарию, явно поддержанному послами Антанты, и развивались события. Николай II отрекся от престола лишь после того, как понял, что не получит поддержки от командующих фронтами действующей армии. Русские самодержцы всегда хорошо понимали на примере Елизаветы I, Екатерины II и особенно Павла I, что значит лишиться поддержки членов своей фамилии, гвардии и армии.

Осечка вышла лишь с регентством. Главный претендент — великий князь Дмитрий, инициатор и участник убийства Распутина, — в последний момент отказался временно принять корону, его примеру последовал брат царя Михаил, и «отцам-основателям» Февраля волей-неволей пришлось провозглашать Российскую империю республикой.

В связи с возросшим в годы перестройки интересом к Февральской революции по-новому читаются три последние главы второй части мемуаров М. Палеолога, рассказывающие о трех первых месяцах этой революции (март — май 1917 г.).

Наш читатель со школьной скамьи вспоминает историю Великого Февраля по стихам В. В. Маяковского: «Которые тут временные, слазь. Кончилось ваше время…»

Палеолог рисует нам картины правления «временных» изнутри, убедительно, на фактах показывая весь трагизм положения этих людей (прежде всего П. Н. Милюкова), которые постепенно теряют рычаги управления и контроль над страной, понимая безнадежность своего положения и не будучи в состоянии противостоять этому, как им казалось, «злому року».

По второй книге мемуаров легко проследить, как лихорадочно мечутся послы Антанты: М. Палеолог по-прежнему делает ставку на П. Н. Милюкова, а вот его коллега Дж. Бьюкенен поступает вопреки английской традиции «не менять лошадей посредине брода» и делает ставку на А. Ф. Керенского как более «левого», связанного вдобавок с Петроградским советом.

Делегация французских социалистов (А. Тома, М. Кашен и др.) также склоняется в пользу «смены лошадей»: они не понимают главного, того, что уже давно понял М. Палеолог, — ни Милюков, ни Керенский, ни другие либеральные «радетели свободы» не были подготовлены к тому, чтобы управлять империей. Огромная власть свалилась на них, и они растерялись.

Характерны приводимые Палеологом малоизвестные самокритичные признания лидеров Февраля — кадета Василия Маклакова и «народного социалиста» премьера Александра Керенского. Обоих на третьем месяце революции не покидало изумление от столь быстрого и почти бескровного падения царского режима. «Вот почему ничего не было готово, — сокрушался Маклаков на обеде у посла 11 апреля 1917 г. — Я говорил вчера об этом с Максимом Горьким и Чхеидзе (лидером думской фракции меньшевиков и одним из руководителей Петросовета. — B.C.): они до сих пор еще не пришли в себя от неожиданности».

Спустя три года, в годовщину Февральской революции, бывший премьер Керенский, выступая в Париже, признал, что за два дня до революции его друзья и он сам считали, что «революция в России невозможна».

А она свершилась! Казалось бы, настал час желанной свободы — ненавистный царизм пал. Но оказалось, что у российской интеллигенции и у российского народа — два совершенно разных представления о свободе, о чем еще в 1909 году предупреждали Николай Бердяев и его соавторы по сборнику «Вехи». Оказалось, что в российской нации как-то сосуществуют два совершенно разных «народа»: русский интеллигент — «барин» и русский мужик — «анархист».

Как же досталось тогда «веховцам» за такую сентенцию от их соавтора М. О. Гершензона: «…Нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, — бояться его мы должны пуще всех козней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами ограждает нас от ярости народной».[4]

Ох, как же обрушились на «веховцев» все — от Ленина до эсеров и меньшевиков. Милюков разразился гневной статьей в кадетском сборнике «Интеллигенция в России». Эсеры громили «ренегатов» в своем сборнике «Вехи как знамение времени». Не остались в стороне ни Горький, ни Чхеидзе — каждый бросил в «веховцев» камень. А Палеолог пришел к тем же выводам, которые прочитывались в «Вехах».

И что же? Тот же «буревестник революции» в период Февраля выступает против второй (народной) революции, публикуя в своей газете «Новая жизнь» 27 июля 1917 г. такое горькое признание: «…Главнейшим возбудителем драмы я считаю не „ленинцев“, не немцев, не провокаторов и темных контрреволюционеров, а более злого, более сильного врага — тяжкую российскую глупость».[5]

Иван Бунин в одесском дневнике «Окаянные дни» запишет 17 апреля 1919 г.: «„Левые“ все „эксцессы“ революции валят на старый режим, черносотенцы — на евреев. А народ не виноват! Да и сам народ будет впоследствии валить все на другого — на соседа и на еврея».

Читая главы мемуаров Палеолога о нарастании анархии в России после Февраля, нельзя не заметить удивительного совпадения анализа с горьковскими «Несвоевременными мыслями» и бунинскими «Окаянными днями», хотя, в отличие от двух великих русских писателей, посол-иностранец прожил в России всего три с половиной года, да и русского языка он не знал…

И уж совсем поразительна интуиция посла в оценке В. И. Ленина. Даже такой опытный политик, как Милюков, не принимал в апреле — мае 1917 года Ленина и большевиков всерьез, особенно после того, как Петроградский совет освистал выступление лидера большевиков, призвавшего к поражению Временного правительства в империалистической войне.

A вот какой вывод делает Палеолог: «Авторитет Ленина, кажется, наоборот, очень вырос в последнее время. Что не подлежит сомнению, так это то, что он собрал вокруг себя и под своим началом всех сумасбродов революции; уже теперь он оказывается опасным вождем».

Уверен, что нынешнее поколение историков и дипломатов, всех читателей с интересом прочитает и по заслугам оценит мемуары проницательного французского дипломата.

Профессор В. СИРОТКИН

 

Царская Россия во время великой войны

 

12 января 1914 г. правительство Республики назначило меня своим послом при царе Николае II. Сначала я уклонялся от этой чести по общеполитическим соображениям. Действительно, последние должности, которые я занимал по дипломатическому ведомству, ставили меня в наиболее благоприятное положение для наблюдения за игрой сил, коллективных и единоличных, которая скрыто предшествовала всемирному конфликту.

В течение пяти лет, с января 1907 г., я был французским посланником в Софии. Мое продолжительное пребывание в центре балканских дел позволило мне измерить ту опасность, которую представляли собою для существующего в Европе порядка вещей сочетание четырех факторов, подготовлявшееся на моих глазах — я имею в виду: ускорение падения Турции, территориальные вожделения Болгарии, романтическую манию величия царя Фердинанда и, в особенности, наконец — честолюбивые, замыслы Германии на Востоке. Из этого опыта я извлек все, что было возможно в смысле поучительности и интереса, когда, 25 января 1912 г., г. Пуанкаре, который перед тем принял председательство в Совете министров и портфель министра иностранных дел, вызвал меня в Париж, чтобы доверить мне управление политическим отделом. Это было на следующий день после серьезного спора, который мароккский вопрос и агадирский инцидент возбудили между Германией и Францией.

Дурные впечатления, которые я привез из Софии, очень быстро определились и подтвердились. С каждым днем мне становилось все более очевидным, что возрастающая непримиримость германского министерства иностранных дел и его тайные интриги должны были неминуемо привести к грядущему конфликту.

Мои предположения показались правительству достаточно обоснованными, и оно сочло необходимым внимательно исследовать предполагаемый образ действия наших союзников. В течение мая 1912 г. происходили по вечерам секретные совещания на Орсейской набережной, под председательством г. Пуанкаре, при участии военного министра Мильерана, морского министра Делькассе, начальника главного штаба армии генерала Жоффра, начальника морского главного штаба адмирала Обера и меня; следствием их явилось более тесное согласие между центральными государственными органами, на долю которых, в случае войны, должно было выпасть главное напряжение сил при обороне страны.

В продолжение следующих месяцев я несколько раз имел возможность исследовать в пределах совещательной роли, которую налагала на меня моя должность, нет ли возможности улучшить наши отношения с Германией, в кредит отнестись к ней с доверием, найти почву для разговоров с ней, поводы для совместных действий для честного соглашения. Я думаю, что обладаю достаточно свободным умом, чтобы утверждать, что я преступал к этому изучению с полной объективностью. Но каждый раз я был принужден признать, что всякая снисходительность с нашей стороны была истолкована в Берлине, как знак слабости, из которой императорское правительство пыталось тотчас же извлечь пользу, дабы вырвать у нас новую уступку; что германская дипломатия неуклонно преследовала обширный план гегемонии, и что непреклонность ее намерений увеличивала с каждым днем опасности столкновения. Я же, сверх того, с огорчением должен был констатировать, что шумный пацифизм наших социалистов и партии, подчиненной г. Кайо, вел только к возбуждению высокомерия и жадности в Германии, позволяя ей думать, что ее приемы запугивания могут со временем нас подчинить, и что французский народ готов лучше все претерпеть, нежели прибегнуть к оружию.

При этих условиях 28 декабря 1913 г. г. Думерг, председатель Совета министров и министр иностранных дел, предложил мне заменить в посольстве в С.-Петербурге г. Делькассэ, временные полномочия которого должны были кончиться. Благодаря его за доверие, я настоятельно просил его перенести свой выбор на другого дипломата; и выдвинул лишь один аргумент, который мне, однако, казался решающим:

— Общее положение Европы предвещает грядующий кризис. Под влиянием соображений, о которых я не имею права судить, республиканское большинство палаты все более склоняется к численному и материальному уменьшению нашей армии; Франция рискует, таким образом, очутиться перед ужасной альтернативой: военная несостоятельность или национальное унижение. Идеи, которые одерживают верх в палате, и растущее влияние социалистической партии заставляют меня опасаться, чтобы правительство не вздумало тогда избрать национального унижения или, по крайней мере, чтобы оно не было принуждено его принять. А отказ от франко-русского союза был бы, конечно, первым условием, которое нам навязала бы Германия; к тому же существование этого союза не имело бы более никаких оснований, потому что он имеет единственной целью сопротивляться чрезмерным притязаниям Германии. Но, отрываясь от России, мы потеряли бы необходимую и незаменимую опору нашей политической независимости. Я, как посол, не хочу быть орудием этого злосчастного дела.

Г. Думерг старался меня успокоить. Я тем не менее упорствовал в своих возражениях, которые, впрочем, отнюдь не были направлены против него, потому что я знал его твердый патриотизм и справедливость его суждений. Для большей ясности я позволил себе прибавить:

— Пока вы будете сохранять портфель министра иностранных дел, мне нечего бояться. Но я не мог бы забыть, что вашим коллегой и министром финансов является г. Кайо, который, может быть, завтра, вследствие самого ничтожного парламентского происшествия, придет вас заместить в этом самом кабинете, где мы сейчас находимся… Всего два года, как я заведую политическим отделом, и должен был служить уже при четырех министрах. Да, четыре министра иностранных дел за два года… Каковы-то будут ваши преемники?

Г. Думерг самым сердечным тоном мне ответил:

— Я вижу, что вы упрямы, но я надеюсь, что президент республики сумеет вас лучше убедить, чем я.

Дружба, начавшаяся еще в лицее Людовика-Великого, связывала меня с г. Пуанкаре. 2 января 1914 г. он пригласил меня в Елисейский дворец. Принял меня друг, но говорил со мной президент Республики; он мне сказал, что совет министров уже обсуждал мое назначение, что выбор г. Думерга утвержден; одним словом, что я должен склониться. Его бодрый патриотизм, его высокое сознание общественного долга, ясная и убедительная логика его слов внушили ему, сверх того, доводы, которые наиболее могли меня тронуть. Я согласился. Но я заметил, что я принимаю поручение и высокую честь представлять Францию в России лишь для того, чтобы исключительно следовать там традиционной политике союза, как единственной, которая позволяет Франции преследовать свою мировую историческую миссию.

Я занимал в течение пяти месяцев пост посла в Петербурге, когда меня вызвали в Париж, чтобы словесно установить подробности визита, который президент Республики намеревался сделать императору Николаю в течение лета.

Выходя на Северном вокзале 5 июня, я узнал, что кабинет Думерга подал в отставку и что г. Буржуа, который согласился составить новое министерство, отказался от этого, признав, что он был бы тотчас же низвергнут палатой, если бы не включил в свою программу отмены военного закона, называемого «законом трех лет»; наконец, газеты объявляли, что Вивиани взял на себя обязанность, от которой отказался Буржуа, и что он надеется найти примирительную формулу, которая бы обеспечила ему содействие крайней левой.

Мое решение было немедленно принято. Приехав к себе, я просил у Бриана несколько минут разговора. Он принял меня на следующее утро. Я тотчас же ему заявил, что решил отказаться от должности посла, если образующийся кабинет не сохранит закона о трехлетней службе, и я просил его сообщить о моем решении Вивиани, которого лично я еще не знал. Он согласился со мной.

— Кризис, который сейчас наступил, — сказал он мне, — один из самых тяжелых, через которые мы проходили. Революционные социалисты и объединенные радикалы ведут себя, как сумасшедшие, они способны погубить Францию. Признаюсь, однако, что ваш пессимизм меня немного удивляет. Вы действительно так убеждены, что мы накануне войны?

— У меня есть внутреннее убеждение, что мы идем навстречу грозе. В какой точке горизонта и в какой день она разрешится? Я не сумел бы этого сказать. Но отныне война неизбежна, и в скором времени. Я сделал, по крайней мере, все от меня зависящее, чтобы открыть глаза французскому правительству.

— Вы очень встревожили меня. Прощайте. Я спешу к Вивиани.

— Еще одно слово, — сказал я ему, — условимся, что мой разговор с вами останется тайной.

— Это само собой разумеется.

Два часа спустя газета «Paris Midi» сообщала под сенсационным заголовком, что я угрожал своей отставкой Вивиани, если министерская декларация не поддержит полностью военного закона. Немного времени спустя стало известно, что Вивиани отказывается составить кабинет. В кулуарах палаты, где волнение было весьма велико, он кратко объяснил, что не мог заставить своих будущих сотрудников принять формулу, которую он считал необходимой, по вопросу о трехлетней службе. Так как его спросили, не согласен ли он попытаться сделать новое усилие, чтобы разрешить кризис, он ответил с жестом гнева и отвращения.

— Конечно нет. Мне надоело бороться против республиканцев, которые плюют мне в лицо, когда я говорю с ними о внешнем положении.

На следующий день меня, как и следовало ожидать, ругала вся пресса крайней левой. В Бурбонском дворце революционные социалисты и объединенные радикалы требовали моего смещения.

Но после нескольких дней парламентского возбуждения и беспорядка, в общественном мнении произошла здоровая реакция. Вновь призванному для образования кабинета Вивиани удалось сгруппировать вокруг себя сотрудников, которые согласились поддерживать трехлетнюю службу.

18 июня Вивиани, переселившийся с предыдущего дня на Орсейскую набережную, пригласил меня. Я впервые в этот раз имел с ним дело. У него был угрюмый вид, бледное лицо и нервныя движения.

— Ну, что же, — резко спросил он меня, — вы верите в войну? Бриан рассказал мне о вашем разговоре.

— Да, я думаю, что война угрожает нам в скором времени, и что мы должны к ней готовиться.

Тогда, в отрывочных словах, он забросал меня вопросами, не давая мне иногда времени ответить.

— В самом деле, война может вспыхнуть? По какой причине? Под каким предлогом? В какой срок? Всеобщая война? Всемирный пожар?..

Грубое слово вырвалось из его уст, и он ударил кулаком по столу.

Помолчав, он провел рукой по лбу, как бы для того, чтобы прогнать дурной сон. Затем он заговорил более спокойным тоном:

— Будьте добры повторить мне, мой милый посол, все, что вы мне сказали. Это так важно.

Я подробно изложил ему свои мысли и заключил:

— Во всяком случае, и даже, если мои предчувствия слишком пессимистичны, мы должны, насколько возможно, укрепить систему наших союзов. Главным образом необходимо, чтобы мы довершили наше соглашение с Англией, надо, чтобы мы могли рассчитывать на немедленную помощь ее флота и ее армии.

Когда я изложил ему все, он снова провел рукою по лбу и, устремив на меня тоскливый взгляд, спросил меня:

— Вы не можете мне указать, хотя бы в виде предположения, в какой срок, как вы себе представляете, произойдут непоправимыя события и разразится гроза?

— Мне представляется невозможным назначить какой-нибудь срок. Однако же, я был бы удивлен, если бы состояние наэлектризованной напряженности, в которой живет Европа, не привело бы в скором времени к катастрофе.

Внезапно он преобразился, его лицо озарилось мистическим светом, его стан выпрямился.

— Ну, что же, если это так должно быть, мы исполним наш долг, наш долг сполна. Франция снова окажется такой, какой она всегда была, способной на любой героизм и на любые жертвы. Снова наступят великие дни 1792 г.

В его голосе было как бы вдохновение Дантона. Пользуясь его волнением, я спросил у него:

— Итак, вы решили полностью поддержать военный закон, и я могу заявить об этом императору Николаю?

— Да, вы можете заявить, что трехлетняя служба будет сохранена без ограничений и что я не допущу ничего, что могло бы ослабить наш союз с Россией.

В заключение он долго расспрашивал меня об императоре Вильгельме, об его новых намерениях, об его истинных чувствах по отношению к Франции и т. д. Затем он поверил мне причину этого тщательного допроса:

— Я должен спросить у вас совета… Князь Монакский дал знать моему коллеге по палате X., что император Вильгельм был бы счастлив переговорить с ним этим летом во время гонки судов в Киле. X. склонен туда отправиться… Не думаете ли вы, что этот разговор мог бы смягчить положение?

— Я никоим образом этого не думаю. Это все время одна и та же игра. Император Вильгельм похоронит X. под цветами; он уверит его, что его самое горячее желание, его единственная мысль — добиться дружбы, даже любви франции, и он засыплет его знаками внимания. Таким образом, он придаст себе в глазах людей вид самого миролюбивого, самого безобидного, самого сговорчивого монарxa. Наше общественное мнение и первый — сам X. — дадут себя обольстить этой прекрасной внешностью. А в это самое время вы должны будете бороться с оффициальной действительностью немецкой дипломатии, с ее систематическими приемами непримиримости и придирок.

— Вы правы. Я отговорю X. ехать в Киль.

Так как, невидимому, ему больше нечего было мне сказать, я спросил у него предписаний, касающихся визита президента Республики к императору Николаю. Затем я простился с ним. 26 июня я возвратился в С.-Петербург.

Теперь я могу просто предоставить слово моему дневнику. Записи, составляющие его, заносились ежедневно; те, которые имеют отношение к политике, отчасти удостоверяются моей официальной корреспонденцией.

Пусть не удивляются, если соображения приличия и скромности часто заставляли меня заменять имена лиц фиктивными инициалами.

 


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.033 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал