Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Тюрьма в Днепропетровске
Прибыли в Днепропетровск. Стоял сентябрь 1942 года. Опять городская тюрьма. На плацу прошли сортировку: врачам и фельдшерам приказали выйти из строя. Нас было 18 человек. Затем нас привели на четвертый этаж тюрьмы, где в камерах, и просто в коридоре на полу размещались наши раненые бойцы-севастопольцы, их было тысяча двести человек. Одну из камер выделили под амбулаторию, там мы должны были оказывать им помощь. Кажется, всё соответствовало международным положениям о военнопленных, но какая это была помощь и можно ли её назвать медицинской помощью, судите сами. Амбулатория размещалась в обычной камере, не более 16–18 квадратных метров, с цементным полом и небольшим окном с металлической решеткой. Из мебели: стол для медикаментов и инструментов, на нём раствор марганцовки, риванола, аспирин, шелковые немецкие салфетки, бумажные бинты, пинцет и ножницы. Стояло несколько железных кроватей для персонала, на которых вместо матрасов лежали доски (укрывались шинелями), две табуретки и для комфорта — буржуйка с трубой, выходившей в окно. То, что мы имели шинели и с нас не сняли сапоги, было также привилегией медицинского состава, у рядовых теплые вещи и кожаную обувь отбирали, а взамен давали деревянные колодки. Перечисленными выше инструментом и медикаментами мы оказывали помощь. Раненые бойцы, узнав, что прибыли врачи, потянулись к нам. Легкораненые вмиг организовали длинную очередь, а те, кто не мог ходить, потихоньку ползли к нашим дверям, хотя мы им сказали, что перевязки будем делать в камерах. Их можно было понять, большинству не оказывалась помощь несколько месяцев, и когда мы увидели их раны, где был гной и черви, то поняли, что не в состоянии помочь бедолагам и пришли от бессилия в ужас. Перевязки не только не давали им облегчения, но доставляли ещё больше страданий, так как растревоженные дезинфицирующими растворами раны не могли стать сразу стерильными и через короткое время снова заполнялись гноем и червями. Страдания этих людей не поддаются никакому описанию. Тщетность и бессмысленность своих трудов мы поняли сразу, но остановить поток раненых уже не могли: они верили, что наши действия помогут быстрейшему заживлению ран и поэтому шли и шли. Этими же средствами мы лечили и терапевтических больных: раствор марганцовки был у нас универсальным средством, давали его и при расстройствах желудка, и для полоскания горла при ангинах. Мы работали с утра до позднего вечера и никак не могли закончить осмотр всех нуждающихся. А между тем многие раненые после первичной обработки, почувствовав лишь кратковременное облегчение, стали снова обращаться за помощью. Но оставалось еще много таких, кого мы не осмотрели, поэтому мы стали отказывать в повторной перевязке. Тогда они сами срывали повязки и с открытыми ранами просили нас о помощи. Я знал, что требовалась тщательная хирургическая обработка ран с широким иссечением их, раскрытием «карманов» с последующим их дренированием. Но никаких средств и возможностей осуществить это не было. Вскоре немцы сформировали эшелон и всех раненых и военнопленных отправили по этапу. Для их сопровождения назначили почти всех врачей и фельдшеров. Наш четвертый этаж блока Е опустел, из медицинского персонала осталось несколько фельдшеров, в том числе и я. Стали прибывать новые партии военнопленных и особенно много из-под Харькова, где неудачно закончилась операция наших войск. Немцы говорили, что в плен взято 250 тысяч человек. Наш лагерь был пересыльным пунктом для последующей отправки пленных в Германию. К каждому эшелону назначали медицинского работника из нашей группы, и скоро я остался один с двумя санитарами. Продолжал оказывать медицинскую помощь всем, кто за ней обращаются. Это были, в основном, больные дизентерией, а вскоре стали поступать сыпнотифозные. Последних я отправлял в местный лазарет, оттуда они не возвращались. В промежутках между очередными эшелонами пленных использовали на разных работах вне лагеря. Те, кому посчастливилось попасть на работу в казино или на продсклады, были сыты и могли даже украсть что-то из продуктов, прихватив их с собой в лагерь на так называемый «базар» для продажи или обмена. Рабочие группы охранялись полицаями, на которых немцы надеялись, и те их не подводили. Полицаи были со стажем, почти все — пленные с начала войны. Они неплохо приспособились к местным условиям: все были прилично одеты в наше обмундирование, в сапогах и непременно с хлыстами или палками, которые безжалостно опускались на спины пленных. Мне думается, что, издеваясь над нами, они испытывали особое садистское удовольствие, немцы их к этому не принуждали. Полицаи жили в том же блоке Е, но имели отдельные камеры, оборудованные необходимыми бытовыми принадлежностями. Питались, конечно, не баландой: продукты и даже самогонку им поставляли пленные из числа привилегированных рабочих команд, которые те сами и комплектовали. После нашего поражения под Харьковом, когда пленных было много, и эшелоны в Германию отправлялись часто, наступило затишье. А время для формирования очередной партии для отправки в Германию подошло. В один из таких дней стали собирать пленных. Были построены во дворе колонны, в них вошли те, кто находился ранее в привилегированных командах, забрали и моих санитаров, согнали в общий строй и всех наших полицаев (их было человек 30 или 40), меня пока оставили (к этому времени из числа врачей и фельдшеров я остался один). Нет необходимости описывать, как унижались и ползали на коленях полицаи перед немцами, они, безусловно, понимали, что в общем вагоне с пленными они не доедут и до ближайшего пункта. Их ждало справедливое возмездие. Наконец очередь дошла и до меня. Когда на нашем этаже не осталось ни одного человека, в амбулаторию пришли немецкий офицер и старший нашего блока, обер-ефрейтор Шульц. Между ними велся серьёзный и даже на высоких нотах разговор. Постоянно жестикулируя и кивая в мою сторону, они решали мою участь — забирать в эшелон или оставить для работы со следующими военнопленными. Но после того как они покинули помещение, а никаких указаний не поступило, я решил, что на этот раз пронесло. О Шульце я знал, что он из Австрии, ему примерно пятьдесят лет. Он был строг, часто покрикивал на пленных и полицаев, но я ни разу не видел, чтобы он кого-то наказывал физически. А по отношению ко мне проявил прямо отцовскую заботу, спасая от очередной отправки. Но вскоре в коридоре снова послышались шаги, и опять ко мне пришли — тот же немецкий офицер и обер-ефрейтор Шульц, и опять между ними произошёл разговор, но в более резкой форме. Я понял, что на этот раз окончательно решается моя судьба, но сейчас все было намного страшнее и опаснее. Перед их вторым посещением произошёл совершенно невероятный случай. Не только на этаже, но и во всем блоке стояла тишина, я оставался один. В дверь постучали, и вошёл незнакомый человек, лет сорока-сорока пяти, военнопленный, хотя внешне и по одежде он скорее был похож на полицая. Но почему-то он внушал к себе необъяснимое доверие. Неясно было лишь, каким образом после мобилизации всего блока он вдруг оказался у меня. Начал он с того, что я должен помочь ему избежать отправки в Германию. Чем мог помочь ему я, сам ещё не уверенный, что удалось избежать этого? А за попытку укрывательства кара одна — расстрел. Я не успел всё обдумать и принять какое-то решение, как вновь послышались шаги в коридоре. Деваться гостю было некуда, он залез под кровать, а я заложил его дровами и бросил сверху шинель. Вот в такой обстановке состоялся второй визит немцев. Слава Богу, они его не обнаружили, и когда всё опять стихло, он как ни в чём не бывало вылез из-под кровати и попросил меня оказать подобную помощь ещё одному человеку, молодому летчику из Москвы. Через несколько минут он вернулся с этим лётчиком. Того звали Николаем. Сам же гость не представился, можно лишь предположить, что до плена он занимал высокий пост и, наверное, имел высокое звание. После того, как эшелон был отправлен, принесли баланду, и старший полицай разрешил мне есть, сколько хочу, а на его вопрос, что за люди у меня, я ответил, что это вместо тех санитаров, которых отправили с эшелоном. Он поверил в эту версию, и больше никаких разговоров на эту тему не велось (очевидно, чем проще версия, тем правдоподобнее она выглядит). От употребления баланды, да ещё в неограниченном количестве мои санитары отказались и посоветовали мне тоже её не есть. «Подожди, мы сейчас вернёмся и сделаем настоящий ужин, а пока растопи буржуйку», — сказал мне старший. Я всё-таки баландой запасся, но есть не стал, ожидая, что же предложат мои новые друзья? Всё ещё не веря в благополучный исход всего происшедшего, я был в шоке, ничего не делал, а стоял около буржуйки со спичками, не зажигая огня. Наконец они вернулись с полной шапкой яиц, с картофелем в карманах и с котелком жира. Вскоре от запаха жареной картошки я чуть не потерял сознание, у меня закружилась голова, и не упал я лишь потому, что поддержали ребята. Чудеса, оказывается, случаются и в плену. На мой вопрос, откуда все это взялось, ответили, что это не мое дело: ты помог нам, теперь мы будем помогать тебе, и чем быстрее к тебе вернутся прежние силы, тем лучше будет для всех нас. Мы хорошо поели, баланду, конечно, вылили, но меня по-прежнему беспокоило, откуда это все у них появилось. В лагере был базар. Там, действительно, можно было приобрести все перечисленные продукты, но для этого нужны были деньги (откуда у военнопленных в концлагере могут взяться деньги?) или ценные веши для обмена (их у нас тоже не могло быть: все, что можно, было уже давно отобрано немцами или полицаями). Я, конечно, на базаре был, но не мог и мечтать о таких яствах, которые, точно по мановению волшебной палочки, появились в моем медпункте. Но главным сейчас было хорошенько заправиться, а потом уж размышлять, откуда всё взялось. А между тем наш блок Е постепенно стал пополняться новыми партиями военнопленных. Итак, всё стало по-прежнему: из пленных формировались новые рабочие команды и, одновременно, готовились эшелоны для отправки в Германию. В медпункт снова стали поступать больные и раненые. Больше всего нас интересовали последние события на фронтах и в тылу. Этим занимался наш старший товарищ, который неплохо разбирался в обшей военной ситуации. Сомнений в нашей окончательной победе у нас никогда не возникало, вопрос был лишь во времени. Мы хотели сохранить свою жизнь, освободиться из плена и успеть снова встать в строй на защиту Родины. Планы рождались разные, но в условиях лагеря-тюрьмы с высоким кирпичным забором, разделенной внутри на отдельные сектора с проволочными заграждениями и с усиленной охраной — все они оказывались маловероятными. Мы продолжали искать разные варианты побега, и я предложил следующий, на котором мы и остановились. На территории лагеря была отдельная зона, в которой размещался лазарет для сыпнотифозных. Она охранялась при входе только одним часовым. В лазарет имели доступ военнопленные врачи и фельдшера, которые сопровождали этих больных из общего лагеря. На такие группы пленных немецкий часовой не обращал внимания (немцы очень боялись заразиться инфекционными болезнями), а попав в эту зону, где не было немцев и полицаев, можно было найти укромное место, а потом перебраться через высокий забор и, как нам мечталось, оказаться на свободе. То, что забор был высокий, примерно около четырех метров, нас не смущало. Итак, я, военфельдшер, с красным крестом на рукаве и надписью по-немецки «фельдшер», якобы веду своих товарищей, «сыпнотифозных», в лазарет. Мы заходим в него и прячемся (ранее я заметил там какие-то сараи и пристройки), а ночью уходим. Выбрали и день побега — в ночь на Новый год, считая, что в эту ночь бдительность немцев понизится. Стали запасаться продуктами. До назначенного времени оставалось несколько дней. Между тем мне удалось выяснить, каким образом мои друзья осуществляли свои «гешефты». Как-то среди ночи я проснулся и увидел, что они вышли из камеры, а через некоторое время вернулись с несколькими солдатскими фуфайками и ботинками, которые забросили под койки. Когда я проснулся, этих вещей не оказалось. Вот что они рассказали мне: теплые вещи, кожаную обувь, которые отбирали у военнопленных, немцы складывали в одну из камер нашего блока на первом этаже, там никакой охраны не было, а замок открыть не составляло большого труда. Вот друзья и наведывались по ночам на этот склад, а рано утром, когда из лагеря вывозили нечистоты, сбывали вещи ездовому-ассенизатору, от которого немецкий часовой отворачивался из-за запаха и, конечно, не проверял его транспорт. На обратном пути этот ездовой привозил продукты, которые получал в обмен на вещи. Но нашему плану побега, как ни печально, не суждено было осуществиться. В последних числах декабря я заболел: температура повысилась до 39–40°, сильно болела голова, озноб, резкая слабость — всё это я расценивают как грипп и рассчитывал на быстрое выздоровление. Ребята за мной ухаживали. Помню, сварили куриный бульон и даже раздобыли лимон, но состояние мое продолжало ухудшаться. Пришлось вызвать врача. Он велел немедленно отправить меня в лазарет, своим ходом я уже идти не мог. Меня вынесли из камеры на носилках, вскоре я потерял сознание. Запомнился только день моей эвакуации, это было 27 декабря. Как жаль, ведь до осуществления нашего плана оставалось совсем немного… Наши! Это произошло утром 17 марта 1944 года. Какая же это была радость! Как теперь поют: «радость со слезами на глазах». В тот день я прослезился первый раз в жизни от счастья. Уже ничего не опасаясь, я выскочил из нашего укрытия — скорее бы увидеть советских бойцов. Хотелось обнять и расцеловать первого, кого встречу. И спустя несколько минут я, наконец, увидел нашего солдата: он осторожно шёл вдоль кювета в каске, с автоматом на изготовку, в накинутой плащ-палатке и не обращал на меня никакого внимания. Исчез также внезапно, как и появился. Мне хочется подробнее описать этот день, который я считаю вторым Днем рождения, но мысли путаются, не все могу вспомнить в хронологическом порядке — радости и ликованию не было предела! Наш двор, хата наполнились солдатами и офицерами. Два молоденьких лейтенанта рассказали о том, что происходило за истекшие два года на нашей земле. Только теперь я заметил, что все офицеры были в погонах, которые ввели в армии и на флоте сравнительно недавно. Погоны были полевые, ребята показали и парадные, золотые, со звездочками, и очень были удивлены, что я и понятия об этом не имел. Потом появилась гитара, ребята спели нам новые фронтовые песни, а когда узнали, что я ленинградец, то полились песни о Ленинграде: «Ленинград мой, милый брат мой. Родина моя!» Меня познакомили с командиром батальона. Он предложил мне заменить убывшего из батальона фельдшера. Конечно, я согласился. Фронт приближался к Виннице, и маленькая задержка, очевидно, была связана с перегруппировкой войск перед наступлением. Меня представили одному старшему лейтенанту, которому я рассказал о перипетиях моей судьбы. Он был из особого отдела, доброжелательный и вежливый, но взять меня в батальон не решился, видимо, у него были жёсткие инструкции по отношению к бывшим военнопленным. Он сказал, чтобы после освобождения Винницы, а это дело двух-трёх дней, я обратился в городской военкомат, где мне дадут направление в их часть. Что ж, вполне логично, формальности прежде всего. А мне очень хотелось попасть в этот батальон. Скоро, однако, я потерял надежду попасть туда: фронт стремительно продвигайся на Запад. Через три дня я был в только что открывшемся военкомате, где после двух-трёх дней проволочек мне вручили, наконец, что-то наподобие повестки и приказали явиться завтра к 9 часам утра. В назначенное время нас собралось человек 250. Семья Чубис снабдила меня продуктами. Вещей у меня не было, кроме тех. что были на мне — старая военная шинелька, кубанка и котомка с едой. Нас построили, назначили старшего, пожилого майора в гражданской одежде и отправили в населённый пункт «Н». Вначале мы шли по улицам опустевшей, только что освобождённой Винницы, всюду были следы прошедшей войны — разрушения, пожарища, неубранная трофейная военная техника. Не слышно было артиллерийской канонады, очевидно фронт уже был далеко. Марш совершали по всем правилам устава: один час пути, привал 10–15 минут, 30–35 километров задень, ночлег в населённом пункте и т. д. Но если на нас посмотреть со стороны, то трудно было догадаться, что мы военнослужащие: одеты мы были кто во что горазд, возраст от восемнадцати до пятидесяти лет, у некоторых были вещмешки за плечами, у других узелки с провиантом; пыльные, небритые — одним словом, вид у нас был непрезентабельный. И только редкие команды — «рав-няйсь!», «смирно!», «шагом марш!» — напоминали, что мы имеем некоторое отношение к военным. При распределении на ночлег нам нередко приходилось подробно рассказывать о себе прежде, чем нас кормили или пускали в дом. Между тем, продукты, взятые с собой, подошли к концу, наш марш длился не три дня, как обещали в военкомате, а больше недели, а пункта назначения ещё не было видно, да мы и не знали, куда нас ведут. А пока основные наши мысли были направлены на то, чтобы во время очередного отдыха попасть к добрым хозяевам, плотно поужинать и, по возможности, получить немного еды на очередной марш. Мы были счастливы, когда хозяева, провожая нас утром, давали с собой по куску хлеба, а иногда и сала, и даже научились определять по внешнему виду усадьбы или дома, какой приём в нем ожидает. Нельзя сказать, что мы шли по опустошённым войною селам, люди жили относительно прилично, у большинства был не только хлеб, но и сало, картофель, жиры. Как ни странно, в домах, которые выглядели победнее, кормили лучше. На девятый или десятый день пути нам, наконец, объявили, что мы идем в контрразведку 38-й армии, примерно ещё 5–6 дней пути. Но когда мы добрались до этого пункта, то там разведки не оказалось, она передислоцировалась вслед за наступающей армией в западном направлении. И мы снова в пути. Шел апрель, для здешних мест он оказался холодным и снежным. Но скоро холода сменились оттепелью, дороги стало заливать водой от обильного таяния снега. Обувь, и без того не слишком крепкая, стала пропускать влагу, и теперь во время ночлега надо было думать, как отогреть ноги и просушить обувь перед следующим маршем. 15 апреля проходили через Каменец-Подольский. Мне понравился этот уютный украинский городок, но всюду виднелись следы войны: разрушений там было мало, улицы были забиты покорёженными немецкими машинами, пушками и другой техникой. Идём дальше. В селе Борисковцы во время днёвки мы попали к хозяевам на пир по случаю праздника Пасхи — нам дали по рюмке самогона. В районе городка Жванец переправились через Днестр, а вечером были в городе Хотин, на бывшей границе с Бессарабией. «Школа баянистов» В конце нашего многотрудного пути 25 апреля, почти через месяц после выхода из г. Винницы, мы догнали-таки пункт контрразведки в селе Кадобище (не самое приятное название). Пункт располагался на окраине села. Несколько домов и сараев были плотно окружены колючей проволокой (уж не бывший ли немецкий концлагерь?). У входа под грибком стоял часовой. Нас тщательно охраняли. Но разве мы сбежим, если добровольно шли пешком около тысячи километров. Кроме часового, мы не видели ни одного военного. Хотелось с кем-нибудь поговорить, узнать новости с фронта. Больше месяца мы не читали газет, не слышали радио. Одно приносило облегчение: наконец, мы добрались до места, где с нами разберутся, и я попаду в часть, буду участвовать в боях. Однако время шло. Прошла неделя, другая, никто меня никуда не вызывал. От безделья и неизвестности я чувствовал себя весьма скверно, пытался помочь медикам, но больных было мало, и штатным работникам дополнительная помощь была не нужна, несколько раз меня направляли к рабочим на кухню. Кормили нас плохо: запомнились чечевичный суп, перловая каша, хлеб, чай. Наконец, к концу второй недели меня вызвали к контрразведчику. Это был молодой человек примерно моего возраста, рыжий, в веснушках, круглолицый, в звании младшего лейтенанта, в золотых погонах и с орденом Красной Звезды. Я решил, что передо мной фронтовик, который, несомненно, меня поймёт и решит положительно моё дело. Но ожидания не оправдались: с первых минут нашего разговора он начал обвинять меня в измене Родине, говорил, что в критическую минуту я должен был застрелиться, так как советские офицеры в плен не сдаются. Он повышал голос, когда я пытался объяснить ситуацию. Мой рассказ о том, что я был контужен и, даже находясь в плену, оставался советским человеком и помогал нашим пленным, раненым и больным, не произвёл на него впечатления. Я предъявил сохранившиеся документы, называл имена и адреса тех, кто помогал мне. Из короткой беседы с ним я понял, что у него имеются соответствующие инструкции, и что разговор наш носил формальный характер. Уходя из кабинета, я уже не ждал ничего хорошего, но в душе ещё надеялся: а вдруг всё обойдётся. Через неделю мне и еще шести товарищам вручили командировочные предписания: следовать в город Шепетовку в хозяйство Богданова (так именовались в ту пору воинские части). Проездных, продуктов или продовольственных аттестатов нам не выдали, сказали, что и так доберёмся. Мы наметили маршрут и попутным транспортом поехали в нужном направлении, надеясь, что если нам повезёт, то на следующий день будем на месте. Первым пунктом, на который мы ориентировались, была Жмеринка. Сели на товарняк и радовались, что поезд шёл быстро, не останавливаясь на станциях. Надеялись прибыть к месту назначения поскорее. Но, не доезжая 10–12 километров до Жмеринки, наш поезд остановился и, как мы вскоре узнали, надолго. Станция не принимала состав, так как ночью её бомбила немецкая авиация. Пришлось идти пешком. Кто-то предложил, раз уж произошла непредвиденная задержка, заехать к своим в Винницу, а на следующий день, запасшись провиантом, двигаться далее. Мысль вполне резонная. Мы разошлись по квартирам. Я пошел к своим знакомым, где хорошо был принят, накормлен и получил на дорогу сухой паёк. На следующий день мы приехали в Шепетовку, но нужной нам части там не оказалось. В комендатуре города сказали, что данная часть передислоцировалась на запад, но куда точно, неизвестно. Велели зайти через несколько часов, когда вернётся комендант. И опять мы в дороге, теперь едем не территорию бывшей Западной Украины в село Канев. Не доходя километра четыре до Канева, мы встретили военнослужащего и поинтересовались, что это за хозяйство Богданова? «Это школа баянистов!» — ответил он. Рассказал, как быстрее и лучше их найти. Мы не сразу поняли, что означает «школа баянистов», но, зная солдатский юмор, решили, что он пошутил, однако, некоторые стали интересоваться, играет ли кто-нибудь на баяне. А шутка была скверной: «школа баянистов» на деле оказалась штрафным батальоном! Вот уж этого я не ожидал. В штрафной направляли лиц, совершивших тяжкие преступления, которых судил военный трибунал. Но меня никто не судил, на каком же основании я попал в эту часть, по-видимому, произошла какая-то непоправимая ошибка. В канцелярии части я попытался что-то объяснить, но мне ответили, что всё правильно — надо искупать свою вину перед Родиной кровью! Нас разместили в каких-то домиках, накормили, выдали обмундирование, главной принадлежностью которого были обмотки (их выдавали рядовому составу, когда не хватало сапог). С этими обмотками я изрядно намучился, прежде чем научился их наматывать. Но главное было в том, что мне не поверили! Меня причислили к изменникам Родины! Это был шок. Теперь, когда появилась возможность написать письмо родным, что я им напишу? Невольно вспомнились слова товарищей, которые, уезжая с немцами из-под Винницы, предупреждали, что если и удастся вернуться к нашим, то мне не только не вернут звание лейтенанта, но и не доверят даже пинцета, предсказывали, что меня вообще могут сослать в Сибирь. По сути, три месяца штрафного батальона равнялись десяти годам заключения по приговору военного трибунала. Как ни печально, но предсказания их сбылись. Тяжело было на душе, и не потому, что страшно было идти на задание, где вероятность возвращения практически равнялась нулю, а потому, что на тебя навесили ярлык предателя. И это после всего пережитого в неволе.
|