Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Литературные произведения, Возвеличивавшие и Закреплявшие московские политические и церковные традиции






(ЛЕТОПИСНЫЕ СВОДЫ, «ВЕЛИКИЕ ЧЕТЬИ-МИНЕИ» МИТРОПОЛИТА МАКАРИЯ, «СТЕПЕННАЯ КНИГА», «ДОМОСТРОЙ»)

Около половины XVI в. на московской почве начинает возни­кать ряд крупных по своим размерам литературных предприятий, ставящих себе задачей, путём подведения итогов прошлого с точки зрения официальной московской идеологии, во-первых, окружить ореолом это прошлое, во-вторых, показать непрерывность и преемственность культурно-политического и церковно-религиозного про­цесса в его развитии от начала русской государственности и рус­ской церкви до тогдашней современности.

В этом отношении должно быть отмечено прежде всего широ­кое и интенсивное развитие в Москве летописного дела. Отправля­ясь от общерусских митрополичьих летописных сводов типа Влади­мирского полихрона и Хронографа Пахомия Логофета, дошедшего до нас в редакции 1512 г., с сороковых годов XVI в. появляется при участии московских дьяков несколько типичных московских летописных сводов с явно выраженной московской централизатор-ской тенденцией. Как политически Москва объединила вокруг себя автономные русские области, так же точно она литературно объеди­нила автономное летописание — киевское, ростовско-суздальское, новгородское, тверское и т. д., поставив себе целью осветить исто­рию некогда политически самостоятельных русских земель как ор­ганическое преддверие к истории единого Русского государства. Выступив на историческое поприще после других княжеств, Моск­ва вначале не имела своих собственных летописных сводов и стала включать в организованные ею своды летописные известия, отно­сящиеся к её истории, лишь начиная с XIV в. Отдельные нотки по­литического сепаратизма, ещё звучавшие в старых митрополичьих сводах, теперь были более или менее искусно затушёваны, и на первый план выступила идея богоспасаемого и богоутверждённого Московского царства во главе с его самодержцами.

Из московских сводов XVI в. наибольшее значение имеют Вос­кресенская летопись, доводящая изложение событий до 1541 г. ', и Патриаршая, или Никоновская, летопись, заканчивающаяся 1558 г. 2 и являющаяся переработкой и расширением летописи Вос­кресенской. Название обоих сборников связано с именем патриар­ха Никона, владельца их списков, из которых один был пожертво­ван им в Воскресенский монастырь. В обеих летописях Русское государство рассматривается как вотчина московских государей, единоличных распорядителей и владельцев Русской земли. Сухие фактические известия здесь прерываются обширными статьями, написанными в приподнято-торжественном стиле.

К Никоновской летописи примыкает Львовская летопись, на­званная так по имени её первого издателя. События в ней изложе­ны до 1560 г. включительно. Материал сказаний, повестей, «слов», посланий, входящих в эти летописные сборники, представляет со­бой значительный интерес для историка литературы.

Никоновская и Львовская летописи имели своё продолжение, в котором излагались события, относящиеся к последним годам царствования Ивана Грозного. Вероятно, в 70-х годах XVI в. создаётся огромный исторический свод, богато иллюстрированный. Возник он главным образом на основе Никоновской летописи и по­тому называется иногда Никоновским лицевым сводом. Полностью он до нас не дошёл и вообще не был закончен, но в сохранившейся его части заключается до 10 тысяч листов (около 20 тысяч стра­ниц) и 16 тысяч иллюстраций. В нём изложение начинается с со­творения мира и доводится до 60-х годов XVI в. Это было самое грандиозное летописное предприятие, задавшееся целью во всём объёме и со всяческой торжественностью изобразить величие Мос­ковского царства, бытие которого, по мысли составителей свода, подготовлялось всей предшествовавшей историей человечества. Свод в части, относящейся к XVI в., в дальнейшем был перерабо­тан в так называемую «Царственную книгу», также не доведённую до конца2.

Последующие бурные события крестьянской войны и иностран­ной интервенции расшатали так пышно созидавшуюся официаль­ную историческую концепцию Московского царства. Традиционное летописание утратило свой смысл и в дальнейшем стало приходить уже в явный упадок.

Одновременно с объединением русской летописной литературы происходит объединение литературы церковно-учительной. Ини­циатором и руководителем этого дела был митрополит Макарий, принимавший также известное участие и в организации в Москве летописного дела.

К 1552 г. относится окончание работы Макария над составле­нием и редактированием грандиозного двенадцатитомного собра­ния произведений русской церковно-религиозной книжности, как оригинальных, так и переводных, обращавшихся в многочислен­ных рукописях, а также частично произведений внецерковных, как например «Пчела», повесть Иосифа Флавия и др. Собрание это, известное под именем «Великих Четьих-Миней», существует в трёх списках, из которых наиболее полным (около 27 тысяч стра­ниц большого формата) является список, предназначенный для московского Успенского собора.

В основу труда Макария положена была старая, переведённая с греческого Четья-Минея, постепенно, особенно с начала XVI в., расширявшая свой объём сверх житийного материала также ма­териалом преимущественно поучений и похвальных слов, притом частично русского происхождения. Но ко времени Макария не все числа Четьих-Миней были заполнены, и Макарий для такого за­полнения воспользовался прежде всего отдельно обращавшимися житиями, переводными и русскими, по разным причинам, главным образом из-за своего объёма, не вошедшими в домакарьевские Ми­неи. Кроме того, он использовал житийный материал Пролога ста­рейшего, так называемого «простого», и нового Пролога, «стишно-го» (т. е. такого, в котором жития были снабжены краткими «сти­хами», содержавшими характеристику святого), перешедшего к нам из Византии через посредство южных славян не ранее XV в. и содержавшего в себе жития, более обширные по объёму, чем те, которые помещались в «простом» Прологе, а также патерики Кие-во-Печерский и переводные. Весь этот материал подвергся новой редакции, преимущественно стилистической, в духе той торжест­венной риторики, какая стала укореняться у нас в житийной лите­ратуре и которая должна была придать блеск и величие русской святыне.

В таком же стиле панегирического витийства написаны были и жития святых, канонизованных на соборах 1547 и 1549 гг., а так­же и тех, которые канонизованы были ранее, но ещё не дождались написания своего жития.

В XVI в., особенно начиная с конца первой его половины, на­блюдается усиленный рост житийной литературы. Окончательно официозно закрепившееся представление о Москве как о третьем Риме, средоточии православной святыни, выдвинутое идеологами московского самодержавия, побуждало прежде всего к увеличению количества святых, специально прославивших Русскую землю, и к пересмотру наличных подвижников, пользовавшихся почитани­ем в отдельных областях ещё до слияния этих областей в единое Русское государство. По почину митрополита Макария на обоих соборах производится сложная работа по канонизации новых свя­тых, возведению святых местно чтимых в общемосковские и, в ре­зультате пересмотра соответствующего материала, деканоиизации недостаточно авторитетных областных святых. Расширение и упо­рядочение православно-русского Олимпа потребовало написания и новых житий или исправления старых. Последнее шло в направ­лении как идейном, так и в стилистическом: нужно было весь агио­графический материал облечь в форму того панегирически-торжест­венного стиля, который служил выражением победивших придвор-но-самодержавных тенденций. Спешность работы по написанию новых житий — с одной стороны, с другой — отсутствие в ряде случаев для этого достаточного материала приводили к тому, что эти жития писались по образцу уже существовавших, в которых фигурировали святые, сходные по типу или даже по имени с тем святым, биографию которого нужно было создать.

По первоначальному замыслу Макария его собрание должно было содержать в себе исключительно лишь житийную литерату­ру, но затем, по мере работы над ним, оно вобрало в себя книги «священного писания», патристическую литературу, проповеди, поучения и т. д., одним словом, всю наличную церковно-религиоз-ную литературу в той мере, в какой она не вызывала тех или иных подозрений в своей религиозной или политической благонадёжно­сти. Впрочем, в отдельных случаях в макарьевские Четьи-Минеи попали и апокрифические произведения, если они существовали под заглавием иным, чем то, которое принято было в индексах «отре­ченных книг». Внешняя монументальность книги должна была сим­волизировать монументальность и грандиозность идеи Москов­ского православного царства '.

К «Великим Четьим-Минеям» примыкала окончательно сфор­мировавшаяся вскоре после них (в 1563 г.) «Книга степенна цар-скаго родословия», составленная по инициативе Макария, видимо, царским духовником, священником Андреем, в монашестве Афа­насием, преемником Макария на митрополичьей кафедре. Как и другие обобщающие литературные предприятия, возникшие на московской почве в XVI в., «Степенная книга» отразила борьбу служилого дворянства с боярской оппозицией за упрочение центра­лизованного Русского государства. Располагая свой материал по степеням великокняжеских колен и излагая его в риторически-тор­жественном стиле, она ставила своей целью представить историю благочестивых русских государей от Владимира Святославича до Ивана Грозного, действовавших в единении с выдающимися пред­ставителями ' русской церкви, преимущественно митрополитами и епископами. В «Степенной книге» биография превращалась сплошь и рядом в агиобиографию, стилистика которой сказывается даже в тех случаях, когда речь идёт о князьях или высших церков­ных иерархах, не только не причтённых к лику святых, но и ничем, в сущности, особенно если иметь в виду первых, не проявивших себя с точки зрения христианского благочестия. Использовав пре­имущественно наличную летописную литературу и её протографы и позаимствовав из неё ряд фактов чисто исторического характера, а также литературу агиографическую и устные легенды, «Степен­ная книга» так стилистически разукрасила свой материал, что в ре­зультате получился сплошной, очень высокопарный и цветистый панегирик во славу русских государей вплоть до Ивана Грозного, которому отведена последняя, семнадцатая степень книги.

Стиль её сразу же определяется пространным заглавием: «Кни­га степенна царскаго родословия, иже в Рустей земли в благо­честии просиявших богоутверженных скипетродержателей, иже бяху от бога, яко райская древеса, насаждени при исходищих (ис­точниках) вод, и правоверием напаяеми, благоразумием же и бла-годатию возрастаеми и божественною славою осияваеми явишася, яко сад доброраслен и красен листвием и благоцветущ, многопло-ден же и зрел и благоухания исполнен, велик же и высоковерх и многочадным рождием, яко светлозрачными ветми, расширяем, богоугодными добродетельми преспеваем» и т. д.

И в дальнейшем такой выспренный стиль удерживается даже в тех случаях, когда, как сказано, речь идёт о любом из князей, даже не канонизованном. Таково, например, начало повествования о великом князе Ярославе Всеволодовиче: «Благороднаго корени доброплодная и неувядаемая ветвь, царскаго изращения плодонос­ное семя руских самодержателей, сий великий князь Ярослав бысть» и т. д. Степень, посвященная Ивану Калите, начинается так: «Сей благородный, богом избранный приемник и благословен­ный наследник благочестивыя державы боголюбиваго царствия Русьскыя земля великий князь Иван Даниловичь, рекомый Кали­та, внук блаженнаго Александра — десятый степень от святаго равноапостольнаго Владимира перваго, от Рюрика же третийнаде-сять» и т. д. Семнадцатая степень, отведённая Ивану Грозному, начинается с риторического вступления, в котором говорится о зна­чении молитвы, и затем повествуется о «благорадостном царском рожении», которое произошло по усердной молитве родителей Ива­на: «Сице и зде молитвенная доброть разверзе царское неплодие самодержца Василия Ивановича, и родися ему сын и наследник царствию сий святопомазанный царь и великий князь, сладчайшее имя Иван, государь и самодержец всея Русии и иным многим язы­ком и царствием одолетель, иже бысть от святаго перваго Влади­мира седьмыйнадесять степень, от Рюрика же двадесятый» и т. д.

Для того чтобы показать, как «Степенная книга» стилистически перерабатывала свои источники, возьмём из неё начальную статью двенадцатой степени — «О житии и подвизех блаженнаго и досто-хвальнаго великаго князя и царя русьскаго Димитрия Иванови­ча» — и сопоставим её с её источником — «Словом о житии и о пре­ставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя русьскаго», вошедшим в почти буквально совпадающих друг с другом текстах в летописи Новгородскую IV, Софийскую I, Воскресенскую и Ни­коновскую. Уже начальные слова источника «Сий убо великий князь Дмитрий...» в «Степенной книге» распространяются: «Сий богом препрославленный и достохвальный великий князь Димит­рий...» К сообщению о том, что Дмитрий был внуком Ивана Дани­ловича, добавляется: «правнук великаго князя Данила Александ­ровича Московскаго, праправнук великаго князя и чюдотворца Александра Ярославича Невскаго» — и, как обычно для степеней, указывается, что от Владимира он был двенадцатая степень, от Рюрика же — пятнадцатая. Фраза источника: «воспитан бысть в благочестии и в славе со всяцеми наказании духовными и от са-мех бо пелен бога возлюби» — в «Степенной» получает такой вид: «И воспитан бысть во истинном благочестии и в праведном добро-славии со всякими наказании духовными: от самех бо пелен бога возлюби и родителем благопослушлив бысть и до коньца по воли божий управляя житие свое». О Дмитрии в источнике сказано, что после смерти отца «сий же оста млад сыи, яко лет девять», в «Степенной» же вместо этого читаем: «сий же богом возлюблен­ный сын его и наследник, великий князь Димитрий, тогда млад сый, оста честна си родителя летом яко десяти, мудростию же возраста яко тысящалетен». В таком же роде и другие риторические распро­странения первоначальной повести — наряду со многими биогра­фическими подробностями, введёнными «Степенной» в свой текст.

Как мы видели, «Слово о житии и о преставлении» и без того в изобилии уснащено пышной риторикой, но составителю «Степен­ной» и её показалось мало, и он постарался своё повествование на­сытить ещё добавочным «добрословием».

Как и московские летописные своды, как Четьи-Минеи Мака-рия, так и «Степенная книга» поставила себе задачей путём связ­ного и систематического изложения истории Русского государства до предела возвеличить и прославить историческое прошлое и на­стоящее Московской Руси, в первую очередь прославив и возвели­чив носителей государственной власти, действовавших в полном единении с церковью '.

В тесной связи с рассмотренными памятниками русской офи­циальной литературы XVI в. стоят такие внелитературные пред­приятия середины века, как «Домострой», «Стоглав», «Азбуков­ник», насквозь проникнутые той же официальной идеологией, что и памятники, которые могут быть причислены к литературным. Между теми и другими была не только органическая связь, но и идейное взаимодействие. «Домострой», ставивший себе целью до мелочей регламентировать поведение человека в сферах религиоз­ной; государственно-общественной и семейной, «Стоглав», заклю­чавший в себе свод постановлений и суждений церковного собора 1551 г. по разнообразным вопросам религиозного и житейского быта, «Азбуковник», стремившийся в форме энциклопедического словаря санкционировать систему знаний и воззрений, обязатель­ных для благомыслящего читателя, — всё это исходило из всецело­го доверия к тем религиозно-политическим и нравственным устоям Москвы — третьего Рима, которые признавались непререкаемыми и незыблемыми. Речь могла идти не о том, чтобы критически пере­оценивать хоть в какой-либо мере эти устои, а лишь о том, чтобы жизнь в её общем строе и в её повседневном быту поднять до той идеальной нормы, которая предписывалась раз навсегда закреплён­ной богоспасаемой традицией. Отсюда в малейших деталях пре­дусмотренное в «Домострое» начертание положительного рели­гиозного, нравственного и бытового уклада, которым должна ру­ководиться семья, возглавляемая домовладыкой, отцом и мужем, и руководствующаяся примером монастырского общежительного устава; отсюда и откровенная критика в «Стоглаве» тех явлений русской жизни, которые стояли в противоречии с выработанным и официально указанным её идеалом.

Для понимания идейной атмосферы, в которой возникали мно­гие основоположные произведения русской литературы не только в XVI в., но частично и в XVII в., знакомство с «Домостроем» да-* ёт особенно обильный материал. Кто бы ни был его автором (веро­ятнее всего — благовещенский протопоп Сильвестр, посланием которого к его сыну Анфиму заключается самый памятник), «Домо­строй» очень полно отразил в себе тот круг идей, норм и положе­ний, который выработала Москва, мыслившая себя средоточием православной святыни и хранительницей высших бытовых и поли­тических ценностей, а также выразил идеальные требования, какие официальная идеология предъявляла к семейному укладу. Нужно сказать при этом, что, принимая во внимание эпоху, в которую был составлен «Домострой», нравственный уровень этих требований далеко не был таким низким и отсталым, каким обычно его пред­ставляют. Большое значение имеет «Домострой» и как объектив­ная картина быта состоятельной русской семьи, интересы которой преимущественно имел в виду автор. Начиная от указаний на то, как должно чтить царя и князя, как организовать религиозный быт, как муж должен воспитывать жену, детей, слуг и как должна вести себя в своём быту домохозяйка, и кончая детальными хозяй­ственными предписаниями, «Домострой» охватывает собой все сто­роны жизни в её общих принципиальных основах и в её повседнев­ности. Будучи сходен в ряде случаев с традиционными средневеко­выми западными и восточными «путеводителями по жизни», вос­ходя к предшествовавшим русским поучениям, главным образом отца сыну, он в то же время живо запечатлел в себе реальную об­становку своего времени. Написан «Домострой» в большей своей части живым русским языком, почти без примеси церковнославя­низмов. В дальнейшем он вызвал подражания, облечённые даже в стихотворную форму '.

Объединительным задачам, которые ставила себе Московская. Русь, шло навстречу и заведение у нас книгопечатания. Первая» типография в Москве открыта была не позже 1563 г., хотя есть данные, позволяющие думать, что первые опыты книгопечатания в Москве делались ещё лет за десять до этой даты и реализовались выпуском четырёх анонимных, недатированных богослужебных книг. Первыми печатниками были Иван Фёдоров, Пётр Мстиславец и, быть может, Маруша Нефедьев; первой датированнойч печатной книгой, насколько нам пока известно, был «Апостол», вышедший в 1564 г. И в дальнейшем, даже в XVII в., печатались преимущественно книги богослужебные: объединённая московская церковь только при помощи типографского станка могла устранить тот разнобой, который характеризовал собой русскую богослужебную литературу.

 

«ИСТОРИЯ О КАЗАНСКОМ ЦАРСТВЕ»

Апология могущества и величия Московского царства и его главы Ивана Грозного характерна и для такого популярного памятника (сохранилось свыше 230 его списков), как «История о Казанском царстве», или «Казанский летописец», где излагается судьба Казанского царства со времени его основания волжскими болгарами до завоевания его Грозным в 1552 г. Заключая в себе большое количество исторического материала, почерпнутого из, летописных и других письменных источников, основанного также на собственных наблюдениях и устных рассказах очевидцев событии, «История» в то же время является произведением, пред­ставляющим значительный интерес с точки зрения чисто литера­турной. Позаимствовав манеру описания воинских картин и даже отдельных эпизодов преимущественно из повести о Царьграде Нестора-Искандера, повестей о Мамаевом побоище, поздних летопи­сей, библейских книг, отчасти из повести о грузинской царице Динаре, а также из Хронографа, она в то же время отразила торжественную стилистику произведений макарьевского периода' и использовала в немалом количестве приёмы и стиль устной поэзии, легенды и предания казанских татар.

Возникновение «Истории» следует отнести к 1564—1565 гг.' Автором её был, судя по его заявлению, русский, попавший в плен к казанцам, пробывший в плену двадцать лет и после взятия Казани Грозным поступивший к нему на службу. Стоя на пере­довых позициях своего времени и будучи политическим единомыш­ленником дворянских публицистов, автор «Истории» является горячим приверженцем Грозного и врагом княжеско-боярскои вер­хушки. Сам он во вступлении к «Истории» называет её «красной, новой и сладкой повестью». И действительно, «История» написана человеком, отличавшимся незаурядным поэтическим вкусом и лю­бовью к образной, художественно украшенной речи. Вот, напри­мер, как передаётся в «Истории» плач казанской царицы, которую насильно провожают от города Свияжска до русского рубежа: «Горе тебе, горе тебе, граде кровав, горе тебе, граде унылы, что еще гордостию возносишися? Уже бо паде венец з главы твоея, яко жена худая вдовая осиротев, раб еси, а не господин. И преиде царская слава твоя и скончася, ты же изнемогше падеся, аки зверь, неимущи главы». Тут же рядом — морализация, косвенно направ­ленная к апологии русской государственности: «Всяко царство царем премудрым эдержается, а не стенами столпыми, рати силныя воеводами крепкими бывают и бес стены».

Вслед за этим царица казанская вспоминает былое величие Казанского царства, особенно ощутимое при его трагическом по­ложении в настоящее время: «Где ныне бывшая в тебе иногда царския пирове и величествия твоя? и где уланове, и князи, и мурзы твоего красования и величания? и где младых жен и крас­ных девиц ликове и песни и плясания? Вся тыя ныне исчезоша и погибоша». Когда-то в Казани текли медвяные реки и винные потоки. Ныне же люди проливают кровь и слёзы, попав под власть русских. Плач заканчивается таким риторическим восклицанием: «Увы мне, господине, ныне возму птицу борзолетную, глаголяще языком человеческим, да послет от мене ко отцу моему и матери, да возвестит случшася чаду их».

Близко к стилю жития Алексея человека божия передаётся скорбь царицы Анастасии, проводившей своего мужа-царя в по­ход на Казань: возвратившись в свои палаты, «аки ластвица во гнездо свое, с великою тугою и печалью и со многим сетованием», она «аки светлая звезда темным облаком, скорбию и тоскою при-крывся в полате своей, в ней же живяше, и вся оконца позакры, и света дневного зрети не хотя, доколе царь с победою возвра­тится...>

С большой экспрессией изображает «История» былые насилия казанцев над Русской землёй. Отсюда, нужно думать, известный писатель времени «Смуты» Авраамий Палицын почерпнул своё яркое описание насилий и неистовств, творившихся, по его словам, на Руси в пору второго самозванца.

В типичном, уже знакомом нам стиле повести о взятии Царь-града Нестора-Искандера автор описывает неоднократные присту­пы, которыми сопровождалась осада Казани: «И от пушечного. и от пищалного грямовения, и от многооружного крежетания и звяцания, и от плача, рыдания градцких людей, жен и детей, и от великого кричания, и вопля, н свистания, и обои вой ржания i и топота конского, яко великий гром и страшен зук далече на руских пределах, за 300 верст, слышался. И не бе ту слышати лзе,. что Друг с другом глаголет, и дымный мрак зелный восхожаше» в верх и покрываше град и руская вой вся, и нощ, яко ясны дни,: просвещашеся ото огня, и невидима быша тма нощная, и день летни яко темная нощь осення бываше от дымного воскурения и мрака».

А вот как плачут казанцы, окончательно убедившись в том, что они потеряли свою независимость: «О горы, покройте нас!. О земле мати, развигни уста своя ныне скоро, пожри нас, чад своих живых, да не видим горкия смерти сия внезапу, со единого < > пришедшия вдруг на всех нас! Бежим, бежим, казанцы, да не > умрем!» В ответ на предложение бежать другие казанцы говорят: «Прнидоша бо к нам гости немалыя и наливают нам пити горкую чашу смертную, ею же мы иногда часто черпахом им, от них же ныне сами тая же горкия пития смертныя неволею испиваем». Мотив «смертной чаши» нам знаком уже по повести о разорении Рязани Батыем.

Очень красочно изображается в повести воинский пыл русских войск: «Русти же вой быстро, яко орли и ястреби гладнии, на нырищи (развалины) полетоваху, и скачащи, яко елени, погорам и по стогнам града, и рыстаху, яко зверие по пустыням, семо и авамо, и яко лвы рыкаху восхитити лова, ищучи ка-> > занцов...»

Наконец, очень картинно нарисован апофеоз, который устраивается Грозному, когда он возвращается в Москву после победы над Казанью. Всё московское население во главе с духовенством, послами и всей знатью выходит навстречу царю: «И видеша caмодержца своего идоша, яко пчелы матку свою, и возрадовашася зело хваляще и благодаряще его, и победителна велика его нарицающи, и много лета ему восклицающе на долг час, и падающи все поклоняхуся ему до земли. Он же посреде народа тихо путем прохождаше на царстем коне своем со многим величанием и сла­вою великою, на обе страны поклоняшеся народом, да вси людие, насладятся, видяще велелепотныя славы его сияюща на нем; бяше г бо оболчен во весь царский сан, яко в светлый день воскресения христова, в латная и в сребряная одежда, и в златый венец на гла­ве его с великим жемчюгом и с каменем драгим украшен, и царская перфира о плещу его, и ничто же ино видети и у ногу его раз- «, ве злата и сребра и жемчюга и каменья драгоценного — и никто же таких вещей драгих нигде же когда виде, удивляют бо сия ум а зрящим нань». Так же пышно наряжены, так же украшены золотом и дра— Л гоценными камнями наиболее знатные бояре, которые следуют за е Грозным. Далее с реалистическими подробностями показано, как московский народ любуется этим шествием Грозного: «Ови же народи московсти, возлезше на высокий храмины и на забрала и на полатныя покровы, и оттуду зряху царя своего, ови же далече напред заскакаше, и от онех от высот неких, липящеся, смотряху, да всяко возмогут его видети; девица же чертожныя и жены кня-жия и болярския, им же нелзе есть в такая позороща великая, человеческого ради срама, из домов своих изходити и из храмин излазити не полезне есть, где седяху и живяху, яко птицы брегоми в клетцах, — они же совершение приницающе из дверей, из оконец своих, и в малыя скважницы глядяху и наслажахуся многаго того видения чюднаго, доброты и славы блещаяся».

Покорение русскими Казанского царства и сведение, таким образом, окончательных счётов с некогда грозной для Руси татар­ской силой было как бы завершительным торжеством царской московской политики. Мы уже видели выше, что народная песня самое венчание Грозного на царство связывает с падением Казани. И потому в таком ореоле изображены Грозный и его военное предприятие, а также его именитые соратники. Недаром перед по­ходом на Казань, совещаясь с «златой братией своей», с «князьями местными», с «великими воеводами» и «благородными вельможа­ми», перечисляя подвиги своих предков, ведущих свой род от Августа-кесаря, Грозный говорит: «Аз есмь божией милостию царь и сопрестольник их. Тацыи же есть у меня воеводы великий, и славны, и сильны, и храбры, и в ратных делах искусны, яко же были у них». Вместе с тем в «Истории» даётся суровая оценка этих самых вельмож и воевод-бояр, когда идёт речь об их зло­употреблениях своим положением и о чинимых ими неправдах или когда в уста хана Шингалея влагается осуждение подручных рус­скому царю князей и воевод за их своекорыстие и нерадение о бла­ге государства.

Элементы устно-поэтического стиля в «Истории» дают себя знать в таких эпитетах, как реки «медвяны», «земля-мати», поле «чистое», девицы «красныя», кони «добрые», светлицы «высокия» и т. д.

Отголосок устной поэзии слышится и в таких выражениях, как «род и племя», враги — «гости немилые», богатства — «гора зла­тая», «пьет чермно вино и меды сладкия», а также в изображении торжественного въезда Грозного в Москву.

Несмотря на общую торжественность стиля «Истории», в ней нет и в помине того витийственного словотворчества в духе тра­диционного «плетения словес», которое мы находим в «Степенной книге». Встречающиеся здесь случаи искусственного словообразо­вания, вроде «мужесовершенние», «скотопажие», «окорадостен», «грямовение», «убегжество», «храбросерд», «крепкорук», «много­даровит», сравнительно очень редки. Зато попадаются выражения, взятые из обыденной разговорной речи: «во вся тяжкая звонити», «стар да мал», «брань не худа» и др.

«История о Казанском царстве», таким образом, едва ли не впервые после длительного перерыва вводит в книжное произве-дение элементы устной поэзии и народной речи. Тут, возможно, решающим оказалось то обстоятельство, что «История» вышла не из официальных кругов, а была делом частной инициативы книжника, не связанного с установившимися стилистическими тра-фаретами московских книжных центров '.

ПУБЛИЦИСТИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА XVI в.

(СОЧИНЕНИЯ ИВ. ПЕРЕСВЕТОВА, А. КУРБСКОГО, ИВАНА ГРОЗНОГО)

Характер и содержание русской публицистической литературы, начиная с 40-х годов XVI в., определяются преимущественно борь­бой восходящего дворянства и быстро клонившимся к политиче­скому и экономическому упадку боярством, со времени учреждения в 1564 г. опричнины окончательно утратившим свои былые социаль­ные привилегии.

Виднейшим идеологом дворянства в эпоху Грозного является Иван Пересветов, приехавший на Русь из Литвы в конце 1538— начале 1539 г. и заявивший себя с конца 40-х годов XVI в. как автор нескольких публицистических повестей и двух челобитных к Ивану Грозному. В тех и других он является апологетом само­державного Русского государства, поддерживающего в первую очередь интересы дворянства и организованного на основе регу­лярно действующего чиновничьего и воинского аппаратов. На его сочинениях отразились такие произведения, как повесть Нестора-Искандера о взятии Царьграда, повесть о Дракуле, а также запад­ноевропейские исторические сочинения. В «Сказании о царе Константине», рисуя гибельное влияние византийского боярства на царя Константина и на судьбы Византии, Пересветов аллегори­чески изображает засилье боярской партии в пору малолетства Грозного. Пересветов здесь, как и в других своих сочинениях, является сторонником царской «грозы»: «Царь кроток и смирен на царстве своем, — говорит он, — и царство его оскудеет, и слава его низится. Царь на царстве грозен и мудр — царство его ширеет, и имя его славно по всем землям»-.

В Большой челобитной Ивану Грозному Пересветов, ссылаясь на волошского воеводу, уже прямо говорит о засилье в Русском царстве бояр: «Тако говорит Петр, волоский воевода про Руское царство, что велможи руского царя сами богатеют и ленивеют, а царство оскужают его, и тем ему слуги называются, что цветно и конно и людно выезжают на службу его, а крепко за веру хри­стианскую не стоят и люто против недруга смертною игрою не играют, тем богу лгут и государю».

В «Сказании о Магмет-салтане» в замаскированной форме пред-ставлена целая политическая программа, предвосхищающая собой позднейшие государственные реформы Ивана Грозного, в частности учреждение опричнины. «Сказание» начинается с изображения судьбы Византии. Последний византийский царь Константин был гуманным и кротким правителем. Этими качествами царя восполь­зовались бояре, которые лишили его силы и могущества, в резуль­тате чего Византия была завоёвана турками. Магмет-салтан, поко­ритель Византии, считал, что в государственных делах самое важное — правда. Эту правду он вычитал из греческих христиан­ских книг, когда взял Константинополь, но государственная прак­тика Магмета была совершенно иная, чем практика Константина. Он прежде всего очень сузил, почти свёл на нет боярскую власть и боярские привилегии, предоставив значительные преимущества воинству и уничтожив такую систему административного аппарата, при которой администратор брал в свою пользу налоги и пошлины, взимаемые им с населения: все налоги должны были идти в казну непосредственно, а чиновник-администратор получал определённое жалованье. Так же дело обстояло и с судебными пошлинами, чем ослаблялось царившее в государстве неправосудие. Магмет, пони­мая, что царь силен и славен войском, заботится о создании образцового воинства и всячески покровительствует ему'. Он дер­жит у себя 40 тысяч «янычан», которым платит жалованье и даёт «алафу (финики) по всяк день». Всякие правонарушения Магмет искореняет сурово и беспощадно, руководствуясь тем, что «как конь под царем без узды, так царство без грозы». Расценивает своих подданных Магмет не по степени их знатности, а по качеству их заслуг, особенно воинских: «все есмя дети адамовы, — говорит он, — кто у меня верно служит и стоит люто против недру­га, и тот у меня лучшей будет». Занятие «смертной игрой» — выс­шая заслуга воина. Магмет, наконец, является противником рабства, которое он упраздняет в своём государстве, потому что «в котором царстве люди порабощены, и в том царстве люди не храбры и к бою не смелы против недруга». Сочинения Пересветова написаны простым, энергичным языком, почти совершенно чуждым элементов церковно-славянской речи, без обычных у его современ­ников цитат из «священного писания».

До приезда на Русь Пересветов долго жил на Западе — в Вен­грии, Чехии, Польше, и его публицистические взгляды сложились, очевидно, в известной мере под воздействием западноевропейской политической практики. В ту пору на Западе усилившаяся коро­левская власть успешно боролась с феодальными порядками, и мо­нархический принцип всюду побеждал. Исключение представляли как раз Венгрия, Чехия и Польша, где служил Пересветов, но и там делались попытки упрочения монархической власти и создава­лись проекты военно-финансовых реформ, очень близкие к тем, какие Пересветов рекомендовал в применении к русской действи­тельности. Представление об идеальном монархе—мудреце и фи­лософе, какое он себе усвоил, было обычным у европейских гума­нистов '.

К памятникам, вышедшим из противобоярской среды, очевид­но, в 40-е годы XVI в., должен быть причислен и трактат «Благохо-тящим царем правительница и землемерие», авторство которого с достаточным основанием приписывается священнику, ставшему; потом монахом, — Ермолаю-Еразму, принадлежавшему к кругу s макарьевских книжников. Автор трактата обращает внимание, царя на тяжёлое положение основной, по его взгляду, производи­тельной силы страны — крестьянства, добывающего хлеб — «всех, благих главизну» и эксплуатируемого существующими его трудом вельможами. Он предлагает ввести коренные экономические рефор­мы, сводящиеся в основном к замене всех податей с крестьян, в первую очередь денежной, натуральной повинностью в размере одной пятой урожая '.

Противобоярская политика Ивана Грозного нашла отражение, и в народной исторической песне и в народной сказке, в которых Грозный выступает в качестве борца против боярского засилья.

* * *

Боярская партия в свою очередь выдвигает такого публициста, как кн. А. М. Курбский, плодовитый писатель, автор трёх посла­ний к Грозному и «Истории о великом князе Московском», напи­санных им в Литве (70-е годы XVI в.), куда он, изменив родине, бежал от гнева Грозного после проигранного сражения в Ливонии. Стиль Курбского обнаруживает в нём искусного оратора, умею­щего сочетать патетичность речи со стройностью и строгой фор­мальной логичностью её построения. Он унаследовал в этом отно­шении литературные традиции своих учителей — заволжских стар­цев и Максима Грека.

В первом же своём послании к Грозному, написанном в 1564 г. и переданном ему через своего слугу Василия Шибанова2, Курб­ский, обличая царя в жестокостях по отношению к боярам, обра­щается к нему с гневной речью, построенной большею частью в форме риторических вопросов и восклицаний: «Про что, царю, сильных во Израили побил еси и воевод, от бога данных ти, раз­личным смертей предал еси? и победоносную святую кровь их во церквах божиих, во владыческих торжествах пролиял еси и мучени­ческими их кровьми Праги церковные обагрил еси? и на доброхот­ных твоих и душу за тя полагающих неслыханныя мучения, и го­нения, и смерти умыслил еси, изменами и чародействы и иными неподобными оболгающи православных и тщася со усердием свет во тьму прелагати и сладкое горько прозывати? Что провинили пред тобою, о царю, и чим прогневали тя, христианский предста­телю? Не прегордые ли царства разорили и подручных во всем тобе сотворили мужеством храбрости их, у них же прежде в работе (в рабстве) быша праотцы наши? Не претвердые ли грады гер­манские тщанием разума их от бога тобе даны бысть? Сия ли нам бедным воздал еси, всеродно (всячески) погубляя нас?» и т. д. Курбский далее перечисляет все преследования, которые он претерпел от Грозного, начиная эту часть письма такими воскли­цаниями: «Коего зла и гонения от тебя не претерпех! и коих бед и напастей на мя не подвигл еси!» Свои укоры царю Курбский заключает также энергичным восклицанием: «Избиенные тобою, у престола господня стояще, отомщения на тя просят, заточенные же и прогнанные от тебя без правды от земли ко богу вопием день и нощь!» Это своё писание, «слезами измоченное», Курб­ский обещает положить с собой в гроб, отправляясь на суд божий.

Получив вскоре в ответ на своё конструктивно очень стройное послание многословное, пересыпанное обширными цитатами по­слание Грозного, Курбский так отзывается о стиле Грозного: «Ши­роковещательное и многошумящее твое писание приях и вразумех и познах, иже от неукротимого гнева с ядовитыми словесы отры-гано, еж не токмо цареви, так великому и во вселенней славимому, но и простому, убогому воину сие было недостойно; а наипаче так ото многих священных словес хватано, и те со многою яростию и лютостию, ни строками, а ни стихами, яко обычей искусным и ученым, аще о чем случится кому будет писати, в кратких сло-весех мног разум замыкающе; но зело паче меры преизлишно и звягливо, целыми книгами, и паремьями целыми, и посланьми!..» Курбского удивляет, что Грозный решился послать столь несклад­ное послание в чужую землю, где имеются люди, искусные «не токмо в граматических и риторских, но и в диалектических и фи-\ософских учениих».

«Курбский уже не убеждается доводами Иоанна, — писал Доб­ролюбов, — у него другая точка опоры—сознание своего собствен­ного достоинства. Взгляд его не может ещё возвыситься до того, чтобы объяснить надлежащим образом и поступок Грозного с Ши­бановым; нет, — Шибанов пусть терпит, ему это прилично, и князю Курбскому нет дела до того, что приходится на долю Васьки Шибанова. Но с собой, с князем Курбским, аристократом и доб­лестным вождём, он не позволит так обращаться. За себя и за своих сверстников-аристократов он мстит Иоанну гласностью, историей». Курбский не был идеологом того удельного «княжья», которое мечтало о возврате к порядкам, бывшим при его предках; он не отрицал исторической роли Русского государства, но стре­мился к сохранению известной доли былых своих преимуществ, и к оформлению господствующего положения крупных землевладельцев. Однако и такая позиция потомка ярославских князей в условиях тогдашней политической действительности была уже программой не сегодняшнего, а вчерашнего дня и потому явно обре­чена была на неудачу, тем более что за внешне очень стройной, эмоционально насыщенной и логически убедительной речью Курб­ского сквозила по необходимости субъективная, личная и, наконец, во многом пристрастная оценка деятельности и поведения его смертельного противника. Она в особенности выступает в «Истории о великом князе Московском».

Обида Курбского на Грозного была тем сильнее, что Курбский сознавал себя одним из тех преследуемых Грозным княжат, кото­рые, как и сам царь, происходили «от роду великаго Владимира», о чём опальный князь и напоминал своему гонителю. «Это напо­минание, — говорит Плеханов, — показывает, что спор Курбского с Иваном был не только спором служилого человека со своим госу­дарем. В известной мере он являлся также спором двух ветвей одного и того же «рода великого Владимира». Иначе сказать: в ли­це Курбского говорил не только недовольный «велможа»; в его лице говорил также, — а может быть, и ещё того больше? — один из потомков ярославских князей, обиженный одним из сильных князей московских» '.

Отрицательная оценка Курбским литературного стиля Грозного объясняется, разумеется, не только различием литературных навы­ков того и другого, но в первую очередь враждебным отношением Курбского к царю, которого он стремился скомпрометировать не только как государя и человека, но и как писателя. Грозный был человеком начитанным, но ему чуждо было академически выдер­жанное красноречие Курбского. При всей своей внешней неупоря­доченности речь Грозного отличалась тем своеобразием, которое как раз обусловливалось его способностью свободно распоряжаться богатствами языковых средств, и книжных и просторечных, не стесняя себя никакими стилистическими канонами. В писаниях Грозного ярче, чем в писаниях Курбского, сказались непосредст­венность и непринуждённость его очень индивидуальной речи и его горячий писательский темперамент.

Грозный был воспитан на иосифлянских литературных тради­циях. До предела осознав себя единоличным, самодержавным вла­стителем, он утвердился в представлении о себе как о потомке Августа-кесаря и, по учению иосифлян, как о наместнике бога на земле. По его убеждению, все его подвластные без исключения были его холопы. «А жаловати есмя своих холопей вольны, а и казнити вольны же есмя!»—писал он Курбскому.

Грозный решительно возражает против того, чтобы царь делил свою власть с боярами, и против того, чтобы они вмешивались в его распоряжения. «Како же и самодержец наречется, аще не сам строит?» — спрашивает он Курбского. «Росийская земля пра-витца божиим милосердием, и пречистые богородицы милостию, и всех святых молитвами, и родителей наших благословением, и по­следи нами, своими государи, а не судьями и воеводы, и еже ипаты (вельможи) и стратиги (военачальники)». Царская власть, по мысли Грозного, не подлежит критике со стороны подданных, как не подлежит критике и божеская власть. Ссылаясь на апостола Павла, он утверждает, что всякая власть учинена богом и потому противящийся власти богу противится. За свои поступки царь несёт ответственность лишь перед богом, а не перед своими «холо­пами». С гневом и раздражением Грозный перечисляет все утесне­ния и обиды, какие он терпел от бояр во время своего малолетства. В своих писаниях, и в частности в двух посланиях к Курбскому, он обнаружил типичные особенности стиля своих учителей — иосифлян. Рядом с велеречивостью и напыщенностью, склонностью к торжественной церковнославянской фразе, порой синтаксически очень усложнённой, у него прорываются просторечие, грубое, бран­ное слово, прозаическая бытовая деталь, образное выражение, как это мы видели и у митрополита Даниила. Так, в архаически торжественный стиль первого послания к Курбскому вклиниваются фразы вроде следующей: «Что же мне, собака, и пишешь и болез-нуеши, совершив такую злобу? К чесому убо совет твой подобен будет паче кала смердяй?», или «Почто и хвалишися, собака, в гордости, такожде и инех собак и изменников бранною храбро-стию?» И в дальнейшем эпитеты «собака», «собачий» часто при­лагаются Грозным к его врагам. В ответ на угрозу Курбского, что он не покажет царю своего лица до страшного суда, Гроз­ный пишет: «Кто же убо восхощет таковаго ефиопского лица видети?»

Второе послание Грозного к Курбскому (1577 г.) во много раз кратче первого, написано значительно проще и яснее, почти раз­говорным ив то же время очень выразительным и картинным языком. В нём встречаем такие, например, просторечные фразы: «А Курлятев был почему меня лутче? Его дочерям всякое узорчье покупай, — благословно и здорово, а моим дочерем — проклято да за упокой. Да много того. Что мне от вас бед, всего того не исписати»; или: «А будет молвишь, что яз о том не терпел и чи­стоты не сохранил, — ино вси есмя человецы. Ты чево для понял стрелецкую жену?» В 1577 г. Грозный взял Вольмар, куда бежал Курбский, и в этом же втором письме, написанном вскоре после военной удачи, Грозный так иронически торжествует над князем-беглецом: «А писал себе в досаду, что мы тебя в дальноконыя грады, кабы опаляючися, посылали, — ино ныне мы с божиею волею своею сединою и дали твоих дальноконых градов прошли, и коней наших ногами переехали все ваши дороги, из Литвы и в Литву, И пеши ходили, и воду во всех тех местах пили, — ино уж Литве нельзе говорити, что не везде коня нашего ноги были. И где еси хотел успокоен быти от всех твоих трудов, в Волмере, и тут на покой твой бог нас принёс; а мы тут з божиею волею сугнали, и ты тогда дальноконее поехал».

Ещё большей иронией в соединении с показным самоуничи­жением проникнуто послание Грозного к игумену Кирилло-Бело-зёрского монастыря Козме с братиею, написанное в 1573 г. В этот монастырь сосланы были Грозным опальные бояре, нарушавшие там монастырский устав и устроившие себе привольное житьё, мало чем отличавшееся от того, какое они вели в миру. Послание отправлено было в ответ на просьбу Козмы и рядовой монастыр­ской братии остепенить забывшихся родовитых монахов суровым царским наставлением. В связи с этим речь свою Грозный начи­нает напыщенно-ядовитым, притворным умалением себя как на­ставника: «Увы мне, грешному! горе мне окаянному! ох мне сквер­ному! Кто есмь аз на таковую высоту дерзати? Бога ради, госпо-дие и отцы, молю вас, престаните от таковаго начинания! Аз брат ваш недостоин есмь нарещися, но, по евангельскому словеси, сотворите мя яко единаго от наемник своих. Тем ся припадаю честных ног ваших и мил ся дею (умоляю): бога ради, престаните от таковаго начинания». По писанию, свет инокам — ангелы, свет же мирянам — иноки, и потому инокам подобает просвещать заблуд­ших своих государей, а не ему, царю, «псу смердящему», кого-либо учить и наставлять. У них есть «великий светильник»—основатель монастыря Кирилл; пусть смотрят они непрестанно на его гроб и просвещаются от своего учителя. Сам он, царь, посетив однажды их монастырь и успокоив в нём «скверное» своё сердце с «окаян-ною» своею душой, решил, когда придёт время, постричься в нём и получить на это благословение от самого Кирилла. И потому наполовину он уже чувствует себя чернецом, и это сознание, вопре­ки только что заявленному своему недостоинству, даёт ему право вразумлять и поучать заблудших, и он, оставив торжественно-архаическую церковнославянскую речь, которой начал своё посла­ние, переходит на просторечие, обличая ненавистных ему бояр — Шереметева, Хабарова, Собакина, покойного уже Воротынского: «А Шереметеву как назвати братиею? Ано у него и десятый холоп, которой у него в келье живёт, ест лучше братии, которыя в трапезе едят... Да, Шереметева устав добр, держите его, а Кири­лов устав не добр, оставь его». Воротынскому и Шереметеву больше чести в монастыре, чем самому Кириллу: «ино над Воро­тынским церковь, а над чюдотворцом нет; Воротыньской в церкви, а чюдотворец за церковию! И на страшном спасове судище Воротынской да Шереметев выше станут: потому Воротыньской цер-ковию, а Шереметев законом, что их Кирилова крепче». Бояре в монастыре предаются чревоугодию и всяческим излишествам, ни в чём себе не отказывая: «А ныне у вас Шереметев сидит в келье что царь, а Хабаров к нему приходит, да иные черньцы, да едят, да пиют, что в миру; а Шереметев, невесть со свадбы, невесть с родин, розсылает по келиям постилы, коврижки и иные пряные составныя овощи; а за монастырем двор, а на нем запасы годовые всякие, а вы ему молчите о таковом великом, пагубном монастыр­ском безчинии». В монастыре должно быть равенство и братство, независимо от социального происхождения иноков, настаивает Грозный, а этого-то именно и нет теперь в Кирилловом монастыре. «Ино то ли путь спасения, — спрашивает царь, — что в черньцех боярин боярства не сстрижет, а холоп холопства не избудет?» Наряду с укорами распущенным инокам-боярам Грозный выска­зывает и досаду на то, что его беспокоят жалобами на них. «И чесо ради? —возмущается он, — злобеснаго ради пса Василья Соба-кина?.. Или бесова для сына Иоанна Шереметева? Или дурака для и упиря Хабарова?»

Послание Грозного, как видим, помимо своего стиля, очень образного и эмоционально насыщенного, ценно и как памятник, наглядно рисующий бытовой уклад жизни одного из крупнейших по своему значению монастырей'.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.016 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал