Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
ДОМ Интермедия. Дом принадлежал старшим. Дом был их домом, воспитатели присутствовали, чтобы поддерживать в нем порядок
Дом принадлежал старшим. Дом был их домом, воспитатели присутствовали, чтобы поддерживать в нем порядок, учителя — чтобы старшим не было скучно, директор — чтобы не разбежались учителя. Старшие могли жечь в спальнях костры и выращивать в ваннах грибы-галлюциногены, никто им ничего не мог запретить. Они говорили: «спица колес моих», «застойный крен в костях», «деятельно присутствующие части тела», «косящий под литургию». Они были лохматы и пестры. Они выставляли острые локти и смотрели замораживающе. От их злой энергии дрожали стекла в оконных рамах, а кошки нежились в ней, обрастая искристой аурой. Они заключали между собой браки и усыновляли друг друга. Не было надежды проникнуть в их мир. Они его придумали сами. Свой мир, свою войну и свои роли. Из-за чего началась их война, не помнил никто. Но они были людьми Мавра и людьми Черепа, делились на черных и красных, как шахматные фигурки. Перед их драками Дом замирал и, затаив дыхание, ждал. Перед драками они запирали младших в спальнях, поэтому для младших их драки были жгучей, щекочущей тайной за двойным поворотом ключа. Чем-то прекрасным, до чего еще предстояло дорасти. Они ждали исхода этих сражений, отчаянно царапая замки и прислушиваясь. Кончалось это всегда одинаково. Старшие забывали отпереть дверь, и младшие оставались пленниками своих спален до утра, до прихода воспитателей. Как только их выпускали, они бежали обнюхивать поле боя и искать следы, которых уже не было. Позже из подслушанных разговоров они узнавали подробности. Тогда большая игра старших переходила в их маленькие дворовые игры и терзалась до тех пор, пока не надоедала. Мимо дверей пятнадцатой спальни Кузнечик крадется на цыпочках, как вражеский лазутчик. Из комнаты доносятся голоса. Вдруг все они смолкают, как по команде, и в тишине слышен только тихий сип. Кузнечик заглядывает в приоткрытую дверь. Фиолетовый Мавр сидит спиной к двери, совсем близко. Как зачарованный, Кузнечик рассматривает его шею. Если бы кого-то покрыли миллиардом татуировок, так чтобы они смешались и налезли друг на друга, получилась бы именно такая странная шея. Розовые уши на ней — как приклеенные. Мавр сипит, выбулькивая слова-колючки, и голова его вздрагивает, а уши движутся отдельно, сами по себе, маленькие и розовые, как у крысы. Кузнечик смотрит на Мавра, на спинку его коляски, где есть держалка для зонтика и крючок, и еще много всего непонятного, чего не бывает на других колясках. Он вслушивается в сип, но ничего не может разобрать. Очкастый колясник в пижаме отвечает Мавру, почтительно прикрыв рот ладонью. Он замечает Кузнечика — глаза его делаются круглыми — и одними губами произносит: — Брысь! Кудрявая голова Мавра начинает поворачиваться. Кузнечик отлетает от двери и бежит по коридору быстрее ветра. Он — единственный из младших ходячих, кому запрещен вход в комнаты Мавра. 15, 14, 13. Другие могут входить туда, но не он. В комнатах Мавра можно стать подносчиком того и этого, кипятильщиком воды, чистильщиком обуви или мойщиком посуды. Можно стать резчиком колбасы для бутербродов, которые Фиолетовый поглощает в огромном количестве, один за другим. Это плата за общение со старшеклассниками. Для тех, кто плохо справляется с поручениями, Мавр держит в коляске ремень. Этот ремень снится младшим в кошмарных снах. Ремень Мавра, сам Мавр и его голос — скрипучий голос Лилового Чудовища. Возвращаясь из его комнат, мальчишки проклинают Фиолетового и показывают друг другу рубцы от ремня на ладонях. Кузнечик им втайне завидует. Их ранениям, рассказам и жалобам — всему, что объединяет их в ненависти к Мавру. Это их приключения, их переживания. Он в стороне от этого. Кузнечик замедляет шаг. Дальше — территория Черепа. Три комнаты, уравнивающие его с другими мальчишками, потому что им туда нет хода, как и ему. Это комнаты, мимо которых они тоже крадутся на цыпочках. Они не бывали там, но знают про эти комнаты все. Знают, что в одной из них нет кроватей, а есть только матрасы, которые по утрам складывают друг на друга в две огромные матрасные горы. На вершинах этих гор режутся в шашки колясники. Полы там липкие, на подоконниках шеренги пустых бутылок. Сидят на тонких циновках из красной соломки. В этой комнате обитает Череп. Узкоглазый хищник с леденящей душу кличкой, воин, вожак, живая легенда Дома. Идол всех младших, герой их игр, недосягаемый идеал. Еще есть одиннадцатая комната. Та, где настоящий шалаш из бамбука. Где главное украшение — кальян Хромого, где живет попугай Детка — старый какаду, который умеет ругаться на трех языках. Мальчишки знают, в какие часы, проходя мимо раскрытой двери, увидишь горбуна Хромого, булькающего пузырями в прозрачно-пузатом кувшине. Третья комната — та, что с наддверными надписями. Там Седой с коробкой амулетов и рыбками в аквариумах. Седой, не любящий яркого света. Комната таинственнее первых двух, потому что ее дверь всегда закрыта. Проходя мимо, Кузнечик представляет Седого и комнату, ему это легко, он там был и видел все сам. Он прижимает подбородком амулет под майкой и жалеет, что никому не может рассказать о том, что с ним было. Дар Седого приближает его к старшим. Сила, равная силе Черепа, — он несет ее тайно, спрятав от всех. День ото дня верится в нее все труднее. Он идет дальше, унося на себе свой секрет, свою гордость и затаенные сомнения. В Доме есть еще две стаи младших ходячих. У них свои комнаты, мимо которых Кузнечик старается не ходить. Стая Певчих находится в состоянии «холодной войны» с Хламовными. Настоящие драки между ними случаются редко, но и те и другие пристально следят, чтобы враги не задерживались на их стороне коридора. Обитателей Проклятой комнаты такие мелочи не волнуют. Их комната считается самой плохой из-за того, что она — единственная на всем этаже выходит окнами на улицу. В ней живут изгои. Те, кого выставили из других стай. Всего четверо. Иногда Кузнечику кажется, что именно этого Спортсмен от него и добивается. Перехода в разряд «проклятых». Поэтому к их комнате он никогда не приближается. Даже лучший в мире амулет не сделает его Черепом, если он станет одним из них. Дом кажется Кузнечику огромным ульем. В каждой ячейке — спальня, в каждой спальне — отдельный мир. Есть пустые ячейки классных и игровых комнат, столовых и раздевалок, но они не светятся по ночам янтарно-медовыми окнами, а значит, их нельзя считать настоящими. Иногда он специально остается во дворе допоздна, чтобы пересчитать с наступившей темнотой живые ячейки окон и подумать о них. Это всегда оставляет странный осадок на душе. Потому что из всего огромного, горящего окнами здания-улья, для него существуют всего четыре ячейки. Четыре мирка, куда он имеет доступ. Комната Лося. Комната Седого. И две комнаты Хламовника. При мысли об этом на него нападает тоска. Он слишком хорошо понимает, что Хламовник — не дом ему и не может быть домом. Туда не хочется возвращаться из темноты, там не хочется отдыхать после уроков, никто не будет тебя там ждать, если ты припозднился. Хламовник сам по себе. Для многих он — дом. Они отгораживают свои кровати, помечая их знаками своего присутствия, как собаки метят территорию запахом мочи. Они пришпиливают в изголовьях картинки, сооружают полки из старых ящиков и раскладывают на них вещи. Для каждого кровать — это его личная крепость, носящая все следы хозяина. Его кровать голая и безликая, и он не чувствует себя в безопасности ни лежа, ни сидя на ней. За каждым окном — своя комната, и в ней живут люди. И для них комната — это дом. Для всех, кроме меня. Моя комната для меня не дом, потому что в ней живет слишком много чужих. Людей, которые меня не любят. Которым все равно, вернулся я к ним или нет. Но ведь Дом большой. Неужели в нем не найдется места для человека, который не любит драк? Для двоих… Он обрадовался этой мысли, как будто понял что-то важное. Угадал выход. Ему всего лишь нужна своя комната, где не будет Спортсмена, Зануды с Плаксой, Сиамцев и всех остальных. Конечно, кроме него и Слепого там будет жить кто-то еще. И их должно быть много. Ведь все жилые помещения давно распределены. Каждый закуток, где можно уединиться, захвачен старшими. Значит, нужна просто спальня. А в спальнях живет не меньше десяти человек. Вот если бы их было не двое, а больше… хотя бы четверо! Можно было бы занять ту спальню, где спят Кролик, Крючок и Пузырь. Они там только ночуют. Поменяться с ними местами и никого туда не пускать. Вот было бы здорово! Кузнечик вздыхает. Все это несбыточные мечты. Даже если они со Слепым переберутся в полупустую спальню, она все равно останется частью Хламовника. А если кто-то захочет к ним присоединиться (например, Горбач), Спортсмен этого не допустит. Место, где спят трое из его стаи, так же принадлежит Хламовнику, как спящие принадлежат стае. Он, пожалуй, даже им со Слепым не разрешит переселиться. Что же делать?
Спустя тридцать четыре дня после своего первого визита Кузнечик снова стоит перед дверью десятой комнаты. Поверх майки на нем зеленый свитер, вместо летних кед — ботинки, вместо жакетки — вельветовая куртка на молнии. Губы его шевелятся. Он читает надписи. Так он пытается успокоиться. Кузнечик подходит в двери вплотную и тихо стучит носком ботинка. Не дожидаясь ответа, как когда-то Слепой, он отступает на шаг, ударяет пяткой о ручку и, отворив дверь, входит. Полумрак и прокуренность комнаты накрывают его душным шатром. Таинственный, сверкающий мир старшеклассников плохо пахнет. Комната такая же, как месяц назад. Время остановилось, запутавшись в невидимой паутине, в бликах на боках бутылок, спрятанных под кроватями, оно осело на донышках ночных сосудов и на крыльях насекомых, пришпиленных к стенам булавками. Бабочки, красивые при свете, в полумраке одинаково черны и похожи на крылатых тараканов. Мальчик затаенно дышит, приручая страх. Светится зеленым аквариум, в воздухе плавает дым. Полосатый матрас — на прежнем месте. Закутанный в плед Седой поворачивает к нему сухое лицо. Он в черных очках, и от этого кажется еще белее. — Ты что? — спрашивает он. — Кто тебе разрешил? — Я пришел спросить про Великую Силу. Можно? Седой морщит лоб, вспоминая, а вспомнив, улыбается: — Садись. Спрашивай. Только покороче. Кузнечик подходит к матрасу, на котором сидит Седой, и опускается перед ним на пол. С их предыдущей встречи он сделался старше на месяц, в возрасте, когда быстро растут. Лицо его печально и серьезно, на носу золотятся пылинки веснушек — следы пролетевшего лета. Седой курит, роняя пепел в складки одеяла. Матрас в винных пятнах. Пепельницы в кружеве апельсиновой кожуры. Тарелка с подсохшим бутербродом. Все это успокаивает Кузнечика. В вещах ему чудится что-то домашнее. Он откашливается. — Эта Великая Сила, — говорит он робко, — я ее больше не чувствую. Почему-то. Может, он испортился? Но я его не открывал, честное слово. Когда я его только надел, что-то было. А сейчас — нет. Поэтому я пришел. В полумраке насмешливо поблескивают черные стекла очков. — Надеялся, что сможешь горы свернуть? Тогда ты просто дурачок. Мальчик смотрит исподлобья, закусив губу. — Я не думал про горы. Я не дурачок. Просто тогда что-то было, и я думал, это и есть Великая Сила. А сейчас ничего нет. Слезы щиплют ему глаза. Он задерживает дыхание, чтобы справиться с ними. Седой, невольно заинтересованный, снимает очки: — Что ты чувствовал? Я ведь не могу знать. Расскажи и поговорим. — Это было как… руки. Не так, как будто они вдруг взяли и появились, а по-другому. Как будто их могло и не быть. Как будто руки — это необязательно, — Кузнечик мотает головой, раскачиваясь на корточках. — Я не могу объяснить. Как будто я был целый. Я думал, это и есть Великая Сила. — Ты был целым? Когда вышел отсюда? — Да, — Кузнечик поднимает голову и с надеждой смотрит в вишневые глаза альбиноса. — А когда это прошло? Когда ты вернулся в спальню к своим? — Нет. Так было и ночью, и утром, и еще долго. А потом исчезло. Я думал, вернется, но не вернулось. Бесцветные брови Седого вздрагивают: — И когда тебе нужно было делать что-то, чего ты не можешь сам, ты и тогда чувствовал себя целым? Я тебя правильно понял? Кузнечик кивает. Щеки его горят. — Я был, как птица, — шепчет он. — Как птица, которая может летать. Она ходит по земле, потому что ей и так хорошо, но если захочет… как только захочет, — поправляется он. — Тогда взлетит. Седой нагибается к нему через циновку, тарелку и пепельницы. Лицо его уже не кажется совсем белым. — Ты чувствовал, что можешь сделать все, что захочешь, когда захочешь, как только захочешь? — Да. — Мальчик, ты уникум! — Это не я, это амулет! — почти кричит Кузнечик. — Ах да, действительно, — поправляется Седой. — Я и забыл про него. Пожалуй, он получился сильнее, чем я думал. Я был бы не прочь сделать такой для себя. Жаль, что это невозможно. — Почему? — Кузнечик полон сочувствия. — Такие вещи получаются один раз, — Седой давит окурок в пепельнице. — Говоришь, он перестал работать? Кузнечик нетерпеливо ерзает, облизывая пересохшие губы. — Я потому и пришел. То есть сначала я ждал. Думал, вдруг это вернется. Долго ждал, а потом решил прийти. Ты ведь поможешь мне, Седой? Только ты можешь его починить. Седой спохватывается, что попался в ловушку. Скорчив недовольную гримасу, он смотрит на часы: — Я бы рад помочь, но боюсь, нет времени. Скоро вернутся наши. При свидетелях о таком не говорят. Отложим до другого раза. Может, к тому времени сила сама вернется. — Сегодня две серии, — напоминает Кузнечик. Подозрение, что Седой хочет от него избавиться, делает его голос тусклым. — Фильм двухсерийный, — повторяет он тихо. — Да? Я не знал. Кузнечик встает. — Ты не можешь мне помочь, — он передергивает плечами, не отрывая взгляда от пола. — Я бы подумал, что все это вранье, если бы не помнил, как было вначале. И таз с водой упал, — добавляет он с отчаянием. — Они вытирали пол, когда мы вернулись. Разве так бывает, чтобы все вместе? Случайно? Ведь не бывает? — Да. Случайно ничего не бывает. Сядь. Кузнечик поспешно садится, поджав ноги. Мрачный вид Седого вселяет в него надежду. Старшеклассники могущественны и загадочны. Когда-нибудь и он станет таким. — Тебя обижают? Я помню, Слепой говорил мне об этом. — Теперь меньше, чем раньше, — с готовностью отвечает Кузнечик. — Им надоело. Так… иногда пристают немножко. — Ладно, — Седой размышляет, опустив снежные ресницы. — Расскажи еще раз, как ты чувствовал в себе Великую Силу. Должен быть какой-то способ оживить ее. Может, мы его найдем. Я должен послушать тебя еще раз. Кузнечик встряхивается, чтобы откинуть за спину рукава куртки, садится, скрестив ноги, и пробует объяснить все сначала еще раз. Седой похож на спящего, но он не спит. Свет лампы, повернутой к стене окрашивает ее в золотисто-бежевый цвет, рыбки тычутся пухлогубыми мордами в аквариумное стекло. — Ладно, — говорит Седой, когда Кузнечик замолкает. — Я понял. Иногда такое случается. Я думал, что даю тебе силу, а дал кое-что другое. Еще лучше. Ты это другое потерял. Такое тоже случается. Губы Кузнечика начинают дрожать. Седой делает вид, что ничего не видит. Дым прозрачными спиралями струится над его пальцами. — Это потому, — мягко говорит он, — что ты еще мал для амулета. Я предупреждал, что не делаю их для детей. Но все еще можно исправить. Даже если сейчас не получится, когда ты вырастешь, получится обязательно. Ведь он на взрослого. Кузнечик даже не пытается скрыть разочарование. — А сейчас? Я не могу ждать так долго. Уловив раздражение Седого, он спешит оправдаться: — Не потому, что мне не терпится! Правда! Но они все знают и говорят между собой, что я никуда не гожусь. А если не говорят, то думают. Все сильнее меня, потому что у них есть руки. Все, — с ужасом повторяет он. — И если я буду такой, пока не вырасту, то потом уже ничего не поделаешь. Ведь они всегда будут помнить, что я был слабее. И как я тогда стану Черепом? Седой откашливается, разгоняя ладонью дым. — Интересный вопрос. А тебе не кажется, что ты можешь стать кем-то другим? Два Черепа — многовато для одного Дома. — Ну пусть не Черепом, — покладисто соглашается Кузнечик. — Пусть кем-то другим. Но этот другой пусть будет как Череп. Седой отводит взгляд, чтобы не видеть пустые рукава куртки и блестящие глаза. — Да, — говорит он. — Обязательно. — Лицо его делается злым, пугая Кузнечика, но злость адресована не ему. — Так, — говорит Седой, — скажи-ка мне, кто самый сильный человек в Доме? — Череп, — не раздумывая, отвечает Кузнечик. — А самый умный? — Ну… вообще-то, говорят, что ты. — Тогда слушай, что тебе говорит самый умный человек в этом Сером Ящике. Есть только один способ вернуть амулету силу. Очень трудный. Ничего труднее не бывает. Ты должен будешь делать то, что я скажу. Не один день и не два, а много-много дней подряд. И если ты хоть раз не выполнишь что-то до конца, даже самую мелкую мелочь… Кузнечик яростно мотает головой. — Если ты что-то пропустишь, забудешь или поленишься сделать, — Седой выдерживает зловещую паузу, — амулет потеряет свою силу навсегда. Можно будет его выбросить на помойку. Кузнечик замирает в оцепенении. — Так что думай, — заканчивает Седой. — Время у тебя есть. — Да, — шепчет Кузнечик. — Я согласен. Я все сделаю. Не пропущу и не забуду. — Ты даже не спрашиваешь, что придется делать. — Я не успел, — объясняет Кузнечик. — А что придется делать? — Много чего, — загадочно говорит Седой. — Это может быть даже скучно и неинтересно. Например, — потухшая сигарета прочерчивает в воздухе зигзаг, — я могу велеть тебе думать магические слова. Каждое утро, просыпаясь, и каждую ночь перед сном. Или повторять их очень тихо. Они могут быть совсем простыми. Но их надо думать всерьез. Вдумываясь. Или, например, я тебе вот что скажу, — Седой улыбается своим мыслям. — Я скажу — молчи один день. И ты должен будешь молчать. — А уроки? — уточняет Кузнечик. — Я ведь не могу молчать на уроках? — В выходные нет уроков. — А если воспитатели… — Вот видишь, — Седой разводит руками. — Ты уже споришь. Ищешь лазейку. Так нельзя. Либо ты согласен, либо нет. Кузнечик моргает. — Делай что хочешь. Можешь прятаться на чердаке. Но в этот день ты все должен делать молча. И это еще легкое задание. Дальше будет труднее. Например, несколько дней себя не жалеть. Или не сердиться. Это очень трудно. Этого не умеет даже Череп. Замечание о Черепе поднимает настроение приунывшего Кузнечика. — И только такие задания будут? Такие… — он подыскивает слова, — для мозгов? — Дух важнее тела, — сообщает Седой. — Но если тебя интересует физическая сторона, не беспокойся. Все это тоже будет. Тебе придется помучиться. — И драться придется? — спрашивает Кузнечик. — Это не скоро. Это не главное. Для начала поцелуешь обе свои пятки, — говорит Седой. Кузнечик улыбается: — Как это? — Очень просто, — Седой расправляет одеяло, стряхивает с него крошки и опять закутывается. — Я тебе скажу: в такой-то день встанешь здесь, передо мной, и поцелуешь сначала одну свою пятку, потом другую. Стоя, естественно. Сидя — это любой может. И ты либо делаешь, либо задание считается невыполненным. — А когда ты это скажешь? — Не сегодня и не завтра. Сначала будут другие задания. По затуманившемуся взгляду Кузнечика Седой понимает, что попытки целования пяток начнутся в самое ближайшее время. Он прячет улыбку в стакан с лимонадом и долго пьет. А когда отставляет пустой стакан, снова серьезен. — Хватит, — говорит он. — Не нужно мне все это рассказывать тебе раньше времени. Уже поздно. Иди и подумай еще раз хорошенько. Я бы на твоем месте отказался. Кузнечик нехотя встает. — Я уже решил. Я не передумаю, Седой. Я буду молчать, и вообще что угодно. Дай мне задание прямо сейчас. Седой смотрит на часы. — На сегодня все, — говорит он. — Задание будет завтра. Я должен вспомнить магические слова и много всего другого. А ты пока думай. Доброй ночи. — Доброй ночи. Кузнечик, кивая, пятится до двери, а оказавшись в коридоре, некоторое время стоит в растерянности, как будто не знает куда идти. После полумрака комнаты яркий свет режет глаза. Постояв в раздумьях, он поворачивается и медленно бредет по коридору. Ботинки вяло шаркают о паркет. Он идет, унося сокровенную тайну и странные видения. Магические слова, безжалостные и безгневные недели, маленького Черепа и большого Черепа, Брюса Ли, целующего свои пятки, Слепого, говорящего: «Почему же ты молчишь?» — и другие голоса: «Почему-то он стал очень странным». И вся эта неожиданная тяжесть наполняет его гордостью. — Даже Череп этого не умеет, — бормочет он. — Это для него слишком трудно.
Горбач сидит на корточках, возле собачьей будки, гладит дворовую собаку и чешет ее за ушами. К нему подходит Кузнечик. Горбач встает, и они вместе идут к сетке. Туда, где скрыт кустами тайный ход в наружность. Майка Горбача в пятнах и подтеках. На нем солнечные очки кого-то из старших с треснувшим стеклом. Они сползают с носа, открывая два сросшихся полумесяца бровей. Как в круглых зеркалах в них отражается двор. Фуражка обклеена значками и медальками. Он снимает очки и фуражку медленно, как пловец, готовящийся зайти в воду. По ту сторону сетки, в наружном мире, пять ободранных уличных собак реагируют на его жест одинаково: скулят, нетерпеливо подметая землю хвостами. — Тихо! — приказывает Горбач. — Сидеть! Ход в наружность проделали старшие. Осенью кусты вокруг сетки редеют, и он становится виден издалека. Поэтому его забрасывают сухими листьями. Но собаки знают, где он, и когда Горбач подходит к известному им месту, их волнение усиливается. — Можно? — спрашивает Горбач и лезет в карман куртки Кузнечика. Они понимающе улыбаются друг другу. Горбач достает сверток в жирных пятнах, прячет его под майку и, присев, заползает в кусты. Маскировочные листья обрушиваются на него шелестящим потоком. Дыра в сетке обнажается, собаки, толкаясь и повизгивая, бросаются обнюхивать появившуюся с их стороны черную лохматую голову. — Сидеть! — кричит Горбач, отбиваясь от них. Как ни странно, они послушно садятся в круг, постукивая хвостами. Получив каждая свою порцию, они углубляются в процесс поедания, и некоторое время слышен только чавк и хруст. Длится это недолго. Когда все съедено, Горбач дает им понюхать себя, свои руки и карманы, чтобы они убедились в том, что от них ничего не прячут. Возвращается он той же дорогой, облепленный комьями грязи. Листья сваливаются обратно на куст. Собаки грызутся, обнюхивают друг другу пасти, и бегают вдоль сетки. — Совсем дикие, — задумчиво говорит Горбач, наблюдая за ними. — Никому не нужны. Сами по себе…
— Новичок! — сообщают мальчишки друг другу на бегу. Слово передается по цепи, стены заглатывают его и вибрируют. Везде, где член стаи мирно ковырял в носу, разглядывая свои ботинки, где он подбрасывал мяч или подманивал кошку в надежде привязать к ее хвосту бутылку, заманчивая вибрация стен и зуд в ногах заставляют его, бросив все дела, бежать, обгоняя бегущих впереди, подхватывая на лету: «Новичок!» И затормозив у дверей шестой спальни, нетерпеливо расталкивать локтями добежавших первыми, чтобы взглянуть, чтобы вдохнуть домашний запах, который приносят на себе новички. Этот запах различают только дети Дома. Неуловимый запах материнского тепла, утреннего какао, школьных завтраков, может, даже собаки или велосипеда. Запах своего дома. Чем дальше в прошлом у жителя Хламовника этот запах, тем лучше он его чует. И они спешат, бегут, торопятся, чтобы, добежав, замереть, принюхиваясь, и увидеть всего-навсего щуплого мальчика на костылях, который улыбается жалобно, так что видны зубные шины, мальчика с неровной стрижкой и странным ботинком, в котором не может быть обычной ноги. Кузнечик бежит вместе со всеми и вместе со всеми смотрит. Жадно распахнув глаза, оттирая впереди стоящих. Запахи его не интересуют, он еще не научился их различать. Новичок для него не просто мальчишка, который странно выглядит и пахнет наружностью. Для него новичок — это конец войны, конец унижений, пропуск в стаю, спокойная жизнь. Но когда вокруг, перешептываясь, произносят: «Новичок!» — он вздрагивает, как будто речь идет о нем. Новичка окружают. — Ну ты, новичок! — смеются они. Один из Сиамцев задирает на нем штанину, и стая со знанием дела разглядывает ногу. Новичок испуганно покачивается на костылях. — Отрежут напрочь, — заявляет Сиамец. — Ясное дело, — поддакивают зрители. — Мамашина детка, — с наслаждением добавляет Пылесос. — Будет одноногая! — и он со свистом внюхивается в сладкий домашний запах. Кузнечик невольно ждет знакомых реплик: «Любимчик Лося» и «Хвост Слепого». Такого не говорят, хотя, кажется, что вот-вот скажут. Мальчишкам действительно трудно удержаться. Они привыкли выкрикивать оскорбления в определенной последовательности и теперь растеряны из-за обеднения своего ругательного запаса. Кузнечик отступает в задние ряды. Ему не по себе. Чувство радости заслоняет тоска. Он отступает все дальше и дальше, пока не оказывается вне круга и вне комнаты, откуда видно только спины, но и так не может избавиться от образа поникшего мальчика на костылях, который занял его место и принял страшное прозвище. Кузнечик стоит позади всех. Намного дальше, чем нужно, чтобы подчеркнуть свою непричастность. Когда, покончив с ритуалом знакомства, мальчишки расходятся, он не двигается с места. Он стоит, пока не скроется из виду последний, а после, выждав еще чуть-чуть, входит в опустевшую спальню. В ЛЕСУ Слепой шел, по пояс утопая в жесткой траве. Кеды хлюпали. Где-то он успел набрать в них воды. Ступни липли к влажной резине, и он подумал, может, снять их вообще и дальше идти босиком? Но снимать не стал. Трава была острой, в ней попадались колючки и мерзкие слизни, на которых если наступишь, то уж потом не отмоешься. Там было что-то, похожее на мокрую вату, и еще что-то, напоминавшее комья спутанных волос, — и все это обитало в дурманной траве, ело ее, ползало в ней, хмелело от ее запаха, рождалось и умирало, превращаясь в грязь, и все это была трава, если вдуматься, трава и ничего больше. Слепой снял хрупкий домик улитки с высокого побега, хлестнувшего его по руке. Улитки липли к самым верхушкам трав и стучали друг о друга, как пустые орехи. Он положил домик в карман. Он знал, что когда вернется, в кармане будет пусто — так бывало всегда — и все же он всегда брал с собой что-нибудь просто по привычке. Он запрокинул голову. Луна выбелила лицо. Лес был совсем близко. Слепой ускорил шаги, хотя знал, что торопиться не стоит — нетерпеливых Лес не любил и мог отодвинуться. Так бывало уже не раз: он искал его и не находил, ощущал рядом с собой и не мог войти в него. Лес был капризен и пуглив, к нему вело множество дорог, и все они были долгими. Можно пройти по болоту, можно — по полю дурманной травы. Однажды он попал в Лес с замусоренного пустыря, где валялись горы дырявых шин, груды железа и битой посуды, где земля терялась под окурками и осколками, где он порезал ладонь об острый угол чего-то железного и потерял любимый браслет-веревку. В тот раз Лес схватил его сам, подцепил косматыми лапами-ветками и затянул в глубь себя, в душную чащу своего сырого нутра. Лес был прекрасен. Он был таинственен и лохмат, он прятал глубокие норы и странных обитателей нор, он не знал солнца и не пропускал ветер, в нем водились собакоголовые и свистуны, росли гигантские грибы-черношляпники и цветы-кровососы. Где-то — Слепой никогда не мог точно вспомнить, где именно — было озеро, и была река, впадавшая в него. А может даже, рек было несколько. Путь к Лесу начинался с коридора, от дверей спален, за которыми сопели, храпели и шушукались, со стонущего, разбитого паркета, с возмущенных крыс, с писком разбегавшихся из-под ног. Сейчас Слепой был готов войти в него. Дурманное поле кончилось. Он медлил, вдыхая запах мокрых листьев, когда услышал шаги. Лес мгновенно исчез. Вместе с запахами. Кто-то шуршал травой далеко впереди. Шаги приблизились, стала различима хромота идущего. От него пахло ацетоном и мятной жвачкой. Слепой улыбнулся и шагнул навстречу. — Эй, кто здесь? — прошептал Стервятник, отшатываясь. Чиркнула спичка. — А-а, это ты… — Ты спугнул мне Лес, Хромоногий, — Слепой шутил, но голос выдавал огорчение. — О, приношу извинения, — Стервятник не на шутку расстроился. — Там за мной кто-то тащится. В тяжелом весе. Может, лучше отойти с дороги? — Отойдем. Они шагнули к стене. Стервятник осторожно облокотился, стараясь не испачкаться. Слепой прислонился всем телом. В глубине Перекрестка хлопнула дверь. В коридор проник лунный свет. Звук шагов и дыхание. По тропинке шел кто-то тяжелый. Продирался, стонал и сопел, обрушивая себе на спину мусор с верхушек деревьев. Горячий пар из его ноздрей ударил им в лица, и они крепче вжались в стену. Зверь остановился, тревожно втянул воздух, задрожал, и, с треском ломая сучья, понесся прочь, оставив черную полосу вывернутой комьями земли. Слепой повернулся к Стервятнику. — Это твой Слон. — Что ты, Слепой! Слон — трусишка! Разве он выйдет ночью один? Он и днем-то боится ходить в одиночку. — И все же это был он. Можешь проверить, если хочешь. — Не хочу. Раз ты говоришь, значит, он. И все-таки очень странно. И нехорошо. Пойдем покурим? Стервятник отворил дверь одного из пустовавших классов. Они вошли и, прикрыв ее за собой, сели на пол. Закурили и устроились поудобнее. Потом легли, опираясь на локти. Запахло дурманной травой. Время летело. Серый Дом затаился, онемев стенами. — Помнишь, Слепой… Как-то ты говорил про колесо. Про большое и старое колесо, на которое столько всего налипло, что уже и не поймешь, что это колесо, но оно вертится. Медленно, но вертится. Кого-то задавит, кого-то подбросит вверх. Ты помнишь? Ты еще сказал тогда, что его движение можно угадать по скрипу задолго до того, как оно повернется. Услышать скрип и угадать… — Я помню. Смешной был разговор. — Может, и смешной. Но ты слышишь скрип? — Нет. Если оно и поворачивается, то не в мою сторону. Стервятник кашлянул. Или засмеялся: — Так я и знал. Странный он парень. Чего ему не хватало? — Уже в прошедшем времени? — Да. Он не из старых. Все дело в этом. Мы, например, кое-что знаем, пусть и не знаем, что именно. А он — нет. — По-моему, ты запутался в словах. — Я во всем запутался. Мир вообще странно устроен. Вот ты говоришь, что это Слон прочесал сейчас мимо, как сломанный носорог, — и что же мне с этим делать? Я ведь боюсь таких вещей. Безобидный Слон зачем-то бродит ночами и сопит… Что делать? Я расстроен, понимаешь? Надо пойти проверить его. — Да, конечно. Иди. Скрипнула дверь. Слепой проводил Стервятника поворотом головы, как если бы мог видеть, закрыл глаза и погрузился в теплую дрему. И сразу вернулся Лес. Навалился, задышал в уши, закопал в мох и в сухие листья, спрятал и убаюкал тихими песнями свистунов. Слепой был его любимцем. Лес даже улыбался ему. Слепой это знал. Улыбки он чуял на расстоянии. Обжигающие, липкие и острозубые, мягкие и пушистые. Они мучили его своей мимолетностью, недосягаемостью пальцам и ушам. Улыбку нельзя поймать, зажать в ладонях, обследовать миллиметр за миллиметром, запомнить… Они ускользают, их можно только угадывать. Однажды, когда он был еще маленьким, Лось попросил его улыбнуться. Он тогда не понял, чего от него хотят. — Улыбка, малыш, улыбка, — сказал Лось. — Лучшее, что есть в человеке. Ты не совсем человек, пока не умеешь улыбаться. — Покажи, — попросил Слепой. Лось нагнулся, подставляя лицо его пальцам. Наткнувшись на влажные зубы, Слепой отдернул руку. — Страшно, — сказал он. — Можно я так не буду? Лось только вздохнул. С тех пор прошло много времени, и Слепой научился улыбаться, но знал, что улыбка не украшает его, как других. Он натыкался на растянутые рты в выпуклых картинках своих детских книг, находил их на лицах игрушек, но все это не было тем, что можно поймать в голосе. Слушая улыбающиеся голоса, он наконец понял. Улыбка — это свет. Не у всех, но у многих. И теперь он знал, что чувствовала Алиса, когда улыбка Чеширского Кота парила над ней в воздухе, ехидная и зубастая. Так улыбался и Лес. Сверху, бескрайней, насмешливой улыбкой. Слепой встал и побрел, спотыкаясь о корни. Нога провалилась в нору. Испуганно замолчал свистун. Он нагнулся, пошарил в траве и нашел его — совсем еще крошечного, нежно-бархатного, пахнущего щенком. Прижал к лицу. Свистун тихо дышал, сердце тикало в пальцы. В десяти шагах впереди раздался тревожный свист. Малыш на руках ответил писком. Слепой засмеялся и посадил его на землю. Шорох травы. Попискивая, свистун побежал к матери, и скоро их дружный свист затерялся вдали. Слепой понюхал ладонь, чтобы запомнить запах детеныша — взрослый свистун пахнет иначе — и пошел дальше. Он не чувствовал под собой ног, они стали чужими и гнулись во все стороны, как резиновые. Это раздражало. Скоро он устал выковыривать их из ям, вытаскивать из луж и грязи и сел. Ноги опять согнулись не в ту сторону. Их как будто даже стало больше, чем две. Возможно, он превращался во что-то, но еще не превратился до конца. До него донесся смех собакоголовых. Они были далеко, бежали хихикая, соприкасаясь боками. Слепой вскочил и заковылял прочь, перебирая шестью лапками. К ним, тонким и суставчатым, липли листья, но идти было легко. Он забился в ближайшую яму и затих, выжидая. Собакоголовые пронеслись мимо. Стих омерзительный хохот. Слепой осторожно высунул голову. Кто-то ухнул сверху и обсыпал его трухой. Он отряхнулся и пересчитал ноги. Их снова было две. Духота ночи… Слепой стянул свитер и бросил его. Потом снял промокшие кеды, связал вместе шнурки и закинул их в яму. Он шел, легонько касаясь корявых стволов пальцами, навострив уши, тонкий, бесшумный, сливающийся с деревьями; шел, как часть Леса, как его отросток, как оборотень, и Лес шел вместе с ним, качая далекими верхушками ветвей, вздрагивая и роняя росу на покоробившийся паркет. Слепой остановился на опушке. Огромная луна окатила его серебром. Он присел, чувствуя, как его заливает светом, как поднимается шерсть, наэлектризованная белым волшебством. Прижал уши, зажмурился и завыл. Протяжный, тоскливый звук поплыл над Лесом. Он был печален, но в нем было счастье Слепого, близость луны и жизнь ночи. Это длилось недолго, а потом Слепой убежал в чащу обнюхивать мшистые стволы, скакать по влажным листьям и кататься по земле. Он делал это ликуя, распугивая мелкую живность, собирая на шкуру мусор, оставляя в лужах волчьи следы… Погнался за глупой мышью и загнал ее в чужую нору. Сунул голову в дупло, оттуда на него зашипели. Разрыл чей-то подземный ход и съел обитателя — толстого и вкусного — выплюнул шкурку и побежал дальше. Луна скрылась за деревьями, но он чуял ее, как будто она стояла за дверью, как будто пряталась в кустах — она была рядом и деревья ей не мешали. Он перескочил ручей, не замочив лап, покружил по прибрежной кромке, нашел лужу и вылакал ее с головастиками. Чудом уцелевшая лягушка послала ему звонкое лягушиное проклятие и ускакала искать другое убежище. Он вытянулся на мокром песке, положил остроухую голову на лапы, прислушиваясь к лесным шорохам и к журчанию в своем животе — потом вскочил и понесся по тропе дальше и дальше, потому что не любил подолгу оставаться у воды. Скоро он опять услышал собакоголовых, но на этот раз не стал прятаться. Вместо этого он завыл, посылая им вызов, который они не приняли и поспешили скрыться, тихо переругиваясь. Некоторое время он бежал по их следам. Он догнал бы их, если бы хотел, но это была не охота, а игра, и ему больше нравилось преследовать, чем ловить. Неожиданно он резко поменял направление, как будто вспомнив о чем-то важном, и дальше бежал, не отвлекаясь, уткнувшись носом в тропу, быстро перебирая лапами. Набитый колючками хвост сигнализировал миру о его занятости. Лес кончился. Пропал так же внезапно, как появился. Слепой не огорчился и не стал искать его. Он остановился. Точно на границе света, падавшего на паркет. Из проема двери слышались приглушенные голоса. Учительский туалет был территорией картежников, в субботние и воскресные вечера здесь играли. В его стае картежником был только Лорд. Слепой стоял неподвижно, в широко раскрытых глазах отражались блики свечей. Он простоял так долго. Потом закурил и двинулся дальше. Не прячась, прошел по освещенному пространству, миновал проем туалета и лунную поляну Перекрестка, двери учительской и столовой. На лестнице пахло окурками, он наступил на один, еще теплый, и пошел медленнее. Спустился по лестнице. Еще один длинный, пустой коридор, в самом его конце — еще одна лестница и дверь в подвал. Голова закружилась, ноги разъехались на ступеньках, он удержался, схватившись за стену. Куском проволоки открыл замок и вошел. В подвале было пыльно и душно. Слепой сел лицом к двери на цементный пол, опустил подбородок на колени и замер. Подмышки стекали в джинсы. Окурок прилип к губам. Звон в ушах. Три колокольчика и один сверчок. Он перекатился к стене, встал рядом с ней на колени и пробежал пальцами по шероховатой поверхности кирпичей. За одним из них пряталась пустота. Когда-то, чтобы найти его, приходилось отсчитывать шаги от угла. Теперь он находил нужное место сразу. Слепой осторожно вытащил кирпич из стены. В открывшемся отверстии лежал газетный сверток. Он потер пальцы, стряхивая с них кирпичную пыль, и запустил обе руки в тайник. Зашуршала старая газета. Вытащив сверток, он положил его на пол и развернул. Внутри лежало два ножа. Слепой любил их трогать. Иногда при этом даже плакал. Когда-то здесь лежал еще маленький обезьяний череп на цепочке, но его он подарил Сфинксу, и остались только ножи. Один ему подарили. Так давно, что он уже не помнил, когда это было, и помнил только, что всегда его прятал — сначала чтобы не отняли, потом просто подальше от любопытных глаз. Нож был красивый. С тонким, как шило, лезвием, заточенным с обеих сторон. Лезвие пряталось в рукоятке и выскакивало с тихим щелчком. Короткое и смертоносное, как змеиное жало. Никто не говорил Слепому, что нож красив, он и сам это знал. Он не задумывался о странностях старшеклассников своего детства, и то, что один из них подарил ребенку такую игрушку, тоже не казалось ему странным. Вторым ножом убили Лося. Он не был ни красивым, ни удобным в руке. Обычный кухонный нож со следами ржавчины. Слепой ненавидел его, но не мог заставить себя с ним расстаться. Дотрагиваясь до него, он всякий раз содрогался, но одновременно испытывал странное, притуплявшее боль чувство невозможности случившегося. Жалкий кусок железа, лежавший на его ладони, не мог убить Лося. Мышь не съест гору, укус комара не убьет льва, полоска стали не могла уничтожить его бога. И он хранил этот нож, навещал его, прикасался к нему, только чтобы вновь и вновь проникаться неверием. Представлять, что Лось не умер, а просто исчез, растворился, отказавшись от Дома, который его предал. Пора было уходить. Слепой спрятал свой нож в карман, второй завернул обратно в газету и опустил в тайник. Кирпич занял прежнее место. «Свитер, — подумал Слепой, — надо его забрать». Он вышел, защелкнул замок, прижав дужку, и поднялся по лестнице. На второй этаж взбежал бегом. Почти не оставалось времени. Ночь была на исходе. Лес съедал ее быстро. Коридор, двери, тишина… Вот-вот в нее ворвутся первые звуки утра, и он перестанет быть невидимкой. Представлять это было неприятно, и Слепой спешил.
|