Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Выписки из дневника Курильщика 2 страница
Горбач громко сглатывает слюну. — А ты? — спрашивает он. — Ты с самого начала знал, что это не сон? — Я не видел снов до того, — сухо отвечает Слепой. — Я, если ты помнишь, незрячий. Горбач копошится на своей ветке, меняя позу. Щелкает зажигалкой. Щелкает и щелкает, много раз, пока вокруг не расплываются сладковатые облачка с ванильным запахом. — Так я Прыгун? — спрашивает Горбач невнятно. Ему мешает трубка, зажатая в зубах. Вытащив ее, он признается: — Меня всегда смешило это слово. Слепой пожимает плечами. — Можешь называть себя иначе. Суть от этого не изменится. — А то маленькое чудовище, которое… — Это Крестная, — перебивает его Слепой. — Мне пришлось ее туда затащить, и не моя вина, что она превратилась в то, во что превратилась. Я оставил ее у тебя, чтобы ты, наконец, проснулся. Горбач молчит так долго, что Слепому начинает казаться, он уже не заговорит никогда. Дыма больше нет, трубка, должно быть, погасла. — Черт, — наконец говорит Горбач. — Я знаю, что ты не врешь, но поверить в это все равно не смогу. Это правда, то, что болтают про нее и Стервятника? — По большей части, — отвечает Слепой, вставая. — Она здорово меня искусала. — Знаю. Горбач тоже встает. — И ты влез сюда, только чтобы мне все это объяснить? — недоверчиво спрашивает он. — Нет. Я влез сюда, чтобы попросить тебя сыграть мне. Мне нужен флейтист в выпускную ночь. Кто-то, кто и Прыгун, и играет на флейте. — Зачем? — судя по тону, Горбач догадывается зачем, и ему это вовсе не нравится. — Чтобы увести Неразумных. Слепой догадывается, что Горбач смотрит на него с ужасом. — Дюжину, — говорит он. — Мне нужен кто-то, за кем они побегут и поедут. Кто-то, кто сумеет их всех перевести. Гаммельнский Крысолов. Он должен любить детей и животных. Он должен быть из тех, за кем увязываются бездомные щенки и голодные котята. Он должен суметь сыграть для них так, чтобы они знали — там, впереди — теплый дом и вкусная колбаса. Горбач опять садится. — Чушь какая-то, — бормочет он. — Полная чушь! Ты вообще понимаешь, что ты несешь, Слепой? Какой я тебе Крысолов? Он существует только в сказке! И я — не он! Я вообще в это не верю! — Верить не обязательно. Нанетта сбрасывает на голову Горбачу немного мусора и кокетливо каркает. Горбач стряхивает с волос мелкие веточки, которыми она его украсила. — Уходи, — просит он. — Пожалуйста. Слепой спускается на нижнюю ветку, но не успевает съехать по стволу до следующей развилки. Горбач хватает его за рукав. — Ты не можешь знать обо мне такие вещи, — говорит он. — Ты просто предполагаешь, что я тот, кто тебе нужен. Слепой освобождает рукав. — Я иногда бываю оборотнем, — говорит он. — А это почти собака. Так что, извини, я знаю, за кем увязался бы, если бы был щенком. В этом вся разница между мной и тобой: в том, что во мне чуть больше собаки. — В тебе до хрена чуть больше всего, — бормочет Горбач. — И чуть меньше человека, который уже не умещается там, где столько всего понапихано. — Но ты же любишь собак. — Они лучше людей. — Значит, и я лучше. — Тебя я не люблю. — Потому что я не ем у тебя с рук и не виляю хвостом. Горбач молчит. Слепому кажется, что он что-то жует. Неужели тоже дубовый лист? — Я не стал бы стрелять во второй раз, — говорит он нехотя. — Меня и после первого раза чуть не стошнило. Они сказали, что ты съел кролика. Того, что пропал из клетки. Того, которого мы искали по всему Дому. Рекс показал мне его кости и шкурку. Они сказали, что ты съел его сырым. Я хотел избить тебя, а потом взял арбалет и устроил охоту. Как в кино… как какой-нибудь мстящий киноиндеец… за кролика! — Горбач издает нервный смешок. — Защитник природы… — Не ел я его. Неужели, убив кролика, я стал бы держать его кости у себя под кроватью? — Откуда ты знаешь, где они были? — Я их нашел. Подумал, что это крысиные. И выкинул. — Может, ты и не врешь, — вздыхает Горбач. — Откуда мне знать. Прости, что наговорил тебе… всякого. Я и про ту песню соврал. На самом деле я хорошо ее помню. Просто не люблю, когда подслушивают, что я играю. Вообще не люблю, когда меня слушают, когда читают мои стихи, смотрят мои сны. Хочется иметь хоть что-то свое, куда бы никто не лез. Он опять вздыхает. — А как это, когда смотришь чужие сны? Слепой задумывается. Как? Печально. Мучительно. Сны никогда не расскажут о чем-то, что по-настоящему интересует. Ни один предмет не есть то, что он есть в чьем-то сне. Все слишком зыбко, превращения слишком быстры, присмотревшись к любому лицу, потеряешь его. Лишь по крохам, по еле заметному сходству, пройдя по знакомым следам через множество снов, можно сложить картину мира. Можно даже попытаться найти там себя. С какого-то дня собственное лицо, как белая бумажная маска, станет встречаться все чаще и чаще, пока однажды ты не заглянешь себе в глаза и не удивишься их прозрачности. «А я красивый!» — подумаешь ты с восторгом, твое самодовольство станет заметно окружающим и еще больше отвратит их от тебя, но тебе это будет безразлично. Ты проживешь некоторое время счастливым, и даже начнешь изредка причесываться, до следующей встречи с самим собой, на которой глаза у тебя будут белесыми и мертвыми, как у вареной рыбы, а лицо покрыто мерзкими прыщами. Это приведет тебя в ужас. Ты завесишь лицо волосами, спрячешь глаза под темные очки и заживешь изгоем, веря в то, что слишком отвратителен, чтобы приближаться к людям. До следующей встречи во сне, где глаз у тебя не будет вовсе. Ты обозлишься на тех, кто видел тебя безглазым и страшным, и перестанешь посещать их сны, пока однажды не поймешь, что все обман, как твое лицо — в любом сне любого чужого, и только одно имеет значение: что ты узнал, какими бывают сами сновидцы, когда их рядом с собой нет. Он пытается объяснить это Горбачу, но чувствует, что получилось плохо. Горбач ничего не понял. Ему по-прежнему кажется, что смотреть чужой сон должно быть интересно. Слепой говорит себе, что это неважно. Не затем он залез сюда, чтобы в чем-то оправдываться. И даже не затем, чтобы уговаривать. Его удивляют вопросы Горбача. Неужели так важно, что ты видишь, когда смотришь чужой сон? Неужели Горбачу жаль делиться с ним обрывками своих сновидений? — Ладно, — говорит он. — Я спущусь. — Погоди! — в голосе Горбача паника. — Я о многом еще не спросил! Слепой садится на ветку. Не на ту, удобную, как стул или твердое кресло. Эта, скорее, раздваивающийся порог, на котором задерживаются уходящие. Горбач напряженно сопит. Ловит трудноуловимые вопросы. Он многое знает, но знания эти хранятся в виде песен, стихов, поговорок и детских считалок. Любое чудо Дома разжевано и проглочено им в том возрасте, когда чудеса воспринимаются частью обыденного, и на самом деле Горбачу известны ответы почти на все вопросы, которые он мог бы задать. Чем дольше он ищет их, тем лучше понимает это. Слепой ждет, мысленно перескакивая с Горбачом через ступеньки незаданных вопросов. Одна… вторая… третья… — Что теперь с нею будет? — спрашивает Горбач. — С этой… с Крестной. Она останется там навсегда? Слепой кивает. — Останется. А что с ней будет, это не наша с тобой забота. — Она слишком маленькая! Слепой обшаривает карманы в поисках сигарет, но ничего не находит. — Маленькая, зато живучая, — говорит он. Горбач некоторое время молчит, переваривая этот довод. — А где она спрятана? — спрашивает он с отвращением. — Ну… ты понял. Где она лежит? Взрослая… Слепой знает, что Горбач сейчас себе представил. Как «окуклившуюся» Крестную извлекают откуда-нибудь из шкафчика в раздевалке при спортзале, и какое неизгладимое впечатление это производит на воспитателей. — Ее нигде нет, кроме, как в Лесу, — отвечает он. — Я перетащил ее целиком, — он морщится, предвидя следующий вопрос. Потому что как раз об этом ничего не говорится ни в стихах, ни в песнях, ни в считалках. — Разве это возможно? — спрашивает Горбач. — Да. Но очень трудно. На самом деле такого делать нельзя, — признается Слепой. — Дом этого не любит. Потом приходится расплачиваться. Страхом, добавляет он про себя. Возможностью потерять все. Беспомощностью, изгнанием и даже смертью. — Когда Ральф увез меня, — говорит он, передернувшись, — я думал, это конец. Он сказал, что не вернет меня в Дом, пока я не скажу, куда она пропала. Где мы ее спрятали. И знаешь… если бы я не перетащил ее всю, я бы, наверное, сказал. Никогда в жизни мне не было так страшно. Я превратился в полное ничтожество. Слепой дрожит, не замечая этого, и запахивает на груди свой пиджак без пуговиц. Он не знает, насколько выразительна сейчас его фигура, и удивленно отшатывается от протянутой руки Горбача. — Не говори об этом, — Горбач встряхивает его за плечо. — Я все понял. Я не стану просить, чтобы ты перевел меня целиком. — Не проси, — качает головой Слепой. — Я сделал бы это только для одного человека. За него я готов так платить. Больше ни за кого. — Успокойся, — говорит Горбач. — Просто не думай об этом, ладно? Слепой кивает. — Я найду тебя уже там. Найду и переведу. За наполовину ушедшего мне ничего не будет. Наверное. Я надеюсь. Но на это может уйти много времени. — Не надо, — твердо говорит Горбач. — Мне это не нужно. Слепой кивает и соскальзывает вниз по стволу. Чем ближе к земле, тем прохладнее, словно там не остывающий после дневного пекла асфальт и растрескавшаяся земля, а море высокой травы. С последней развилки Слепой спрыгивает на землю, и пальцы нащупывают в подсохшей траве квадратики картона. Их много, словно кто-то рассыпал под дубом крупный паззл. Вопросы оракулу. Слепой подбирает один кусочек и прячет его в карман. — Эй! — окликает его сверху печальный голос. — А что, по-твоему, должен играть Крысолов? — Мадригал Генриха Восьмого, — отвечает Слепой, не задумываясь. ТАБАКИ — Смешно, когда глядя, ты не находишь никаких кусков, чтоб подобрать, — обычно он говорит это своему неоседланному инструменту. Боб Дилан. Тарантул Дни пошли, как туго натянутые струны. Каждый следующий — туже и звонче предыдущего. Я ощущаю себя сидящим на такой струне, в ожидании, пока она лопнет. Когда это случится, меня забросит далеко-далеко, то есть намного дальше, чем можно представить, хотя при этом я останусь там же, где был. Ожидание — вещь неприятная, особенно усугубленное жарой. Небо — пронзительно голубое, и до самых спасительных ночей я нервничаю в его присутствии. Иногда мне кажется, что с такого неба должны сыпаться дохлые птицы. Переломанные и потерявшие цвет. Иногда мне даже мерещится их запах, и кажется, если как следует поискать, где-нибудь всплывет протухший воробей. Я спасаюсь от жары, собирая ничейные вещи и рассылая письма. Шестьдесят четыре письма уже отправлены известным личностям, письма с предложением взять Дом на содержание, со всеми нами, в нем находящимися. Милейшему человеку, решившемуся на такое, будут предоставлены мои советы в любых областях и по любому поводу, совершенно бесплатно. Я так же предложил использовать себя в качестве гадалки, астролога, секретаря, укротителя домашних животных, мастера на все руки, шамана, талисмана и оригинального настольного украшения. Пока никто не откликнулся. Я, собственно, на это и не рассчитывал. Писем всего шестьдесят четыре. Это немного. А вот то, что никто из адресатов не ответил даже шутливым посланием — настораживает. Возможно, я был недостаточно убедителен. Годы все же берут свое.
На выезде в коридор я пропускаю всех вперед и выезжаю последним, скромно опустив глаза. По сторонам не гляжу, хотя мне тоже интересно, как выглядит при свете дня то, над чем мы трудились ночью. Восхищенные восклицания стаи вгоняют меня в краску. — Ого! — кричат они. — Ого-го! Вот это да! Как все-таки приятно делать сюрпризы. Как это волнительно, и как жаль, что нечасто выпадает такая возможность. Нет больше чистых стен цвета жирных сливок. Мы трудились на пределе человеческих возможностей, приводя их в соответствующий вид. Все — что писалось, писалось с размахом, но мы не халтурили — каждая надпись обработана очень тщательно. Рисунков, конечно, могло бы быть больше, но нельзя требовать одновременно и качества, и количества. Выше головы не прыгнешь. — Ура! — кричит Русалка и убегает вперед, размахивая рюкзачком. Курильщик переписывает в свой дневник какой-то лозунг. Разбухшие метровые буквы сверкают на полстены, как обсосанная карамель. Я и сам потрясен тем, как грандиозно это выглядит. Правда, не совсем понятно, о чем речь. Но это ерунда. Зато теперь просветами между надписями и рисунками займутся остальные, и через пару дней, нет, какое там, через несколько часов там уже будут и важные объявления, и новости, и договоры, и стихи, словом, все, без чего мы и наши стены не можем обойтись. Главное начать. Русалка возвращается и возбужденно сообщает, что дальше все еще интереснее. — Там шесть слонов бредут цепочкой… большие такие… один даже в шашечку. Что это означает, как вы думаете? Курильщик не думает никак, а Сфинкс считает, что слоны, скорее всего, просто заполнили пространство. — Должно быть, кто-то вырезал трафарет. — А там, случайно, нет такой малюсенькой тли? — спрашивает Курильщик. — Рядом со слонами. Такой зеленой? Тли там нет, зато есть симпатичный дремлющий лантозух с задранными кверху лапками, но не открывать же все секреты разом. Русалка послушно ищет тлю. Все мы уже идем, и проезжаем мимо слонов, и все высматривают тлю. — Ой, мертвый крокодил, — говорит Русалка огорченно. Все соглашаются. Никто, как выяснилось, не в состоянии отличить спящего лантозуха от мертвого крокодила. — Теперь понятно, почему Лорда не добудились, — говорит Рыжая. — И почему он воняет краской и растворителем, — она поправляет панамку на голове Толстого и увозит его вперед. Мы настигаем их в районе третьей, где толпится народ. Все стоят, молча глядя на стену. Я проталкиваюсь ближе и переживаю потрясение наравне с остальными, потому что этот участок был слишком далеко от моего, ночью я его не посетил. Здесь только пустые, обведенные черным, прямоугольники, с мелкими пояснениями в центре каждого: здесь была антилопа работы Леопарда. Мел, охра, бронза. Сохранившийся фрагмент диптиха «Охота». Над пустыми траурными рамками змеится единственная крупная надпись: «ПРОХОЖИЙ, ОБНАЖИ ГОЛОВУ!» Рыжая медленно стягивает с Толстого панамку.
Я надеваю темные очки и уезжаю. Я еду, грохоча Мустангом, распугивая спешащих в столовую и никуда не спешащих: и те, и другие отскакивают не зря, потому что Мустанг с каждым днем все тяжелее и неуклюжее, и им все труднее управлять, а темные очки мешают вовремя различать препятствия. Снять я их не могу, от солнечной погоды у меня портится настроение, а в очках эта солнечность не так заметна, в очках можно даже увидеть пасмурное небо вместо ярко-голубого, и я не снимаю их уже неделю, обманывая сам себя и попадая в аварии, но лучше две-три аварии, чем депрессия, которая обязательно начнется, если долго жить под безоблачным небом. Кто-то такой же нервный, как я, своротил сигнальный звонок, рассудив, наверное, что для звонков на уроки он уже не употребляется, а обед и так никто не пропустит. И ошибся. Многие пропускают. Опаздывают или приходят раньше времени. Завтраки особенно пострадали, теперь в столовой по утрам сплошные Фазаны, перемалывающие травяные салатики. Глазу не на чем отдохнуть. Я никогда не любил звонки, я вообще не люблю временные отметки. Но пока звонок работал, в столовой было веселее. Я подъезжаю к столу и повязываю себе салфетку. Напротив Курильщик цедит свой чай, как отраву. Рядом Лэри кромсает тупым ножом хлеб. И больше никого. За Крысиным столом — четверо, за Птичьим — трое, от Псов один представитель загружает рюкзак продуктами, и только Фазаны в полном составе, при желании можно послушать хруст, с которым они разгрызают свою утреннюю морковку. Делаю бутерброд, чтобы показать Лэри, как их надо делать, но он не глядит в мою сторону. Пыхтит и мучает хлеб. На втором бутерброде вбегает Македонский, катя перед собой Толстого. По жалобному виду Толстого заметно, что он не очень-то рвался сюда. Подогнав его коляску к столу, Македонский начинает загружать беднягу пищей, чему Толстый вовсе не рад, а Македонский, обычно внимательный, почему-то этого не замечает. Работай звонок, он бы уже сейчас звенел, но если он не зазвенит, зачем же спешить? Достаю из рюкзака походный котелок и перекатываю через стол Македонскому. — Кидай все сюда, не мучай ребенка. Македонский еле успевает поймать котелок, но все-таки ловит, хотя и роняет при этом ложку. — Вот, — говорю я. — Сам еще толком не проснулся, а уже кого-то кормишь. А он, между прочим, угостился булкой с утра, так что может и задохнуться от такого отношения. Знаешь, сколько людей от таких вещей перемерло? Толстый слизывает с подбородка майонез и как будто в подтверждение моих слов придушенно икает. Македонский вертит в руках котелок, должно быть, дивясь его вместительности. Уже хочет обратно под душ, ясное дело, он уже третий день не вылезает из душевой кабинки, как будто решил постепенно смыть с себя Македонского. — Давай-давай, — говорю я ему. — Не теряй времени. Лэри бубнит, что от меня слишком много шуму. Что от меня вообще много шуму, а по утрам особенно. — Занеси это в свою тетрадь, — предлагаю я Курильщику. — «Он был шумен всегда, а по утрам особенно». Гляжу, как Македонский заполняет котелок, складываю салфетку и уезжаю. В гробу я видел такие скучные завтраки. В коридоре оказывается, что от меня действительно слишком много шуму. Дает о себе знать удаление из рюкзака такого крупного предмета, как котелок. Что-то там внутри сдвинулось и побрякивает, что-то, что котелок, по-видимому, прижимал. К тому же Мустанг начал поскрипывать, неприятно напоминая тележку-призрак, ту, что проезжает мимо Дома на рассвете, ближе к прошедшей ночи, чем к наступающему утру. С этой тележкой вообще ничего не ясно. Может, это просто бомж, возвращающийся с ночной охоты за пустыми бутылками. А может, колясник, восставший из могилы, где его погребли вместе с коляской, заржавевшей под землей до полного непотребства. Или одинокая коляска, которая разъезжает вокруг Дома, как Летучий Голландец, погромыхивая косточками истлевшего седока. Проверить, какая из этих версий соответствует действительности, невозможно. В узком промежутке между ночью и утром спится слишком сладко, чтобы вылезать из постели, да и вылези я, все равно бы ничего не разглядел, потому что проезжает ЭТО, когда еще темно. Так что я решил записать таинственный скрип и прослушать потом запись в бодром состоянии, но сколько ни ставил магнитофон на запись у распахнутого окна, ничего похожего на знакомое скрипение не услышал. Испорченные кассеты я сложил в коробку и спрятал среди ничьих вещей. А теперь вот сам скриплю, как та неуловимая тележка, призрак колясника или коляска из-под призрака. Это означает, что Мустанга пора смазать и проверить, не расшатались ли его крепления. Муторное, малоинтересное занятие.
Все необычное в Доме так или иначе стягивается на Перекресток или в Кофейник. Если не ищешь что-то конкретное, лучше сидеть там и ждать, пока то, что тебе нужно, найдется само. Не я один охочусь там в определенное время суток. Территория Кофейника строго поделена между ловцами того и этого. Мы стараемся не мешать друг другу и не вторгаться в зоны чужих интересов, но это все же иногда случается, поэтому каждый из нас в курсе, что собирает другой. Время от времени в Кофейнике появляются девушки в поисках драк, тогда надо срочно уезжать, пока сам не сделался чьим-то трофеем. Мы сидим за крайним столиком у стены, я и Русалка, и ждем. На мне солнечные очки, помогающие справляться с солнечной погодой, пиратская майка-предупреждение, флаг на Мустанге ядовито-желт и пахнет дохлыми воробьями. Русалкины волосы шатром укрывают ее и стул, и спускаются ниже сидения, на полруки не доставая до пола. В них струятся ленты, шнурки и цепочки из крохотных колокольчиков, а сквозь жилет прорезается ряд вопросительных знаков, одни вопросительные знаки, двадцать «почему», выстроившихся один за другим. Она тоже ждет, терпеливо и молча, по ее волосам что-то стекает, бисерно поблескивая, а вопросительные знаки на майке капают перевернутыми каплями. Ради Русалки мне очень хочется удачи именно сейчас, пока она рядом. Последнее время мне везет все реже и реже, ведь я уже довольно много всего набрал, возможно, с каждым удачным днем я исчерпывал свой охотничий лимит, и он уже почти закончился. Поэтому я слегка нервничаю и, чтобы успокоиться, достаю из рюкзака папку с бумагой и начинаю писать шестьдесят пятое письмо из серии «В Поисках Сумасшедшего Благодетеля». Раньше я пользовался образцом, но после двадцатого письма в нем отпала надобность, и потом, переписанное всегда получается менее одушевленным, хотя и не отличается по содержанию от составленного по памяти. Русалка пьет свой кофе и следит за дверью. Когда я прячу очередное послание в конверт, провожает его недоверчивым взглядом. — Ты и вправду веришь, что из этого что-то получится? — Ну, как тебе сказать, — убираю папку обратно в рюкзак и вытаскиваю оттуда конверт. — Вообще-то, не верю. Такие вещи случаются один раз, если вообще случаются. Вероятность повторения ничтожно мала. Но игнорировать даже самую малюсенькую вероятность все же не стоит. — Хочешь сказать, что однажды такое уже было? Когда? Я вздыхаю. Никто не знает историю собственного обиталища. И знать не желает. Для них это заплесневелое старье, они и минуты не потратят на то, чтобы его обнюхать. Определенно, никто из них не станет археологом — любителем раскапывать и приходить в восторг от выкопанного. — Жил-был когда-то давно такой человек, — говорю я. — Очень богатый и очень уродливый. А может, и не очень уродливый, но очень больной. Теперь уж не узнать, потому что он никогда не фотографировался, а если его снимали тайком, тут же начинал судиться с тем, кто это сделал. Он прятался от всех в своем доме, собирал коллекцию старинных музыкальных инструментов и знать никого не желал. Рассылал в разные журналы статьи, подписанные псевдонимом Тарантул, но их почти никогда не печатали, потому что он в основном ругал правительство и все организации, с которыми ему доводилось сталкиваться, в общем, «брызгал ядом», как он сам это называл, а такое никто не станет печатать. У него, по-моему, лет за десять только и взяли, что одну статью о старинных музыкальных инструментах. Все его родственники дождаться не могли, когда он помрет, чтобы поживиться его деньгами. Он об этом, конечно, знал, поэтому отыскал сиротский приют, который собирались прикрыть, потому что здание, в котором он располагался, было слишком ветхим. И он профинансировал ремонт этого здания и создал фонд, который должен был этот приют поддерживать после его смерти. Я замолкаю и рисую на скатерти невидимого паука. Черенком ложки. По ходу рассказа к нашему столу подсело еще несколько слушателей, но я ничего не имею против, пусть себе слушают, если им интересно. — Он составил список всяких правил и ограничений для тех, кому жить в его доме и на его деньги. Только с тех пор прошло так много лет, что многие из этих правил перестали соблюдаться. — А какие были правила? — нетерпеливо спрашивает Русалка. — Ты точно знаешь их. Расскажи! — Ну, там было что-то насчет ремонта не реже, чем раз в три года. И принимать стали в основном калек, это с тех пор началось. Слабоумных не принимали, потому что он сам составил учебную программу, а она была усложненной, слабоумному ее было не осилить. У него даже были неприятности из-за этого, его обвиняли в том, что он угрохал все деньги на один разваливающийся приют, хотя на них можно было построить двадцать таких приютов, а потом еще ограничил доступ в него самым богом обиженным. — Табаки! — возмущенно говорит Дракон. — Откуда ты знаешь всякие такие штуки, да еще с такими подробностями? Признайся, ты все это выдумал! — Признаюсь. Сидел и от нечего дела выдумывал. Разрабатывал фантазию. Дракон бесцеремонно хватает мою чашку и отхлебывает из нее. — Слишком все это романтично, — ворчит он, — в жизни так не бывает. Если и было что-то похожее, то ты все равно там от себя наукрашал. — Зато тебя это взволновало. Вон как ты выхлестал чужой кофе от волнения. Дракон возвращает мне чашку и глядит с укором. — Так ты признаешь, что это были враки? У него мохнатые брови, лоб зарос почти целиком, из ушей точат пучки жестких волос. Со всей этой шерстью он похож на черта из детских сказок. Так и мерещатся спрятанные рожки. За спиной у него томный извращенец Ангел к месту и не к месту закатывает глаза. А свободный стул оккупировал Гупи, с хроническим насморком и самыми большими в Доме, после моих, ушами. Думаю, если бы старик Тарантул мог нас видеть, он бы остался доволен. — Это наверняка правда, — говорит Русалка убежденно. — Когда Табаки врет, он стоит на своем до последнего, а не признается, что все выдумал. Дракон вертит кудлатой башкой. — И кому из вас верить? Он говорит, что все выдумал, ты — что не выдумал. — Архивы надо читать, дети мои, — вздыхаю я. — Историю надо знать. Насколько это в ваших силах. Дракон, насупившись, молчит. Остальные тоже. С задумчивой Русалки капают вопросительные знаки, один за другим, и просачиваются сквозь паркет. В моей чашке пусто, и я незаметно придвигаю к себе Русалкину, хотя в ней маловато сахара. Ангел возвращает застрявшие под веками зрачки на место. — Предлагаю воздвигнуть на Перекрестке тотемный столб в честь нашего отца-благодетеля! — выпевает он хрустальным голоском. — Это просто позор, что личность, которой мы стольким обязаны, прозябает в забвении! — А тебе только дай кого-нибудь почествовать, надо, не надо, — бурчит Дракон, не сводя с меня подозрительного взгляда. — Ни в каких архивах не могло быть того, что он тут нам развешал по ушам! — Но ведь было же! — изумляется Ангел. — И согласись, что культ паука существует в Доме, восходя к давнейшим временам. Взять хотя бы всем известные стихи… Негодующий рев Дракона заглушает всем известные стихи. Русалка затыкает уши, а Гупи почему-то закрывает глаза. Наверное, потому что его уши двумя пальцами не заткнешь. Поглядев на него, я тоже закрываю глаза. Потом открываю и вижу Коня. Он что-то говорит, но его не слышно, пока Дракон не перестает реветь и не отъезжает от нашего стола. — …и стал отцом другим зверям! — нежно заканчивает Ангел. —.. сказал, что ты собираешь всякую такую пакость, — Конь кладет передо мной связку чего-то непонятного. — Тебе это годится? Хватаю ее и вижу удивительную вещь. Крысиные черепки, нанизанные на ремешок-уздечку. Срываю очки, чтобы получше рассмотреть долгожданную добычу. — Чье это, Конь? — А хрен его знает, — отвечает Конь. — Валялось себе в обувном ящике. Я полез за сапожным кремом, смотрю, фигня какая-то… Дрожащими руками распутываю узлы на ремешке. Черепков ровно семь, и только у одного обломаны клыки, в целом они в прекрасном состоянии. А ремешок украшен тусклыми медными бляшками и шипами, он сам по себе довольно красив. Если это не колдовской предмет, то уж и не знаю, что можно так назвать. — Ужас какой! — восклицает Ангел. — Чьи это бедные обглоданные косточки? — Крысиные, — ворчу я. — Что у тебя было по биологии, хотел бы я знать. Конь доволен. — Если тебе это нужно — бери. Мне эта штука ни к чему. — Отвратительно! — причитает Ангел. — Это сколько же крыс сгубили ни за что! А может быть, кто-то так наводил порчу на вторую? — Но-но, — Конь скрещивает пальцы, тревожно озираясь. — Ты, Ангел, придержи язык. Я их в нашем, между прочим, ящике нашел. Мы, что ли, по-твоему, порчу наводили? Стучу ладонями по столу, чуть-чуть расплескав Русалкин кофе. — Хватит! Уйдите все. Дайте спокойно рассмотреть добычу. Тебе, Конь, спасибо, я в долгу не останусь. Тебе, Ангел, тоже спасибо. За компанию. Ангел обиженно закатывает глаза. Конь ухмыляется, салютует мне и откатывает коляску с временно ослепшим Ангелом в другой конец Кофейника. Гупи сидит неподвижно, изо всех сил прикидываясь, что его здесь нет. Я достаю из рюкзака пакет с макетами, изображающими мою коллекцию в миниатюре, и раскладываю их на столе. Русалка подтаскивает стул поближе, и мы начинаем так и сяк переставлять макетики, учитывая появление крысиных черепков. Возимся мы долго. Гупи надоедает за нами следить, и он задремывает. — Нет, — говорит Русалка. — Так ничего не получится. Надо хотя бы понять, что это такое. Я вешаю ремешок с черепками на шею, потом обматываю им голову, потом пробую закрепить на талии. — Это точно не на шее носилось. И не как пояс. Но вот здесь была раньше пряжка, видишь след? — А может, это и правда порча? — спрашивает Русалка. — Тогда оно чье-то, но владелец ни за что не признается. — Где ты видела такую порчу? Не проткнутые, не расколотые, целенькие черепушки в отличном состоянии! — Откуда мне знать, какими они должны быть, я никогда ни на кого не наводила порчу. — Тогда слушай тех, кто знает, не ошибешься. Русалка подпирает голову ладонями и глядит на расставленные на столе макеты.
|