Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Небо кипит
Весь день 7 ноября были в воздухе. Весь день — конвейер одна часть эскадрильи дерется над Мадридом, вторая спешит заправить самолеты бензином, снарядить боекомплектом. С высоты порой замечали, как по рокадным дорогам шли танки. Наши танки, с нашими смоленскими, харьковскими, минскими ребятами. Танки переползали с одного участка мадридской обороны на другой, чтобы появиться, вмешаться в дело то тут, то там, переломить обстановку, создать видимость большой массированной силы. Летчики повторяли тактику танкистов, с той лишь разницей, что летчиков еще более вынуждал к этому противник. Франкистская авиация шла нескончаемым потоком. Приходилось круто! Всего три десятка советских пилотов беспрерывно метались из боя в бой. И лишь с приходом сумерек идем окончательно на посадку и, зарулив на стоянки, буквально вываливаемся из кабин. Рядом с моим пристраивались самолеты Матюнина и Мирошниченко. Виктор тяжело приподнялся над козырьком, с трудом разгибая спину, сказал: «Ух, черт, сковало всего... «Так и стоял он несколько секунд, откинувшись назад, подняв к небу лицо. В голубоватых сумерках оно казалось отлитым из свинца. — Вылазь! — окликнул он Николая, но тот не пошевельнулся, продолжал сидеть в кабине, склонив к приборной доске отяжелевшую голову. — Ты что! — обеспокоенно вскрикнул Виктор, — уж не ранен ли? — Живой я, — почти со стоном откликнулся Николай. Глаза его на худом лице еще глубже впали. Подошел Артемьев. Сухие побелевшие губы его нервно подрагивали в улыбке. Был он какой-то необычный, издерганный, что ли. — Ну, Женька! — еще за десяток шагов сказал он. Приблизился, развел руками: — Ну, Женька! Матюнин посмотрел на него, хотел, по обыкновению ввязаться с какой-нибудь шуткой, но только устало махнул рукой; ладно уж, мол... — Ну, брат, спасибо! — Артемьев обнял меня. — Я как увидел, что он у меня на хвосте, — все, думаю, амба. Такое ощущение, будто нож в спину, Никуда не деться. Вдруг смотрю — пропороло его очередью, отшвырнуло в сторону а на его место наш выскочил. На борту вижу тридцать второй — твой номер. Ничего не хотелось. Ни говорить, не слушать. — Ладно, — говорю, — в следующий раз ты меня выручишь. Усталость валит, с ног. Сейчас бы упасть на землю, провалиться в сон. Николай тискает меня, благодарит. Трава — разве это трава? Рыжая, высушенная солнцем, жесткая, как щетина. Неподалеку вразброс, в одиночку, по двое, по трое приходили в себя летчики: кто сидел, согнувшись, сгоняя на миг сумерки с лица вспышкой папиросы, кто лежал, обессиленно распластавшись. Появился Саша-переводчик. — Товарищи! — он всегда с особой интонацией произносил это слово. — Пойдемте, уже пора. Саша ходил между нами, словно пушкинский Руслан на поле отшумевшей брани. — Товарищи, вас ведь ждут... Переводчик наш с виду — совсем юноша. Ему чуть больше двадцати, он по сравнению с нами чистенький и свежий. Саша полон сил, интереса и нескрываемой любви к нам. Его непокрытая русоволосая голова склоняется то над одним, то над другим: — Устали? Может, попить? Хочешь, массаж устрою?.. В ответ только качают головой: ничего, мол, не надо. Даже неутомимый Рычагов сдал. Вот он сидит, прислонившись спиной к колесу самолета, отрешенно глядя поверх всего земного. — Есть новости? — наконец подает кто-то голос. — Приемник слушал, — отвечает Саша. — Передачу из Бургоса. Там Франко свою столицу учредил... С утра хвалились успехами. В середине дня стали ссылаться на упорное сопротивление. Непонятно, говорят, откуда у коммунистов появились танки и самолеты. А к вечеру совсем скисли... — Еще не так скиснут... — Ну пойдемте! Ужин стынет. Саша чего-то недоговаривал, это было видно по его лицу. В столовой повар Базилио наверняка что-нибудь придумал. — О! — воспрянул Артемьев. — А я-то думаю: чего для полного счастья не хватает. — Хлопнул ладонью по животу. — Ладно, пора, — произносит Рычагов и первым тяжело поднимается. Шли медленно, молча. Еще не стемнело, еще четко белел поодаль замок сбежавшего маркиза, где мы жили. Справа от него длинной густо-темной полосой тянулся сад, днем он ярко желтеет мандаринами и апельсинами. Мы прошли поле, гуськом перешагнули по мостику через небольшую речушку, и вот ноги ощутили гладкую, выстланную крупным песком дорожку, ведущую к белым колоннам парадного подъезда. Пока мылись, меняли одежду, пропитанную остывшим уже потом, Саша ходил за нами, загадочно поторапливая: — А повар сегодня в ударе. Базилио утверждает: главное в том, чтобы человек поел вовремя. В столовой ослепила белизна скатертей и яркость цветов на столах. Да сегодня же и есть праздник, и, судя по всему, тут нас ожидает тот сюрприз, от соблазна раскрыть который удержался Саша. На стене алело полотнище с белой строчкой: «Да здравствует 19-я годовщина Великой Октябрьской социалистической революции!». Изредка показывалось в дальнем конце комнаты жаркое улыбающееся лицо Базилио. Можно было представить, как постарался шеф-повар. Он успел полюбить всех нас и гордился своей близостью к советским летчикам. Постепенно исчезала давящая тяжесть усталости, и на душе становилось просто и спокойно, как обычно бывает дома после дальней дороги. — Как это тебе, Коля, нравится? — спросил Матюнин, склонив голову и сияющими глазами оглядывая стол. — Люблю цветы, — мечтательно ответил Мирошниченко и смущенно улыбнулся, словно признался в тайной слабости. — Цветы — лучшее украшение... — Лучшее украшение стола — бутылки, — перебил Виктор и засмеялся громко и бесцеремонно, в предвкушении удовольствия потирая ладони. — У моего отца был знакомый, на тебя похожий... — На меня нет похожих, — опять перебил Виктор. — А этот был похожий, — с мягкой упрямостью продолжал Николай. Ну начинается! — Смотри, ожили! — с веселым изумлением сказал мне Артемьев, показывая глазами на друзей. — Я-то думал, что на сегодня у них уже не хватит сил заниматься любимым делом. Рядом Ковалевский, помогая руками, азартно обрисовывал момент боя: — Я, значит, бац, выскочил за облака и резко свернул, но и они за мной. А один зазевался... Повернулся к нашему столику: — Матюнин, это ты срезал желторотика? У франкистов много молодых летчиков — испанцев и немцев, мы уже в третьем бою по летному почерку научились отличать их от бывалых и прозвали желторотиками. — Пусть не глядит в одну точку, — небрежно ответил Виктор. В двери появился плотный, словно литой Пумпур, он в черном берете и обычной, совсем не праздничной рубахе. Снял берет и сразу взял власть над залом: — Товарищи, внимание! Шум стих, все повернулись. Входит женщина и следом — генерал Дуглас — Смушкевич. Он приглашающим жестом дотрагивается до ее локтя. Женщина высока и стройна, в длинном черном платье. Волосы гладко зачесаны назад и там взяты в тугой узел. Ей около сорока. Глаза щурятся от света и в то же время внимательно быстро охватывают зал и наши лица. Несколько секунд она стоит так, встали и мы, она делает легкий поклон и неторопливо идет через зал, здороваясь кивком головы направо и налево. — Долорес! — шепотом передается от столика к столику. Раздаются дружные аплодисменты. О ней мы наслышаны. Дочь горняка, она с молодых лет посвятила себя рабочему движению, выступала в печати под именем Пасионария, что значит — Пламенная. Редактировала коммунистические газеты. В прошлом году избрана кандидатом в члены Исполкома Коминтерна. Секретарь ЦК компартии Испании. Вместе с генеральным секретарем Хосе Диасом — самые популярные личности среди рабочих. Обо всем этом подробно рассказал нам недавно Михаил Кольцов. А вот и он — сухощавый, в круглых очках с тонкой металлической оправой. Известный всему миру журналист «Правды», основатель «Огонька» и «Крокодила», с нами он держится по-товарищески, запросто, и многие зовут его просто Мишей. Тем более что к авиации он имеет особое отношение, — сам летал, организовывал знаменитые перелеты. Когда прибыли в Испанию, Кольцов сразу же появился у нас, и теперь нередко наведывается. Все уселись, Долорес осталась стоять. — Дорогие мои! Так много хочется сказать вам сегодня. О вашей замечательной стране, о вас, ее замечательных сынах... Наверное, она не умела, не могла говорить обыденно. Говорила, как и жила, — энергично, горячо. Обрисовала положение республики, не скрывая его предельной напряженности. — Теперь мы не одни, и поэтому силы наши удесятеряются. Но пасаран! Они не пройдут! Это ее лозунг, это она окрылила им республиканскую Испанию. ... Гости торопились. У выхода Долорес задержалась, вспомнив: — У вас уже есть имя. Курносыми зовут вас в Мадриде. И еще мы назовем вас так: эскадрилья «Прославленная»... * * * До ноябрьских боев над Мадридом наша эскадрилья располагалась в Мурсии — здесь рождалась она из своего походного «разобранного» состояния. Оттуда мы перемахнули в Альбасету, уступив свое место новой группе прибывших — эскадрилье Тархова. Собравшись, они тоже перелетели в Альбасету, там какое-то время жили вместе. В труппе Тархова — капитана Антонио — истребители И-16, однокрылые, по тем временам скоростные. Мы летаем на И-15, скорость у наших меньше, но зато они проворнее, резвее, как стрекоза. Тарховцы заметно гордятся своими «ишачками» — последнее слово техники. Есть у них один парень, Володя Бочаров, — виртуоз. Не так давно, когда к нам прибыла группа американских летчиков, он показывал им возможности И-16 в воздухе, А перед этим полковник Хулио — сдержанный, невозмутимый Пумпур, закончив короткий рассказ о новом советском истребителе, поискал глазами кого-то, поманил рукой. От группы наших ребят отошел летчик, на ходу надев; шлем. Американцам представился: — Хосе Галарс. Пумпур знал, кому доверить полет: Бочаров служил в той же прославленной Витебской авиабригаде, откуда были и Смушкевич, и сам он, Пумпур. Хосе-Володя легко, с подчеркнутым шиком сел в кабину, бросил очки со лба на глаза. Летчику нетрудно узнать почерк мастера. Я тоже летал на И-16, но теперь мне казалось, что у Бочарова он и разбегается как-то быстрее, и оторвался от земли раньше обычного. Оторвался — и сразу круто пошел вверх. Я было подумал, что мотору не вытянуть. Но мотор вытянул. Бочаров положил самолет на крыло, по спирали забирая все выше и выше. Сделал несколько фигур, и все у него выходили изящно и стремительно. Но вот он вдруг низвергся в крутом пике вниз. Пора выходить, давно пора, а он тянет. Николай Артемьев беспокойно посмотрел на меня и... с облегчением вздохнул: «ишачок» почти у самой земли выпрямил полет, что называется, постриг аэродромную траву — и вновь понесся по дуге в набор, на этот раз едва не касаясь крылом земли... Американцы качали головами. Когда Бочаров подрулил и спрыгнул на землю, бросились обнимать его. А рыжий здоровяк Артур восторженно хлопал огромной ладонью по фюзеляжу, повторяя: — Вери вел!.. Хосе стоял, сняв шлем, смущенно отбиваясь от похвал: — Да ну что вы, пустяки... Дерзко, смело летал и полковник Хулио — Пумпур, виртуозно водил машину Пабло Паланкар — Рычагов, много других талантливых летчиков приехали в Испанию, но Хосе — Володя Бочаров был недосягаем. Он мне сразу понравился еще и своей необыкновенной скромностью. Вытер потное лицо, отошел и сел под оливой, словно вовсе не он только что заставил дрогнуть сердца тоже далеко не новичков в авиации. Я подошел, присел рядом. — Силен ты, черт! Боязно было за тебя. — Да чего там, — отмахнулся он. Разговорились. Оказалось, наши пути пересекались. В небе и на земле. Не так давно, когда был, как его называли, первый скоростной первомайский авиационный парад. Демонстрировались новые истребители И-16 и бомбардировщики СБ. Парад прошел безукоризненно. Вечером ею участников пригласили в Кремль. Мы вспоминали с Бочаровым те дни. — А я, знаешь, думал, что Сталин большого роста и крупный, — говорит Володя. Сталин, Ворошилов, другие руководители тоже были тогда возбуждены, довольны. Глаза Сталина лучились. — Ну что же, товарищи, — поднялся он из-за стола, устанавливая этой фразой полную тишину. — Мы теперь имеем хорошие самолеты. Авиация наша крепнет... Поблагодарил нас, пожелал здоровья и успехов. Володя молчит. Неожиданно застенчивая улыбка трогает его задумчивые глаза. — Орден я ведь тогда получил. — А мне Ворошилов именной патефон вручил. — Да... — после долгой паузы грустно выдохнул Володя. — Кажется, все так давно было. И так далеко... Когда после разговора с Бочаровым я подошел к своим, Матюнин встретил меня недовольно: — Чего ты там с ним любезничал? Отшлепать надо было за все эти выкрутасы у земли. Я понимаю риск, когда нужен. А здесь зачем? — Не риск вовсе, — успокоил его сидящий рядом летчик из тарховской эскадрильи, — а натренированность. У Бочарова еще плюс талант... Нас Смушкевич знаешь как гонял! Все усложнял и усложнял учебу. Но и его ругали: почему, мол, отсебятины много? Отсюда, где таким далеким кажется все прежнее, где рядом риск и опасности, действительно, все видится иначе. Вспомнил я нашего Гордиенко с его сверхпрограммой. Если разные солдаты, то все-таки это и потому, что разные у них командиры. Одни умеют не поддаваться магии спокойной жизни. Они видят дальше, задолго чувствуют суровую пору, как чувствуют птицы грядущие бури и землетрясения. И потому вносят в размеренное повседневное свое неудобное для других беспокойство. Их не всегда понимают: «И что им неймется?». У других ничего этого нет. Они всегда могут сослаться на инструкцию, на привычные нормы, у них никогда не будет конфликтов и угрызений совести. Они удобны. Но когда начинается испытание, все видят, как нужна была беспокойная голова... Гул мотора раздался неожиданно. По такой погоде ему не полагалось бы подавать голос. Все, кто был на аэродроме, оглянулись на звук. Над землей сквозь сырую дымчатую морось шел самолет. Дотянул до середины поля на минимальной высоте, Только сейчас заметили в контурах машины неестественность. С левой стороны, там, где крыло сходится с фюзеляжем, чернело что-то бесформенное и явно лишнее. Это так привлекло внимание, что не сразу заметили по опознавательным знакам: чужой! Сейчас разберется что к чему — и даст ходу. Закричали пулеметчикам, чтобы взяли на прицел. Замедлялась пробежка, вот уже инерция иссякла, чуть взвыли моторы, поворачивая машину в сторону стоянки. То неестественное «что-то», которое сразу удивило нас, зашевелилось, изменило свои формы, увеличилось — и встал на крыле человек. Замахал предупредительно руками, закричал. Спрыгнул на землю. Откинулась дверца люка, оттуда выбрался летчик, еще один, и еще... Их число явно превышало экипаж, теперь понятно стало, почему человек летел на крыле. Но все остальное было еще неясно. Потоптавшись несколько мгновений (вот сейчас прыгнут в ужасе обратно в кабину!), неизвестные не спеша направились к нашему КП, сооруженному наспех из ящиков. Впереди решительно вышагивал высокий летчик. Рычагов вглядывался в них, прищурив глаза, затем округлым движением руки послал набок влажную свою челочку — этот жест у него обычно был как точка после раздумий или колебаний — и пошел навстречу. Когда сблизились, высокий летчик в чужой форме на ломаном русском языке пояснил, оглянувшись и бросив рукой жест в сторону фронта. — Мы оттуда... Из армии Франко. Хотим бороться с фашизмом... Это был Квартеро. А на крыле лететь пришлось технику Матео, Матео-маленький — так мы вскоре стали называть его. * * * Высушенная земля жадно пила воду. Шли дожди, с неба лило, и, похоже, еще не скоро установится летная погода. Наш комэск два дня наблюдал, как мы киснем без дела, наконец махнул рукой: — Ладно... Летному составу разрешаю ознакомиться с окрестностями. Комэска же непогода нисколько не удручала. По-прежнему ходил капитан Пабло Паланкар по аэродрому, засунув руку в карман и выпятив грудь. Оглядывал хозяйство, заговаривал с охраной, обслуживающим персоналом, с техниками, которым в плохую погоду все равно работы не убавлялось. — Ну что, Петрович, слава твоя растет? — В чем дело, товарищ командир? — не понимал техник. — Газеты пишут, что в эскадрилье «Прославленной» есть один выдающийся техник. Он пообещал однажды починить самолет за ночь, а провозился двое суток. — Так, товарищ командир, разве я знал, что его пропорют всего? Вы поглядите — одни лохмотья. Павел Васильевич идет дальше. Наш одногодок, он очень талантлив, смел, и не случайно его назначили командиром первой советской эскадрильи в Испании. Командир достался нам строгий и веселый. — Чего, Кондрат, приуныл? — он нарочно делает ударение на последнем слоге, превращая мою фамилию в имя. — Как ты вчера уцелел — ума не приложу. Это же надо — так выскочить на пулеметы «хейнкеля». И, подмигнув, шагает дальше. Я с удивлением думаю: как он успел в той неразберихе заметить мою оплошность? Ну что ж, коль есть разрешение, то не будем тратить время зря! Мы быстро собрались для пешеходной экскурсии по городу, неподалеку от которого был наш прифронтовой аэродром. У города длинное загадочное название: Алкала де Энарес. Гидом, конечно же, был Саша. Кому же еще? Водил нас по улицам, расспрашивая испанцев, рассказывал потом и нам всякие любопытные подробности и истории. И вдруг сообщил такое, что ушам не поверишь: — В этом доме, товарищи, родился Сервантес. Дом как дом. А все же вызывает почтительность. — Здесь крестили великого писателя. Молчаливо постояли в церкви возле тумбы, на которой держалась массивная чаша. Купель, объяснил Саша, в которую окунали автора «Дон-Кихота Ламанчского». Мелкий, сеющий дождичек не прекращался и на другой день. — Между прочим, нас приглашали в гости, — значительно, но вроде ни к кому особо не обращаясь, сказал Матюнин за завтраком. — Кто? — поднял на него глаза Рычагов. — Мадрид. Отель «Флорида». Михаил Кольцов, — Матюнин словно прочитал визитную карточку, Какое-то мгновение Рычагов колеблется, — Спрошу у начальства... Через полчаса он напутствовал нас: — Только сеньорит берегитесь, повлюбляетесь — что потом с вами делать? Отпустили пятерых. Жаль, без Антона Ковалевского. С удовольствием прихватили бы его, он уже бывал в Мадриде, но теперь ему прописан постельный режим. Несколько дней назад Георгий Захаров, парторг, сразу после боя провел короткое собрание. — На повестке, — сказал, — вопрос о поведении коммуниста в бою. У нас нет плохих случаев в этом смысле, повестку подсказывает как раз пример положительный. Только что наш боевой товарищ Антон Ковалевский приземлился на совершенно раздетом самолете. — Как это — раздетом? — Он так яростно гнался за фашистом, что на пикировании не выдержала обшивка, сорвало перкаль. — А где же Ковалевский? — опять раздается чей-то вопрос. — От перегрузок у него пошла кровь из носа и ушей. Теперь на обследовании. — Напрасно тут секретарь сказал, что случаев у нас нет... — Какие же? — Вот ты, Рыскаев, не очень энергичен, мало инициативы в бою проявляешь. Пунцовый Рыскаев полувнятно пробормотал: — Тебе что — видно? — Видно. Как группа в пекло — тебя куда-то на окраину боя относит! На лице Рыскаева стыд и смущение. ... Не все, конечно, на собрании было, как говорится, по форме, но для пользы дела высказали все, что было на душе у каждого, — Какую резолюцию примем? — неуверенно спросил Захаров. — Резолюция ясная, — встал Артемьев. — Бить врага со всей ненавистью! Короче, едем без Ковалевского. Тридцать километров по Французскому шоссе, и вот он открылся нашим взорам — знаменитый город Мадрид. Красивый, усталый, тревожный. Оживший сейчас, по замечанию Саши-переводчика, потому что вот уже несколько дней из-за погоды люди не опасаются бомбардировок. Мы все же не можем защитить город полностью. Во-первых, нас еще немного. Во-вторых, нам сообщают о налете, когда бомбардировщики уже подходят к городу. Пока мы поднимемся, пока домчимся, первые бомбы успевают устремиться к земле, на жилые дома, госпитали, парки — куда попадут, и сообщения о жертвах терзают души не только родственников — наши тоже. Генерал Дуглас вынашивает идею: устраивать небольшие аэродромы засад, или иначе — аэродромы подскока. Группа расположится где-нибудь в рощица близ поля, чтобы быть поближе к врагу, его воздушным маршрутам. Сокращается время сближения с противником. Да и фактор неожиданности — тоже немаловажный фактор. Наш автобус останавливается, мы выходим, договариваемся вернуться сюда вечером. Всматриваемся. На улице преобладают рабочие блузы, комбинезоны народной милиции, пилотки с кисточками, которые у нас в стране уже известны под названием «испанки». Многие с оружием. Сеньориты строги и нередко тоже вооружены. На нашу аккуратную выходную одежду поглядывают с любопытством. Надпись на куске жести, прибитом к дереву: «Без оружия дальше не ходить!». Большие портреты Ленина и Сталина на стене красивого здания. Почти целый квартал разрушенных домов. В небольшом сквере, с краю, что-то вроде митинга, людей немного, а оратор кричит и жестикулирует, как если бы перед ним стояла огромная толпа. — Что он говорит? — обращаемся к Саше. — Призывает: «Да здравствует анархический коммунизм!». Об анархистах мы слышали. Они тоже примкнули к антифранкистскому движению, но неустойчивы, шарахаются в своих крайностях. Появлялись и у нас на аэродроме такие, с черными лентами на беретах. Разъясняли нам: — Мы не признаем дисциплину, анархия — это свобода без ограничений. — А как же тогда выполняете приказы своего командира? — Мы не выполняем его приказы, нами повелевает наша революционная совесть... Странно! Трудно их понять. Кажется, они и сами себя не понимают. Среди них много и честных бойцов, но лидеры своими анархическими доктринами затуманивают им головы, а зачастую ведут и нечестную игру. Нередко они распространяли и ложную информацию: — Смотрите, какие орудия поставляет Советский Союз! Старье, которое не стреляет. Слухи просочились повсюду и взбудоражили людей. После проверки же оказалось, что анархисты приписали Советскому Союзу несколько допотопных пушек, которые неизвестно где и как раздобыли. Для них важно было другое — любым способом оболгать первую в мире страну социализма, в которой анархизм иначе и не признается, как политическое шарлатанство. Мы постояли немного, наблюдая скромный, но крикливый митинг анархистов, и вновь продолжили свой путь. Навстречу шла стройная смуглая девушка в мужских брюках, густые каштановые волосы ниспадали из-под пилотки, за плечом винтовка. Такая красивая! Не могли удержаться, оглянулись. Она исчезла за углом, и тут заметили на противоположной стороне улицы большой портрет. Такое знакомое, воодушевленное яростью атаки лицо. — Чапаев! Раньше не заметили и прошли мимо, теперь вернулись, постояли у афиши, ощутив вдруг приятную «родимость», что ли, этого уголка. У входа прислонился к косяку пожилой билетер, с любопытством разглядывая странную публику. Саша о чем-то спросил его, что-то ответил и на его вопрос. Старик засуетился, раскрыл дверь, энергичными жестами приглашая войти. Оказывается, как раз шел сеанс. Странное, невероятное дело: по окраине проходит фронт, а кинотеатры работают и есть посетители. — Надо зайти, — сказал Саша, — старик обидится. Да нам и самим хотелось. Идем за стариком через весь зал, осторожно ступая в непривычной для глаза после дневного света полутьме. Прямо на нас вылетал в черной развевающейся бурке решительный, неистовый Чапай. Вспыхнул свет. В зале зашумели, затопали ногами, требуя продолжения сеанса. — Русо авиньон, — сказал негромко старик. Секунду, другую висела напряженная тишина, потом раздались первые нестройные аплодисменты, зал подхватил их, и вот уже под сводами зала стоит оглушительный гул. — Русо авиньон! — кричат. — Камарадо русо! Вива Русия! Как тут не растеряться! — Вива русо!.. Да и неловко. Из-за нас впереди какая-то суматоха, освобождают места. Нехорошо как-то получилось. Приглашают во второй ряд. А в первом и третьем усаживаются, улыбаясь нам, люди в рабочих блузах, в полувоенном, многие с оружием — наша добровольная охрана. И это трогает каждого из нас до щемящей боли в груди. Картина закончилась, зал вновь зааплодировал, каждый хотел пожать руку, сказать несколько слов привета, восхищения, благодарности. Шли по улице взволнованные, притихшие. Непередаваемо это, когда на человека вдруг возлагается слава его страны, когда ощущаешь себя ее полпредом, ее живой частичкой. Ведь тем испанцам и испанкам не было дела до какого-то конкретного Кондрата или Матюнина, Артемьева или Захарова. Каждый и все вместе мы были для них олицетворением всего того, что стоит за словами — Советский Союз. Людей попадалось все меньше. Все чаще улицы были перегорожены баррикадами. Изредка где-то далеко стреляла пушка. С каждой минутой нашего пути этот звук приближался. — Подходим к парку Каса дель Кампо; — пояснил Саша. — Там сейчас линия обороны, Многие здания здесь были разрушены, многие покинуты. На развалинах одного из домов, прямо на куче битого кирпича сидела, беспрестанно покачиваясь, женщина. Она смотрела затуманенным взором себе под ноги, шептала одну и ту же фразу. Мы остановились. — О чем это она? — тихо спросил Матюнин. Наш молодой переводчик, нахмурив брови, пояснил: — Она шепчет: «Доченька моя!.. « С тротуара негромко окликнули таким неожиданным здесь родным русским словом: — Ребята! На нас с надеждой и радостью смотрел невысокий сухощавый человек в черной кожаной курточке и берете. На его поясе висела сразу бросившаяся в глаза знакомая кобура пистолета ТТ. Над левой бровью у него пролегал глубокий багровый шрам. — Танкист? — спросил его Мирошниченко, Тот широко заулыбался, кивнул головой. — Услышал ваш разговор — русские. А по стрижкам понял: военные. — Точно! — шагнул к нему Матюнин и по-медвежьи сгреб в объятия. — Летчики мы... Черт возьми, до чего же приятно встретить своего. — Да я тут не один. Пошли к нам, мы недалеко. Ух и обрадуются хлопцы! Он сразу шагнул, увлекая нас, словно боясь давать время на раздумье. Свернули в улочку, прошли еще — и начался парк. Большие деревья густо заслонили небо. Танкист шел, не пользуясь дорожками, и вскоре вышли к прикрытому брезентом и ветками танку. Поодаль виднелся еще один, дальше — еще. Отовсюду сходились такие же, в черных кожаных курточках и беретах, люди, лица у всех одинаково исхудалые и темные от усталости. Бросились обнимать, расспрашивали, угощали папиросами. Трудно передать чувство этой встречи. От машины к машине сновали испанцы, разносили тяжелые ящики со снарядами. — Вечером пойдем в атаку, — сказал танкист, который привел нас. — Тут же как воюют? Обед — значит, перерыв, ночь — значит, спать полагается. А мы хотим сегодня неожиданно под вечер потрясти фашистов. — Далеко передовая? — спросил Артемьев. — Да вон там, метров триста. Хотите посмотреть? Он опять был впереди, и там, куда мы направлялись, сейчас стояла тишина. Деревья начинали редеть, вскоре мы втянулись гуськом в ход сообщения — длинный петляющий окоп, ведущий к передовой. Нырнули в него, что называется, с головой, и теперь видели только листву и небо. Листва вскоре исчезла, осталось только небо — ход сообщения вывел на опушку. И тут же он уперся в траншею, идущую перпендикулярно к нему. Мы поняли, что это и есть передовая. Сразу за поворотом увидели бойца, что-то высматривающего в щель между камнями, наложенными на бруствере. Услышав шаги, повернулся в нашу сторону, кивнул танкисту, как знакомому, и остановил свой взгляд на нас. — Русо авиньон, — сказал танкист. — Эй! — удивился тот и, повысив голос, бросил в глубину траншей: — Эй! Русо авиньон! Справа и слева все ожило, пришло в движение, загремело железо, затопали шаги, приглушенно зазвучали короткие фразы. — Бойцы интербригады, — пояснил танкист. — Здесь как раз смешанный батальон. Мы с жадным интересом смотрели на, обступивших нас в тесном окопе людей. Кто носил каску, кто шляпу, кто кепку, у многих были одинаковые серые куртки из грубого сукна, пожалуй, что-то вроде униформы. Иные обхватили ремнями широкие потрепанные гражданские пиджаки. — Салуд! — Рот фронт! — Бонжур! Саша только успевал поворачиваться, переводить с испанского, с французского, оказалось, что и с немецкого у него получается, и каким-то чудом — с хорватского... Я не запомнил ни одного из этих людей. Старался через полчаса представить лицо француза-рабочего, сказавшего, что у него дома трое детей, или болгарина, участвовавшего в Великой Октябрьской революции, — но ничего не получалось. Вставал один образ, все выходили на одно лицо. И было это лицо худое, небритое, с остро выступающими скулами, сухими потрескавшимися губами. Мы видели лица людей крайне измотанных, но крепко вросших в эту землю, в этот окоп — как дерево, которое можно жестоко потрепать, но ни за что не вырвать. Через таких людей так просто не переступишь... С той стороны, куда смотрели дулами винтовки, оставленные в бойницах, бабахнула пушка. Все повернули головы на звук, потом подняли к небу, сопровождая глазами невидимый снаряд. Он прошуршал над нами прерывающимся шелестом и разорвался далеко, наверное, в городе. Щелкнул винтовочный выстрел. Рядом оглушительно загромыхал пулемет. Все бросились по своим местам — и поднялась такая стрельба! Я выбрал место и припал к отверстию между мешками с песком. Перед нашим передним краем, рядом, вспыхивали фонтанчики мокрой после дождя земли. Фашистских окопов не разглядел, только справа увидел пульсирующий огонек франкистского пулемета — он бил по нас. А может, чуть в сторону, но в бою, наверное, всегда кажется, что стреляют только в тебя. — Будем уходить, — встревоженно сказал танкист. — А то, называется, пригласил в гости... Когда выбрались из хода сообщения, над нами еще щелкали о стволы деревьев шальные пули, но вдруг позади стало так же тихо, как было до этого. Расставались с танкистом на границе парка. — Остались бы, а? — просительно спрашивал он, дотрагиваясь рукой до шрама над бровью. — Вот сходим в бой, а потом отметим встречу. Остались бы, а?.. Долго шли молча. Почему-то на душе стало пасмурно, тоскливо. — На земле — страшнее, — мрачно сказал потом Матюнин. Мирошниченко поддержал: — Здесь смерть на виду: поднимет вдруг у ног пыль или грязь, взвизгнет мимо уха... Матюнин оглянулся на него и на этот раз не возразил... Уже вечерело, когда пришли в отель, где жил Кольцов. Он обрадованно приподнялся из-за стола, снял очки — на переносице остался глубокий красный след, шагнул навстречу. — Ох какие вы молодцы, что приехали. А я как раз закончил статью для «Правды». Пора и разогнуть спину. Поужинаем вместе. Спустились в холл. — Прошу любить и жаловать, — весело представил встретившегося нам человека. — Еще один репортер, только с приставкой «кино», — Кармен. Человек лет тридцати, без головного убора (берет выглядывал из кармана его спортивной курточки на «молнии»), обвешанный своим многочисленным кинобагажом, радостно пожал руки. Но от предложения поужинать с шутливым ужасом отказался: — Какой ужин! Столько работы! Очень срочно нужно отослать пленку! Я вспомнил первые киножурналы о событиях в Испании, подготовленные Романом Карменом и его напарником Макасёевым, которые видел в Житомире. Огромные очереди стояли возле кинокасс. Съемки велись в самых опасных условиях, под пулями и бомбежками. Я еще тогда с уважением подумал: операторы — те же солдаты... Он заторопился по лестнице, как-то неловко, боком — это от стесняющих ремней, тяжести аппарата и сумки с пленкой. Оглянулся, поднял руку, придерживающую сумку, взмахнул: счастливо, мол... В ресторане Кольцов чувствовал себя своим. Наверное, тут была его постоянная «столовка». А все же странно: бои у порога, а здесь официанты в белых кителях, да и посетителей не поубавилось. Правда, большинство с тяжелыми пистолетами на поясе. — Ну, ребята, за ваши успехи! — поднял рюмку Кольцов. — Вы такие у нас молодцы! К нам он всегда относился с какой-то особенной, мужской нежностью. Кивая головой, слушал о встрече в кинотеатре, мадридских впечатлениях, последних боях. Мирошниченко уставился куда-то в угол. Симпатичная сеньорита, чувствуя на себе взгляд, кокетничала и тоже изредка постреливала на него глазами. Мы повеселели. — Коля, не разбей сердце. — Представляешь, привезем Рычагову одни осколки. — Заставит склеивать. Столько работы!.. Между столиками, пропуская впереди себя спутницу, пробирался к месту, откуда его звали жестами, решительного вида человек в полувоенной одежде, глаза его близоруко щурились (а может, просто была такая привычка присматриваться), большие черные усы загибались книзу. — Смотри ты, — отреагировал Матюнин. — Не земляк ли? Усы вроде по-нашему... Но и человек этот заметил нас. Вернее, Кольцова. — Хэлло, Мигель! Кольцов взмахом руки тоже поприветствовал его и приглашающе указал рукой на наш стол. Мы «передислоцировались», освободив места рядом с Кольцовым. Мужчина благодарственно хлопнул ближайшего к нему Матюнина по плечам, а девушка улыбнулась той улыбкой, которая предназначается сразу всем. Они перебросились несколькими словами, причем иногда включалась девушка, судя по всему, помогая в переводе. Мужчина внимательно выслушал длинную фразу Кольцова и быстрым взглядом, с любопытством, оглядел нас. — Я сказал, что вы советские летчики, — пояснил Кольцов. А это американский писатель Эрнест Хемингуэй, популярный у себя на родине, ну и здесь, конечно. Хемингуэй, что называется, с места в карьер переключился на нас. Достал сигареты, предложил всем, отвинтил колпачок зажигалки — он повис на цепочке — и высек пламя. — Он хочет кое о чем вас спросить. — Не лучше ли, Михаил Ефимович, сначала за знакомство, как водится... — Конечно, — засмеялся Кольцов. — Мы-то уже не только баснями покормились. Перевел нам веселую реакцию Хемингуэя: — Плохо, что коньяк... За встречу с русскими лучше бы знаменитой русской водки. — Такого мнения и американские летчики-добровольцы, — вставил Матюнин. — Как, — удивился Хемингуэй, — с вами летают американцы? Ну и — ничего? — Летают отлично, — подтвердил Мирошниченко. — Этого мало. А дерутся как? — настаивал Хемингуэй. — Есть среди них один, Артур, рыжий такой и здоровый. Был сбит и выбросился с парашютом. Никак не мог успокоиться, что его сбили, — рассказывал Николай, — с разрешения командира раздобыл машину, примчался на аэродром и сразу кинулся к свободному истребителю — хотел успеть в бой, чтобы отыскать обидчика и расквитаться. Гость громко рассмеялся, — Ну что, разве не русский характер? Вопросов у него было много. Что нас привело в Испанию? Много ли в Советском Союзе было желающих? Что чувствовали в первом бою? Как считаем, в чем сила и в чем слабость фашистской авиационной техники и тактики?.. Слушал внимательно, цепко глядя собеседнику в глаза. Прикурив и сделав пару глубоких затяжек, забывал о сигарете, она истлевала в его руке. Тут же закуривал следующую. Потом они долго говорили с Кольцовым. — Миша, а ты изредка и нам переводи, — Матюнин особенно отличался любознательностью. Сняв очки, протирая их жесткой салфеткой, Кольцов слушал, склонив голову, скороговоркой успевая вводить в курс разговора и нас. — Речь идет о судьбе культуры в разных социальных условиях. Американец потерял свою простецкую веселость, говорил теперь сурово, все так же щуря глаза то ли от дыма сигареты, то ли по привычке. — Как ни странно, но буржуазия, этот образованный класс, меньше всего умеет ценить искусство. — Взять Пабло Пикассо, — согласился Кольцов. — Сорок лет пресыщенные эстеты Мадрида насмехались над его творчеством. Такой огромный мастер, который мог бы стать гордостью страны, он жил вдали от родины. И только рабочие, коммунисты его признали. Министр просвещения коммунист Эрнандес назначил его директором музея Прадо... — А что несет с собой фашизм, какую культуру? Когда фашизм уйдет в прошлое, после него ничего не останется. Ничего! Никакой истории искусства — только история убийств. Все два часа он провел с нами. Несколько раз за ним приходили, но он лишь отмахивался и вновь чиркал зажигалкой... Снова дождь. — Поедем в госпиталь, проведаем Тархова. Плох Сергей Федорович. — Рычагов скорбно опустил голову, задумался. — Да, нескладно у них получилось. Он имел в виду эскадрилью И-16, которой командовал Тархов, и тот бой, когда его сбили. Это было девять дней назад. Разгорелся самый крупный и самый ожесточенный бой не только из всех воздушных схваток над Мадридом, но и, пожалуй, за всю войну, которую мы ведем. Так сказал на разборе генерал Дуглас. Сошлись более ста двадцати самолетов — бомбардировщики «юнкерсы» и «капрони», истребители «хейнкели», «фиаты», наши И-15 и И-16. Кстати сказать, мадридцы тоже скрестили И-16 на свой лад: «москас», то есть мошки. Сорок минут кипело небо, на высоте от пятисот до пяти тысяч метров ревели моторы и грохотали пулеметы. Невероятно: носилось в разных направлениях с огромной скоростью огромное множество машин, полыхало все вокруг огнями трасс, но никто ни в кого не врезывался, никто не попадал под шальную очередь. Иногда успевала мелькнуть мысль: «Черт возьми, в мирных полетах — то поломка, то чуть ли не столкнутся два, всего два случайных самолета, а тут такая воющая, стонущая, клокочущая огнем круговерть — и ничего случайного!». Тот день чуть не оказался последним и для меня. Увлеченный боем, я не заметил, как врезался в облачность. Цель свою потерял. Когда пробил облака и оказался над ними, солнце ярко брызнуло в глаза. Чуть не прозевал трех «хейнкелей». Быстро оглядываюсь. Кругом кишит, все связаны боем, а эти трое почему-то оказались свободными и вот уже заходят на меня! И скорость у них больше — все равно догонят. Позвать на помощь — без рации не позовешь. Спикировать? Тоже догонят, их машины тяжелее. Что же остается? Только бой на виражах. И на вертикалях — высоту возьму быстрее, чем они. А если соединить то и другое преимущество — выходит, драться мне с ними надо по такой своеобразной восходящей спирали. Было у меня на эти раздумья всего секунд пять. «Хейнкели» были уже совсем близко. Я пытался уйти, но дистанция между нами сокращалась. К тому ж их трое... Началась лихорадочная игра со смертью. Как приблизятся они — чувствую: вот-вот полоснут из пулеметов, — делаю крутой разворот влево и вверх. Проскакивают, не успевают за мной повторить резкий маневр — слишком велика инерция у их машин. Сделают круг — и вновь ко мне. Резко беру вправо и выше. А они, конечно, не ожидали, думали вновь уйду влево. Дотащил их так за пять тысяч метров. Остро жалит мысль: трое против одного — все равно съедят, если только отступать. Надо подобрать момент, чтобы и кого-нибудь из них подловить в прицел... Когда стала ощущаться нехватка кислорода, что-то не очень прытки стали они. А я благодарил еще раз учебу в бригаде, когда гоняли нас до седьмого пота на высоту, да еще и самолеты облегчали, чтобы повыше могли забраться. И мелькнул на какой-то миг перед глазами тот учебный бой — один против троих. Но ведь то была всего лишь тренировка... Наконец попался он мне, самый настырный и, судя по всему, старший. На гашетку! «Хейнкель» вздрогнул, сразу как бы остановился, повис. Нехотя накренился и запетлял вниз. Лихорадочно ищу: где остальные? Получилось, оказался между ними. Тот, что позади, сейчас станет стрелять. Резко кидаю машину вниз, тут же — вверх носом. Перегрузка адская: потемнело в глазах. А «хейнкель» проскочил, оказался впереди. Ловлю его в прицел, открываю огонь. И — такая удача! — попал. Самолет тут же вспыхнул факелом: видно, угодил в бензобак. На аэродром пришел в полусознании. Еле выбрался, а стоять на земле уже не могу — ноги подкашиваются. В том бою сбили комэска «и-шестнадцатых» Тархова — капитана Антонио. Он опускался на парашюте на свою территорию, но его приняли за фашиста и открыли огонь. Окровавленного, с пулями в животе, поволокли в штаб. В штабе оказался Михаил Кольцов. Он узнал в окровавленном человеке, потерявшем сознание, Тархова. Смущенная толпа мигом рассосалась. Вызвали санитарную машину и увезли капитана Антонио в госпиталь. По настоянию Смушкевича срочно было составлено обращение командования к войскам. «... Мы отлично понимаем чувства гнева и ярости, охватывающие бойцов милиции при виде фашистских разрушителей наших домов. Но причины военного порядка заставляют нас требовать от всех частей корректного отношения к пленным летчикам...» Может, именно эти строки помогли второму комэску, нашему Пабло Паланкару — Рычагову, когда через день его подбили и ему тоже пришлось прыгать. Тогда, в четвертом за день бою, его зажали сразу семь фашистов. Он опустился в самом центре города, на бульваре Кастельяно. Восторженная толпа подхватила его на руки и понесла в тот же штаб обороны города. Имя капитана Пабло замелькало в газетах, он — герой дня. Он и действительно был героем — сбил уже до десятка самолетов. Рычагов вернулся в штаб, возбужденный и смущенный такой экзотической встречей на бульваре. А Володя Бочаров уже не вернется. Хосе-Володя... С грустью вспоминали его стеснительную улыбку, его виртуозность, когда показывали класс пилотирования американцам. Заезжали летчики из его эскадрильи. Рассказывали, как героически он проявил себя в первых боях. Опечалены: едва начав, потеряли двоих — Тархова и Бочарова. Что поделаешь, у нас тоже так было. Пуртов и Ковтун... Нет, Володя все же вернулся, и страшным было это возвращение. На другой день, после того как Бочарова сбили, с фашистского самолета сбросили на город груз. Вскрыли ящик, сверху лежала записка: «Это подарок командующему воздушными силами красных, пусть знает, что ждет его самого и его большевиков!». Развернули полотно — в ящике лежало изрубленное на куски тело старшего лейтенанта Бочарова... Михаил Кольцов, очевидец этого жуткого случая, рассказывал нам все по порядку, и за стеклами его очков блестели слезы. — Эти звери его рассекли живым! — губы Кольцова подрагивали. Вот сколько событий за девять последних дней. А теперь мы едем в отель «Палас», где умирает от ран комэск Тархов. Вошли в палату на цыпочках. Сергей Федорович лежал закрытыми глазами. Восковая бледность залила щеки и лоб. Он что-то бормотал, стонал, тело ею вдруг напрягалось и вытягивалось — наверное, это была боль. Наконец тяжело поднял веки. — Сергей Федорович, — наклонился над ним Рычагов, — вы можете говорить? — Как там мои ребята? — с трудом произнес комэск. — Молодцы, дерутся по-тарховски. — Не надо по-тарховски. — Он хотел пошутить, но вышло грустно. — Разве в том есть вина? Один против шестерых... Кто устоит? — А надо бы... Он закрыл глаза и долго отдыхал. Мы переминались с ноги на ногу, не решаясь ни заговорить, ни уйти. — Жаль, друзья, не придется вернуться... А так хочется снова всех увидеть... Вы не утешайте... Спасибо, что пришли. Поочередно прощались. На лестнице я с холодящим душу суеверным чувством вспомнил: поцеловал его в лоб... Недели три спустя к нам привезли газеты — огромные кипы наших газет, сразу, может, за весь прошедший месяц. Нашли «Правду» с тем отрывком из «Испанского дневника» Кольцова, где говорилось о Тархове. Только мы могли узнать его за этим протяжным испанским именем — Антонио. Кольцов писал: «... Утром умер Антонио. До последних часов жизни он метался в бреду: садился в истребитель, атаковал фашистские бомбовозы, отдавал приказы. За четверть часа до смерти сознание вдруг прояснилось. Он спросил, который час и как сражается его эскадрилья. Получив ответ, улыбнулся. — Как я счастлив, что хоть перед смертью повел ребяток в бой... Ведь это мои ученики, мое семя, моя кровь!.. Только пять человек идет за гробом Антонио, в том числе врач и сестра милосердия, ухаживавшая за ним. «Курносые» не смогли прийти проводить командира. Погода ясная, они сражаются. Вот как раз они пролетели высоко-высоко над кладбищем: смелая стайка опять и опять кидается в новые битвы. Гробы на этом кладбище не зарывают в землю, а вставляют в бетонные пиши, в два этажа. Смотритель кладбища проверил документ из больницы, закрыл крышку и запер. Странный обычай в Испании: гроб запирают на ключ. — Кто здесь самый близкий родственник? — спросил он. — Я самый близкий родственник, — сказал я. Он протянул мне маленький железный ключик на черной ленте. Мы подняли гроб до уровня плеч и вставили в верхний ряд ниш. Мы смотрели, как рабочий быстро, ловко лопаточкой замуровал отверстие. — Какую надпись надо сделать? — спросил смотритель! — Надписи не надо никакой, — ответил я. — Он будет лежать пока без надписи. Там, где надо, напишут о нем».
|