Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Четвертое июля: от хупы до карцера 2 Страница






...Подъем. Наконец-то! Надзиратель закрывает нары на замок, выводит меня в коридор - умываться. Господи, как же здесь тепло! К чему им тут тулупы?! Я медлю у рукомойника, чтобы подольше не возвращаться в свою душегубку.

Вернувшись, делаю зарядку, жду завтрака. Но тут мне объясняют, что в карцере горячая пища - через день, и то - по пониженной норме Сегодня мне положены лишь хлеб и вода. Впрочем, голода я пока не чувствую. Главное -кружка кипятка, которым можно согреться. Сажусь на пенек, делаю несколько глотков, а потом приставляю кружку к груди, к ногам, даже, немыслимо извернувшись, - к спине. Это помогает, и меня начинает клонить в сон. Сонному же на пеньке не удержаться - опоры-то ведь нет, - и я сползаю с него. Но на цементном полу сидеть - тоже удовольствие маленькое... И тут я вдруг слышу: " На вызов! " - и с ужасом осознаю, что эти два слова сделали меня почти счастливым. Прочь из этой холодной темницы, прочь! О том, что ждет меня на допросе, я и не думаю - это все неважно, лишь бы поскорее согреться.

На допрос меня брали из карцера ежедневно, только в воскресенье делали перерыв. За все одиннадцать месяцев следствия меня никогда не допрашивали так интенсивно, как в этот период.

Я заходил в роскошный кабинет в своих карцерных лохмотьях, садился на стул, и тело мое еще долго сводила судорога - так медленно выползал из меня холод. Солонченко участливо спрашивал о самочувствии, сетовал на жестокость Петренко.

- Жаль, Володин болеет, - сокрушался следователь, - только он может этого самодура на место поставить. Ну ничего, сейчас чайку попьем, - и Солонченко разливал в стаканы горячий ароматный чай, пододвигал ко мне блюдце с печеньем или вафлями и несколькими кусочками сахара. - Только Петренко не проговоритесь, что мы тут ваш режим нарушали, меня за это по головке не погладят.

К концу нашей трапезы он начинал суетиться, поспешно убирая со стола пустые стаканы и блюдца со следами запрещенных для меня лакомств. И когда эта комедия повторилась во второй или третий раз, я не выдержал:

- Знаете, когда-то в детстве я видел немало примитивных фильмов о войне. Эсэсовцы там проводили обычно допросы так: один зверски избивает человека, а потом подходит другой, обязательно в белых перчатках, склоняется над избитым, говорит: " Ай-ай-ай, какие сволочи", - вызывает врача, дает бедняге воды и начинает его допрашивать, всячески демонстрируя свое дружелюбие. Но ведь это были очень слабые фильмы сталинских времен. Неужели в наши дни вы не могли найти режиссера поизобретательней?

Солонченко решил было обидеться, но, подумав, сказал с неожиданным для него, поистине христианским, смирением:

- Да, я вас понимаю. Вам сейчас трудно и хочется на ком-нибудь злость сорвать. Понимаю и не обижаюсь. Поверьте: моей вины в том, что вы оказались в карцере действительно нет. Мне гораздо приятней допрашивать вас, когда вы в форме, а не такой сонный и промерзший до костей.

Так что и следующий допрос начался с чая и вафель. Тогда я попробовал вывести его из равновесия другим способом:

- Да что вы мне все вафли да печенье... А колбасы и сыра у вас в буфете нет, что ли?

Следователь рассмеялся, развел руками и сказал:

- Ну, Анатолий Борисович, от скромности вы не умрете!

Ни колбасы, ни сыра я от него так и не дождался, зато в какой-то момент Солонченко предложил мне:

- Если хотите, садитесь на диван, там теплее.

Я пересел; пружины мягко подались под моим телом, голова закружилась, и я почувствовал, что полностью теряю контроль над собой. Очередные свидетельские показания, которые читал следователь, доходили до меня как сквозь сон. Я встал, размялся и больше никогда не садился на этот проклятый диван.

В те дни Солонченко еще продолжал свои попытки убедить меня давать показания. Но увидев, что отступать я не намерен, он принял мои условия и согласился зачитать мне протокол допроса Тота о его встречах с парапсихологами Петуховым и Наумовым, философом Зиновьевым, врачом Аксельродом, а также их собственные показания.

Как только он взял в руки протокол допроса Боба, я спросил его:

- От какого числа?

- Вас допрашивали о Тоте тринадцатого июня, а его - четырнадцатого.

Теперь все стало ясно. Вот почему они так спешили тогда получить от меня нужные им показания, вот кому они собирались предъявить " отредактированные" ими тексты допроса, которые я, к счастью, не подписал!

- В качестве кого допрашивается Тот? - попытался я извлечь из следователя максимум информации, положенной мне по закону.

- По вашему делу в качестве свидетеля, - сказал Солонченко, конечно же, легко догадавшись о том, что меня волнует. - Ну а по другим делам -это пусть он сам разбирается со своим следователем, - добавил он насмешливо.

В показаниях Боба нет ничего опасного для меня. Однако, это безусловно его показания, а значит, хоть в чем-то они не блефуют.

Вернувшись в карцер, я часами крутился вокруг пенька, натыкался на стены и переваривал новости; всю ночь я не спал и, трясясь от холода, думал о Бобе.

Мне вспоминалось, как он опубликовал статью о ходе переговоров об ограничении стратегических и наступательных вооружений (ОСВ-2), приведя в ней данные, которые еще не были известны другим журналистам. Те поздравляли его с чувством завистливого восхищения. На мой вопрос: " Как тебе удалось разузнать это? " - он ответил, заговорщицки подмигнув: " Я никогда не сообщаю своих источников информации". Хотя сказано это было шутливо, фраза запомнилась: она была характерна для Боба, на которого всегда можно было положиться. Так почему же он вдруг заговорил - и где? - в КГБ! - о своих беседах с советскими гражданами, называя их имена? Ведь в разговорах этих не было ровным счетом ничего преступного, и он мог спокойно послать следователей подальше, приведя тот же аргумент: я никогда не сообщаю своих источников информации. Боб этого не сделал, а значит, - неужели Солонченко прав? - там, на воле, в большой зоне, что-то изменилось, что-то произошло.

Я искал объяснение поведению Тота. Ясно, что КГБ еще до его допроса знал о тех самых четырех встречах - ведь Черныш говорил со мной о них тринадцатого, а показания Боба - от четырнадцатого. Скорее всего, они дали ему понять, что я рассказал об

этих встречах, и Роберт поверил - ведь у него не было нашего опыта общения с КГБ - и решил доказать, что ничего криминального в них не было.

Я не собирался повторять ошибок Боба. Следователь зачитывал мне очередной кусок его показаний. Иногда, после моих настойчивых требований, показывал мне тот или иной лист.

- Но тут нет его подписи!

- Это ведь перевод на русский, а Тот подписывал английский оригинал.

- Тогда покажите мне его, - и я убеждался в том, что подпись подлинная. Но то, что они не хотели показывать мне весь текст, обнадеживало: значит, не все шло по их плану и на его допросах.

Я постоянно требовал, чтобы следователь каждый раз записывал в протокол, что он зачитывал мне показания Тота и какие именно, - это был еще один способ убедиться в том, что Солонченко не блефует. Ведь по закону ему запрещено давать допрашиваемому ложную информацию. Лгут они, конечно, постоянно, но фиксировать свое вранье в протоколах, как правило, избегают.

Выслушав показания Тота и его собеседника, я обычно подтверждал то, что касалось лично меня:

- Да, я действительно помогал Роберту Тоту в этой беседе в качестве переводчика. О деталях разговора говорить отказываюсь. Заявляю лишь, что ничего, касающегося секретов государства, при мне не обсуждали.

Но Солонченко не оставлял надежды расшатать мою позицию. Он нашел маленькие противоречия между показаниями Тота и его собеседников и попытался сделать из меня арбитра. Я, понятно, отказался. Но в одном случае эти расхождения были принципиальными, и после долгих колебаний я решил отреагировать и заявил, выслушав еще раз свидетельства Петухова и Боба, что ни одна из их встреч не происходила по инициативе Тота. Я продиктовал следователю фразу, а потом весь вечер и всю ночь мучился угрызениями совести, ибо в споре двух людей, преследуемых КГБ, взял сторону одного из них. В том, что у Роберта серьезные неприятности, я уже не сомневался, но, может, положение Петухова - этого действительно подозрительного и малосимпатичного типа - в тысячу раз хуже? Может, теперь КГБ использует мое заявление, чтобы " додавить" его? Разве я не нарушил свой принцип не давать показаний о других людях?

Терзания мои кончились на следующий день, когда Солонченко попросил меня подписать протокол этого допроса: мое заявление в нем отсутствовало. Значит, следствию оно почему-то невыгодно. Тогда я стал настаивать на включении этой фразы и после нудных препирательств добился своего.

В итоге я оказался прав: поддержка нужна была Бобу, а не Петухову. В то время, когда я грыз себя - не подвел ли я его, - Петухов получал в своем институте очередную благодарность. Надо думать, что КГБ не оставил его своей милостью: ведь именно Петухов месяц назад помог им провести операцию по захвату Тота " с поличным". Но всего этого я тогда не знал. Так или иначе, никогда больше во время следствия я не отступал от своего правила не давать показаний на других.

Большую часть времени во время наших встреч Солонченко тратил на рассказы о том, как западные спецслужбы собирают в СССР секретную информацию с помощью своих журналистов и дипломатов.

После очередной бессонной и холодной ночи - засыпать я стал только на восьмой день карцера, да и то ненадолго, максимум на час, - отогретый чаем, я во время его монологов дремал, положив голову на руки.

- Я вам не мешаю, Анатолий Борисович? - спрашивал Солонченко с иронией.

- Ничего, ничего, продолжайте, не обращайте на меня внимания, -отвечал я, не поднимая головы от стола.

Следователь тратил свое красноречие попусту - я его просто не слышал. Но когда он вытаскивал меня из вязкого болота дремоты и я возвращался к реальности, одна лишь тревожная мысль занимала меня, не давая покоя: что произошло в Москве за эти три месяца? Действительно ли КГБ удалось впутать нас в какую-то шпионскую историю?..

В карцере у меня между тем нашлось интересное занятие. С детства я отличался абсолютным отсутствием слуха. Помню, как в садике во время музыкального часа, когда мы разучивали какую-нибудь простенькую песенку, воспитательница, уставшая бороться с моим неуправляемым баском, говорила:

- Подожди, Толенька, ты споешь потом.

Я обиженно умолкал и ждал своего часа. Затем была школа, летние лагеря, институт, но мой час так все не наступал. Как только я присоединялся к поющим хором, всем становилось ясно, что мне лучше " спеть потом"... В последние годы не петь я не мог: израильские песни стали необходимой частью нашей новой жизни. Каждый раз, включаясь в хор, я видел, что мои друзья в экстазе еврейской солидарности прощают мне мою музыкальную бездарность, и все же чувствовал себя так неловко, что на этой почве у меня развился тяжелый комплекс вокальной неполноценности.

И вот как-то во время одного из своих " побегов" на волю, к друзьям, я стал напевать песню на слова поучения раби Нахмана из Браслава: " Коль гаолам куло - гешер цар меод, вэгаикар - ло лефахед клаль..." (" Весь мир - узкий мост, и самое главное - ничего не бояться"), и тут почувствовал, что пришел мой час, наступило то самое " потом", которое мне обещала воспитательница.

Наконец-то я мог петь во весь голос, не боясь оскорбить чей-либо слух, нарушив музыкальную гармонию. Страдать от моего пения мог только вертухай -что ж, так ему и надо!

Я вспоминал все новые и новые песни на иврите, которые знал, и это оказалось самым простым, быстрым и легким способом побороть одиночество.

Почти каждый день у дверей карцера появлялся Петренко.

- Как Щаранский ведет себя? - спрашивал он у дежурного.

- Нормально.

- Что делает?

- Поет.

- Что поет?

- Непонятно поет, не по-нашему.

Петренко открывал дверь.

- Ну что, Щаранский, поете? - весело спрашивал он.

Я продолжал петь.

- Нарушать еще будем?

Я пел.

- Обратно в камеру не хотите?

Я пел.

- Ну, раз поет, значит ему здесь нравится, пусть еще сидит, -говорил Петренко и уходил.

Через некоторое время появлялся Степанов.

- Вы бы, Щаранский, записались на прием к начальнику, объяснили ему, что сожалеете, пообещали, что больше не будете, - он наверняка освободил бы вас из карцера.

Степанов не Петренко, с ним можно и поговорить.

- Что я больше не буду?

- Как что? Ножи делать. Вам же здесь плохо. А Петренко - начальник строгий, но справедливый.

Как-то Степанов заметил, что пол в карцере усыпан штукатуркой, и обратился к дежурному:

- Почему так грязно? Дайте ему веник, пусть подметет.

- Мне веник? - удивился я. - А вдруг я из него ружье сделаю?

- Юмор - это хорошо. Это мы понимаем, - натянуто улыбнулся Степанов, но, уходя, сказал на всякий случай вертухаю:

- Отставить веник!

Его посещения и уговоры сказать Петренко " больше не буду" повторялись чуть ли не ежедневно. Интересно, думал я, как бы они поступили, если бы я и впрямь покаялся? Обманули бы и не выпустили из карцера? Но ведь они хотят, чтобы я им верил, и на таких пустяках вряд ли станут себя дискредитировать. Выпустили бы? Но ведь посадили-то меня сюда не по капризу Петренко, а в " высших интересах" следствия, которое пытается использовать для давления каждый час, проведенный мной в карцере. Позднее, с опытом, пришел и ответ. Да, пожалуй, Солонченко с компанией согласились бы потерять несколько карцерных дней, если я бы уступил Петренко. Обнаружить в человеке первые признаки слабости, угадать его желание пойти на " почетный компромисс", поощрить его в этом, а потом сломить окончательно - в этом кагебешники -большие мастера.

На седьмой день карцера чтение показаний Тота и людей, с которыми он встречался, прекратилось. Я ожидал, что Солонченко перейдет теперь к злосчастной статье Боба, но он предъявил мне один из вариантов списка отказников, изъятый у кого-то на обыске. Списка этого я не помнил, но не увидел в нем ничего подозрительного. Были в нем стандартные сведения: фамилия, имя, отчество, семейное положение, количество детей; работает ли человек или уволен после подачи заявления на выезд - это важно для решения вопроса о материальной помощи; когда и с какой формулировкой получен отказ. В последней графе можно было увидеть и расхожее - " не соответствует интересам государственной безопасности", " отсутствует разрешение ближайших родственников", и экзотическое - " принято решение, что вам лучше жить в СССР"; кроме того, в ней содержалась информация, которую сам отказник пожелал включить в материалы опроса в подтверждение необоснованности своего отказа. Например: " Работал в таком-то НИИ, институт открытый, поддерживает научные контакты с такими-то американскими институтами" или " Работал на закрытом предприятии до 1965 года".

Я просматривал этот список и пытался определить, подлинный ли он, нет ли в нем подделок. Будь рядом Дина, она бы решила эту задачу в два счета. Но где она сейчас? Может, тоже здесь, в Лефортово?

- Кто, когда и как составлял этот список? - спросил Солонченко и записал в протокол стандартную формулу отказа от показаний. После этого он протянул мне еще два листа со списками отказников - один из них был заполнен Дининым почерком. Я молча вернул их ему.

Когда следователь на следующий день дал мне на подпись отпечатанный протокол этого допроса, я нашел в нем такую фразу: " Я ознакомился с предъявленным мне документом, являющимся черновиком списка отказников, машинописный текст которого был мне предъявлен ранее. Показания давать отказываюсь по причинам..." - и так далее.

- Помилуйте, откуда вдруг появились слова о черновике? Ничего подобного я не говорил, просто отказался от показаний!

- Говорили, говорили, Анатолий Борисович, я лучше помню, а вы просто очень устали. Впрочем, если настаиваете, припишите в конце: " Следует читать так-то".

- Спасибо за совет. Я действительно очень устал, - сказал я и в конце протокола, где обычно пишется: " С моих слов записано правильно, замечаний нет", - написал: " Данный допрос проходил на седьмой день моего пребывания в карцере, где я ни минуты не спал из-за холода и получал горячую пищу через день. Читаю я его на восьмой день карцера. Мое физическое состояние таково, что я не могу подтвердить подлинность текста - как в целом, так и отдельных его частей". Расписавшись, я сказал следователю:

- А впредь давайте мне протоколы в тот же день, чтобы не было разночтений.

Солонченко прочел написанное, помрачнел, вызвал девушку из машбюро и попросил быстро перепечатать последнюю страницу допроса - в моей редакции...

О том, как КГБ в буквальном смысле " шьет" дела, можно написать многотомное исследование. Они работают с помощью ножниц и клея, составляя из полученных показаний нужную им картину, заботясь в то же время и о том, чтобы соблюсти видимость законности. Если допрашиваемый - неопытный человек или просто раззява, протоколы бесед с ним непременно будут сфальсифицированы. Для этого есть много способов.

Следователь, например, запишет свой вопрос в форме ответа свидетеля; тот возмутится и откажется подписать лист допроса. " Это вы сделать обязаны, - скажут ему, - но в конце протокола можете изложить свои возражения". Излишне говорить, что последний лист останется лежать в папке, а другим допрашиваемым будет предъявлен именно тот, который согласился подписать обманутый КГБ человек. Необходимо следить даже за тем, как переносятся твои ответы с листа на лист при перепечатке. На одном из моих допросов, например, появился прокурор и спросил, есть ли у меня претензии к следователю и хочу ли я дать кому-либо из них персональный отвод. В своем ответе я ясно выразил свое отношение к КГБ и к так называемому следствию, лишь оформляющему заранее решенное дело, и добавил: " Так как не вижу никакой принципиальной разницы между одним сотрудником органов и другим, то никаких персональных отводов следователям КГБ у меня нет". Читая через много месяцев протокол допроса моего брата Леонида, я, к удивлению своему, обнаружил такое заявление следователя: " Вы везде говорите, что не доверяете КГБ. Вот показания вашего брата, где он утверждает обратное". Тут я вернулся к протоколу своего допроса. Ну и фокусники! Отпечатанный текст был расположен таким образом, что вопрос прокурора и " острая" часть моего ответа оказались в конце одного листа, а слова " никаких персональных отводов следователям КГБ у меня нет" - в начале следующего, последнего, под которым стоит стандартное: " С моих слов записано правильно, замечаний нет" - и моя подпись. Леня был так взволнован, впервые после долгих месяцев увидев мой почерк, что не обратил внимания на подвох. Впрочем, убедить моих родных и друзей в том, что я сотрудничаю со следствием, фокусникам из КГБ все равно не удалось...

Итак, машинистка ушла печатать, а Солонченко надолго замолчал. По виду его было похоже, что он готовит мне какой-то очередной сюрприз. Так оно и оказалось.

- Напрасно вы стараетесь выгородить Бейлину. Ей все равно уже никто не поможет, - сказал он вдруг и разразился длинным монологом, из которого следовало, что Дина арестована, что ситуация после задержания Тота и высылки Прессела - американского дипломата, с которым я был в приятельских отношениях, - в корне изменилась, что умные люди, чувствующие ответственность за свою семью и за других людей, от имени которых они позволяли себе говорить, переоценили свою позицию...

- Мне нет смысла лгать вам, - продолжал Солонченко. - И вас, и Тота мы арестовали только после того, как собрали у себя на руках все козыри. Теперь мы можем позволить себе играть с открытыми картами.

В это время в кабинет вошел Володин, пожал руку вскочившему следователю и остановился напротив меня, разглядывая мой карцерный наряд.

- Ах, Анатолий Борисович, ну как же это вы так! - сокрушенно всплеснул он руками. - Я болел, только сегодня на работу вышел, и на тебе - мне докладывают, что вы в карцере! Если бы я был на месте, непременно бы вмешался, постарался предотвратить... Но Петренко - мужик самоуправный, нас совершенно не слушается. Да, карцер - это не подарок... - и он присел на диванный валик в полуметре от меня. - Знаете, если даже все для вас обойдется и вы попадете в лагерь, приезжать с уже подпорченным личным делом - это очень плохо!

- Да что это - то расстрел, то испорченное личное дело, -рассмеялся я. - Вы уж чем-нибудь одним пугайте.

- Никто вас не пугает, - поспешно сказал Володин, - просто объясняем вам ваше положение. Я же сказал - если обойдется, если не расстреляют... Ну, да все зависит от вас. Так когда перестанете с огнем играть, когда будете давать нормальные показания?

- Я даю вполне нормальные показания.

- Ну конечно, то у вас такая память, что вслепую в шахматы играете, на пресс-конференциях столько цифр наизусть приводите, а как попали сюда -память напрочь отказала, ничего не помните, ничего не знаете!

Тут уж я и впрямь обиделся:

- Простите, но вы меня с кем-то путаете, Виктор Иванович! Конечно, что-то я, может, и подзабыл, так в таких случаях всегда прямо говорю: забыл, не помню. Но, как правило, память мне не изменяет, и я честно заявляю: отказываюсь отвечать. Чего-чего, а лжи в моих показаниях не найдете.

Володин добродушно рассмеялся, показывая, что оценил шутку:

- Честно, стало быть, отказываетесь? - и продолжил развивать ту же тему: - Вот и у Бейлиной что-то с памятью случилось. Как только эти борцы за права человека попадают к нам, - обернулся он к Солонченко, - так обязательно у них память портится. Ну ладно, Бейлина, Нудель - они бабы, истерички, твердят свое как заводные. Но вы-то мужчина, интеллектуал, человек мыслящий, а ведете себя, как трусливый и глупый страус, спрятавший голову в песок: ничего не вижу, ничего не знаю...

Я молчал, внимательно слушая Володина, пытаясь понять, куда он клонит. А тот, видимо, вдохновленный интересом, который я проявлял к его словам, продолжал, причем речь его становилась все напористей и драматичней:

- Вы считаете себя героем, борцом за интересы евреев. А сами предаете эти интересы - хотя бы тем уже, что вам не хватает мужества взглянуть правде в глаза. За то время, что вы в Лефортово, очень многое изменилось. Мы, конечно, не можем показать и рассказать вам сразу все - интересы следствия не позволяют. Но и лгать нам ни к чему. Вы уже слышали отрывки из показаний Тота. Со временем прочтете все целиком. Но неужели и того, что вам стало известно, недостаточно, чтобы понять: ситуация сейчас совсем иная. Прессел, Тот, Оснос, Крымски, Френдли - все эти дипломаты, корреспонденты и другие ваши друзья разоблачены как сотрудники ЦРУ. Мы следили за ними давно, но интересы государственной безопасности заставляли нас выжидать. Теперь же, когда эта компания выведена на чистую воду, как выглядят все наши местные " борцы за права человека", которые им помогали - пусть даже по наивности? Хотя что же это за наивность - мы ведь всех их, и вас в том числе, неоднократно предупреждали, кем на деле являются ваши западные друзья! И как должны сегодня мы, советские люди, относиться к так называемым еврейским активистам, которые напрямую связаны со шпионами? Если вы считаете себя представителем интересов евреев, желающих уехать в Израиль, если позволяли себе выступать от их имени, - хотя, замечу, никто вам такого права не давал, - не чувствуете ли вы теперь себя обязанным ясно заявить этим людям, которых вы поставили в такое трудное положение: " Я не враг СССР. У меня бы ли честные намерения. И потому я осуждаю использование нашей деятельности в антисоветских целях". Хотите уехать в Израиль - что ж, ваше дело. Но отрекитесь от всех этих ваших тотов и пресселов, управлявших вами как марионеткой! Этим вы и свое положение облегчите, и, главное, поможете тем евреям, кто слушал вас, доверял вам, а оказался в такой двусмысленной ситуации. В этом и проявится подлинное мужество!

Речь Володина была так длинна, что запомнить ее целиком не представлялось возможным; я старался сохранить в памяти лишь самое важное для последующего анализа.

- Вот Лернер - это вам не Бейлина или Нудель, - продолжал он. -Профессор - человек ответственный, уже понял, в какое болото вы затащили евреев. Теперь думает, как их оттуда извлечь, пока не поздно. У него, как вам, наверное, известно, желания насолить советской власти было больше, чем у кого-либо другого, - ведь и вы из-за него сюда попали. Но теперь он дал задний ход, признал, что ошибался, что позволил западным спецслужбам использовать себя в преступных целях.

- Ну что ж, - прервал я его, - если так, устройте мне с Лернером очную ставку. Может, он действительно объяснит мне то, чего я сам до сих пор не понимаю.

Конечно же, заявление это было с моей стороны провокационным: мол, врете вы мне все; если бы Лернер покаялся, вы наверняка дали бы мне с ним встретиться.

Но Володин, после небольшой паузы, неожиданно сказал:

- Что ж, пожалуй, это можно устроить, - и обратился к Солонченко. -Александр Самойлович, согласуйте с теми, кто у нас работает с Лернером, дату очной ставки и поставьте в план.

Солонченко что-то записал себе в блокнот. Настроение у меня испортилось: значит, не блефует? Володин, похоже, угадал мою мысль:

- Скоро, скоро, Анатолий Борисович, вы встретитесь с профессором. Но к чему время терять? Все равно ведь придется каяться! Чем раньше вы это сделаете, тем лучше и для вас, и для других.

Я, недовольный собой, снова прервал его.

- Вы ведь однажды мне предсказывали, что я дольше Красина не продержусь, - а прошло уже три месяца. Надеюсь, ошибаетесь и на этот раз.

Володин долго молчал, а потом произнес в растяжку:

- Все геройствуете, геройствуете...

То же он сказал мне и во время предыдущей беседы, правда, тогда закончил ее такими словами: " Героев мы из Лефортово живыми не выпускаем". Сейчас - другими, бросив мне грубо и презрительно:

- Ничего, увидите пистолет, сразу укакаетесь.

Это детское слово показалось мне до смешного неуместным. Я хмыкнул, сразу почувствовав себя гораздо уверенней, чем раньше, и повернулся к Солонченко:

- Гражданин старший лейтенант, по-моему, гражданин полковник выдохся, исчерпал все свои аргументы. Я его больше не задерживаю.

Пока Солонченко сидел, не зная, как реагировать, Володин первым громко расхохотался, вскочил на ноги и, воскликнув:

- Ай да Анатолий Борисович, ай да юморист! - пружинистой спортивной походкой пошел к дверям. У порога он остановился и повернулся ко мне: - Так что, может, мне поговорить с Петренко, чтобы выпустил из карцера?

Тон его был исключительно дружеским, и я ответил ему в том же ключе:

- Да стоит ли вам, Виктор Иванович, доставлять Петренко такое удовольствие из-за каких-то двух ночей? Уж как-нибудь перебьемся. Володин еще раз приветливо улыбнулся, произнес:

- Если что надумаете - скажите Александру Самойловичу. Я сразу же к вам приду, - и исчез за дверью.

* * *

О чем меня допрашивали в последние два дня, проведенные мною в карцере, я забыл напрочь - очевидно, никаких сюрпризов беседы эти не содержали. Зато хорошо помню, что днем все свободное время я как заведенный шагал вокруг пенька, а ночью лежал без сна на холодной доске - и думал, думал, думал... Изолированный от внешнего мира, лишенный возможности связаться с близкими, до сих пор я старался вопреки всему оставаться сердцем и памятью среди дорогих мне людей, живущих в единой со мной системе ценностей. Сейчас я начал опасаться, что тот мир существует лишь в моем воображении, - вместо поддержки, которой я ожидал от него, он посылал мне сигнал бедствия.

Володин мог, конечно, врать, но я и сам чувствовал, что на воле что-то произошло, - ведь не мог же КГБ допрашивать Боба без всяких на то оснований! Слова Володина о моей ответственности за судьбы движения -демагогия и ханжество, но они задели меня. Я пытался убедить себя в том, что он лгал: если все для них идет так хорошо, зачем им я? Но на смену этой мысли приходила другая: а ведь верно - ни на Дину, ни на Иду логика КГБ впечатления не произведет. Если кто-то в принципе и способен на компромиссы, так это Александр Яковлевич. Он кибернетик, математик, сделал в науке немалую карьеру, уважает логику и привык доверять доводам рассудка; володинские аргументы, возможно, подействовали на него... Что ж, если Володин не блефует и будет очная ставка, на ней многое прояснится.

Интересно, вызывают ли на допросы других западных журналистов и дипломатов? Как они держатся? Впрочем, тут оснований для оптимизма немного: если даже такой человек как Боб дает показания, то чего ждать от остальных? Я думал о них, и память изобретательно подсовывала мне только те факты, которые доказывали, что ни на одного из них нельзя полностью положиться.

С Дэвидом Шиплером из " Нью-Йорк Тайме" мы были близки почти так же, как с Бобом, он показал себя верным и надежным товарищем. Но не сломается ли он в экстремальных обстоятельствах? Вспоминаю, как долго колебался однажды Дэвид, когда я попросил его об одной важной услуге.

Питер Оснос, корреспондент " Вашингтон Пост", знал меня очень хорошо, но и с Липавским был весьма близок. Статья в " Известиях" перепугала Питера настолько, что он позвонил мне и спросил: " Ведь это все, конечно, неправда? " Как будто и сам не понимал!


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.017 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал