Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
УВЛЕЧЕНИЕ 2 страница. Потому что, хотя никто, даже сами югославские коммунисты не произносили этого слова, – давно было ясно для всех
Потому что, хотя никто, даже сами югославские коммунисты не произносили этого слова, – давно было ясно для всех, что у нас происходит именно революция. На Западе об этом повсюду уже писали. В Москве же как раз это никак не хотели замечать – даже те, в чьи, так сказать, прямые обязанности это входило. Все упрямо говорили только лишь о борьбе против немецких захватчиков, еще упрямей подчеркивали исключительно патриотический характер этой борьбы и назойливо твердили о ведущей роли Советского Союза. Я был далек от мысли оспаривать решающую роль советской компартии в мировом коммунистическом движении или роль Красной Армии в войне против Гитлера. Но и на моей земле и в ее условиях – на глазах у всех – югославские коммунисты вели воину независимо от временных успехов или неудач Красной Армии, причем войну, одновременно изменявшую политическую и социальную структуру страны. Югославская революция как вовне, так и в самой стране перегнала внешнеполитические потребности советского правительства и его умение приспосабливаться – так я объяснял себе препятствия и недоразумения, с которыми столкнулся. Наиболее странным казалось что те, кто не мог этого не понимать, покорно молчали и делали вид, что не понимают. Я еще не усвоил, что в Москве не следует спешить высказываться – в особенности определять политические установки, – пока не скажет свое слово Сталин или хотя бы Молотов. Это было законом даже для таких высокопоставленных лиц, как бывшие секретари Коминтерна – Мануильский и Димитров. Тито, Кардель и другие коммунисты, бывшие в Москве, рассказывали, что Мануильский к югославам особо расположен. Во время чисток 1936 – 1937 годов, когда пострадала почти вся югославская эмиграция, это могло для него обернуться во зло, но сейчас, когда югославы выступили против нацистов, его симпатии можно было расшифровать как дальновидность. Во всяком случае, в его восхищении борьбой югославов чувствовалась известная доля личной гордости, хотя он не был знаком ни с кем из новых югославских руководителей, кроме, может быть, Тито, да и с тем поверхностно. Встретились мы с ним как-то вечером. На встрече присутствовал и Г. Ф. Александров, бывший тогда известным советским философом и – что еще важнее – заведующим Управлением агитации и пропаганды при Центральном комитете ВКП(б). Александров не произвел на меня никакого определенного впечатления – неопределенность, почти безликость и была главной, отличительной его чертой. Он был невысок, коренаст, лыс, а его бледность и полнота показывали, что он не выходит из рабочего кабинета. Кроме общих замечаний и любезных улыбок – ни слова о характере и перспективах восстания югославских коммунистов, хотя я как бы невзначай указывал именно на эти проблемы. Центральный комитет, очевидно, еще не определил своей точки зрения, и советская пропаганда продолжала говорить о борьбе против оккупантов, обходя молчанием внутренние югославские и международные отношения. Мануильский тоже не занял определенной позиции. Но он проявил живой, возбужденный интерес. Я уже знал про его ораторский талант – о нем можно было судить по его статьям, он проявлялся в образности и законченности его речи. Это был маленький и уже ссутулившийся человечек, смуглый, с подстриженными усами. Голос у него был шепелявый, почти нежный и, как ни странно, совсем не энергичный. Таким он был во всем – предупредительный, вежливый до слащавости и с заметным налетом светскости. Говоря о развитии восстания в Югославии, я сказал, что в ней по-новому формируется власть, по существу, такая же, как советская. В особенности я подчеркивал новую революционную роль крестьянства: восстание в Югославии для меня почти сводилось к слиянию крестьянского бунта с коммунистическим авангардом. И хотя Мануильский и Александров против этого не возражали, но одобрения они тоже ничем не выказали. Я считал нормальным, что Сталин во всем играет главную роль, но все же ожидал от Мануильского большей самостоятельности во взглядах и инициативы в действиях. На меня произвела впечатление его живость, тронуло восхищение борьбой в Югославии, но встреча с ним мне показала, что Мануильский не принимает участия в определении политики Москвы – в том числе и по отношению к Югославии. О Сталине он говорил, пытаясь облечь непомерное восхваление в «научные» и «марксистские» формулировки. Это звучало примерно так: «Знаете, просто непостижимо, что одна личность могла сыграть такую решающую роль в судьбоносные моменты войны. И что в одной личности соединилось столько талантов – государственного деятеля, мыслителя и воина!» Мои мысли о роли Мануильского впоследствии полностью оправдались. Его назначили министром иностранных дел Украины – по рождению он был украинский еврей, – что означало окончательное удаление ото всех подлинно политических дел. Впрочем, и как секретарь Коминтерна он был послушным орудием Сталина, так как его прошлое не было вполне большевистским – он был в группе так называемых «межрайонцев», во главе которой стоял Троцкий. Группа присоединилась к большевикам перед самой революцией 1917 года. Я видел Мануильского в 1949 году в Объединенных Нациях – он выступал там от имени Украины против «империалистов» и «фашистской клики Тито». От его красноречия осталась развязность, а от проницательной мысли – фразы. Это был уже потерянный слабый старичок – вскоре он скатился со ступенек советской иерархической лестницы и след его затерялся. С Димитровым этого не произошло. Я встречался с ним тогда трижды – два раза в советской правительственной больнице, а в третий – на его подмосковной даче. Каждый раз он производил впечатление больного человека. Дыхание его было астматическим, кожа местами нездорово красная, местами бледная, местами – возле ушей – сухая, как при лишае. Волосы были до такой степени редкими, что сквозь них просвечивал увядший желтый череп. Но мысль его была живой и свежей, что совсем не вязалось с медленными и усталыми движениями. Этот слишком рано состарившийся, физически почти сломленный человек все еще излучал мощную умственную энергию и жар. Об этом свидетельствовали и черты его лица, в особенности напряженный взгляд выпуклых синеватых глаз и резко выдающиеся нос и подбородок. Хотя он и не высказывал всего, что думал, но говорил открыто и твердо. Он, конечно, понимал суть событий в Югославии, хотя тоже считал, что преждевременно говорить о подлинном коммунистическом характере происходящего. Принимая во внимание отношения СССР и Запада. Я также думал, что в пропаганде надо прежде всего говорить о борьбе против оккупантов и нельзя подчеркивать ее коммунистическую суть. Но я хотел добиться, чтобы советские верхи, да и сам Димитров, поняли, что бессмысленно – по крайней мере в Югославии – настаивать на коалициях между коммунистическими и буржуазными партиями, поскольку и во время войны, и во время гражданской войны оказалось, что коммунистическая партия – единственная реальная политическая сила в стране. Практическим следствием такой точки зрения было бы непризнание югославского королевского правительства в эмиграции – и вообще монархии. На первой встрече я рассказал Димитрову о событиях и положении дел в Югославии. Он не ожидал, чистосердечно признался Димитров, что югославская партия окажется самой боевой и операти- вной и возлагал больше надежд на французскую партию. Он вспомнил, как Тито, уезжая в конце 1937 года из Москвы, давал обещание, что югославские коммунисты смоют пятно, оставленное разными фракционерами, и докажут, что они достойны своего имени. Он, Димитров, посоветовал Тито не зарекаться, а действовать умно и решительно. Он рассказывал: – Знаете, когда возник вопрос, кого назначить секретарем югославской партии, возникли разногласия, но я был за Вальтера* – он рабочий и казался мне твердым и серьезным. Мне приятно, что я не ошибся. Димитров, как бы извиняясь, упомянул, что советское правительство не смогло в самое тяжелое время помочь югославским партизанам. Он заинтересовал этим делом лично Сталина. Это была правда – советские летчики уже в 1941 – 1942 годах тщетно пытались пробиться к югославским партизанским базам, а некоторые югославские эмигранты, которых они перебросили, замерзли. Димитров вспомнил и наши переговоры с немцами по поводу обмена ранеными: – Мы тогда за вас испугались, но, к счастью, все хорошо закончилось. Я промолчал и не сказал бы ничего больше того, что сказал он, если бы он даже настаивал на подробностях. Но опасности, что он скажет или спросит что-нибудь неподходящее, не было – в политике быстро забывается все, что хорошо кончается. Димитров, впрочем, ни на чем не настаивал – Коминтерн был на самом деле распущен, и работа Димитрова сводилась к сбору информации о коммунистических партиях и подаче, в случае надобности, советов советскому правительству и партии. Он рассказал мне, как впервые возникла идея о роспуске Коминтерна: это было во время присоединения Балтийских стран к Советскому Союзу. Уже тогда стало ясно, что главной силой, распространяющей коммунизм, является Советский Союз, и поэтому весь потенциал следует сгруппировать непосредственно вокруг него. Но роспуск был отложен из-за международного положения, – чтобы не подумали, что это сделано под влиянием немцев, отношения с которыми складывались тогда неплохо. *Псевдоним Иосипа Броза в Коминтерне и вообще до момента, когда он принял псевдоним Тито. Димитров обладал на редкость большим авторитетом у Сталина и – что, вероятно, менее важно – был непререкаемым вождем болгарского коммунистического движения. Две последующие встречи с Димитровым это подтвердили. На первой я сообщил членам болгарского Центрального комитета о положении в Югославии, а на второй был разговор о возможностях болгарско-югославского сотрудничества и о борьбе в Болгарии. На встрече с болгарским Центральным комитетом кроме Димитрова присутствовали Коларов, Червенков и другие. С Червенковым я встретился уже во время моего первого посещения, хотя он в разговоре не участвовал и я принял его за личного секретаря Димитрова. Он и на второй встрече оставался в тени – молчаливым и сдержанным, хотя впоследствии произвел на меня совсем иное впечатление. От Влаховича и других я уже знал, что Червенков – муж сестры Димитрова, что во время чисток его должны были арестовать. В политической школе, где он преподавал, было уже сообщено о его «разоблачении», но ему удалось спрятаться у Димитрова. Димитров предпринял шаги в НКВД – и все обошлось. Во время чисток особенно пострадали коммунисты-эмигранты, члены нелегальных партий, за которых некому было заступиться. Болгарским эмигрантам повезло: Димитров был секретарем Коминтерна, личность с авторитетом – он спас многих из них. За югославов заступиться было некому, а сами они копали один другому могилы, борясь за власть и состязаясь в изыскании доказательств преданности Сталину и ленинизму. На Коларове, которому было за семьдесят, уже сказались следы старости, а еще больше – следы многолетней политической пассивности. Он выглядел как реликвия из времен тесняков* и повстанческих дней болгарской партии. У него была большая, скорее турецкая, чем славянская голова, резкие черты лица, крупный нос, чувственные губы. Мысли его были направлены в прошлое и на второстепенные подробности, причем не лишены озлобления. *Тесняки – левое течение болгарской рабочей социал-демократической партии, из которого позднее развилась коммунистическая партия. В 1923 году болгарские коммунисты с оружием в руках сопротивлялись военной клике генерала Цанкова, которая совершила политический переворот и убила крестьянского вождя Александра Стамболийского. В своем изложении я не мог ограничиться одним лишь анализом, а рисовал также страшную картину пожарищ и резни: из десяти тысяч довоенных членов партии хорошо если оставались в живых две тысячи, а потери бойцов и местного населения я тогда оценил в миллион двести тысяч. После моего рассказа Коларов счел удобным задать один-единственный вопрос: – А как, по вашему мнению, язык, на котором говорят в Македонии, более похож на болгарский или на сербский? У руководства югославской компартии уже были серьезные трения с Центральным комитетом в Болгарии, который считал, что поскольку Болгария оккупировала Македонию, то тем самым под его руководство переходит и организация тамошней югославской коммунистической партии. Спор в конце концов прекратил Коминтерн, одобрив югославскую точку зрения, – но уже после нападения Германии на СССР. Однако трения вокруг Македонии и по вопросам восстания продолжались и все усиливались по мере приближения неизбежного поражения Германии, а вместе с ней и Болгарии. Влахович в Москве тоже замечал, что болгарские коммунисты претендуют на югославскую Македонию. Правда, Димитров здесь несколько отличался от других: на первом плане у него был вопрос болгарско-югославского сближения. Но я думаю, что и он не считал македонцев особой национальностью, хотя его мать была македонка и в его отношениях к македонцам ощущалась сентиментальность. Может быть, в моих словах было слишком много горечи, когда я ответил Коларову: – Я не знаю, ближе ли македонский язык к болгарскому или к сербскому, но македонцы – не болгары, а Македония – не болгарская. Димитрову это было неприятно, – он покраснел, махнул рукой: – Все это не важно! – и перешел к другому вопросу. Я забыл, кто присутствовал при третьей встрече с Димитровым, но Червенков, по всей вероятности, на ней был. Встреча состоялась накануне моего возвращения в Югославию в начале июня 1944 года. На ней говорили о сотрудничестве югославско-болгарских коммунистов. Но полезного разговора на эту тему почти и быть не могло – у болгар тогда практически не было партизанских отрядов. Я настаивал на необходимости создать в Болгарии партизанские отряды, начать вооруженные действия, называл иллюзиями ожидание переворота в болгарской царской армии. Я исходил из югославского опыта: из старой королевской армии в партизаны пошли лишь отдельные офицеры, и коммунистическая партия должна была создавать армию, начиная с небольших отрядов и преодолевая серьезные препятствия. Было очевидно, что и Димитров разделяет упомянутые иллюзии, хотя и он считал, что следовало бы активнее приступить к формированию партизанских отрядов. Но было видно, что он знал что-то, чего не знал я. Когда я указал, что даже в Югославии, где оккупация разрушила старый государственный аппарат, потребовалось много времени, чтобы добить его остатки, он заметил: – Через три-четыре месяца в Болгарии и так будет переворот – Красная Армия вскоре выйдет к ее границам! Хотя Болгария не была в состоянии войны с Советским Союзом, я понимал, что Димитров ориентировался на Красную Армию как на решающий фактор. Он, правда, не сказал определенно, что Красная Армия войдет в Болгарию, но было очевидно, что он тогда уже это знал и дал мне это понять. При таких взглядах и расчетах Димитрова мой упор на партизанские действия потерял практически значение и смысл. Разговор свелся к обмену мнениями и к братским приветствиям Тито и югославским борцам. Следует отметить отношение Димитрова к Сталину. Он тоже говорил о нем с уважением и восхищением, но без явной лести и низкопоклонства. Он относился к Сталину как дисциплинированный революционер, повинующийся вождю, но думающий самостоятельно. Особенно подчеркивал он роль Сталина во время войны. Он рассказывал: – Когда немцы были под Москвой, настала общая неуверенность и разброд. Часть центральных партийных и правительственных учреждений, а также дипкорпус перебрались в Куйбышев. Но Сталин остался в Москве. Я был у него тогда в Кремле, а из Кремля выносили архивы. Я предложил Сталину, чтобы Коминтерн выпустил обращение к немецким солдатам. Он согласился, хотя и считал, что пользы от этого не будет. Вскоре мне пришлось уехать из Москвы. Сталин же остался и решил ее оборонять. В эти трагические дни он в годовщину Октябрьской революции принимал парад на Красной площади: дивизии мимо него уходили на фронт. Трудно выразить то огромное моральное воздействие на советских людей, когда они узнали, что Сталин в Москве, и услышали из нее его слова, – это возвратило веру, вселило уверенность в самих себя и стоило больше хорошей армии. Во время этой встречи я познакомился с супругой Димитрова. Она была судетской немкой – об этом не было принято говорить из-за всеобщей ненависти к немцам, которой средний русский стихийно поддавался и воспринимал легче, чем антифашистскую пропаганду. Дача Димитрова была обставлена роскошно и со вкусом. В ней было все – кроме радости. Единственный сын Димитрова умер – портрет бледного мальчика висел в кабинете отца. Как борец Димитров мог еще переносить поражения и радоваться победам, но как человек это уже был старик, которого покидали силы и который уже не мог вырваться из окружавшей его атмосферы молчаливого сочувствия. Еще за несколько месяцев до нашего приезда Москва сообщила, что в Советском Союзе сформирована югославская бригада. Незадолго до этого были созданы польские, а затем чехословацкие части. Мы в Югославии никак не могли сообразить, откуда в Советском Союзе столько югославов, если и оказавшиеся там немногочисленные политические эмигранты пропали во время чисток. Сейчас, в Москве, мне все стало понятно: главная масса югославской бригады состояла из военнослужащих полка, посланного на советский фронт хорватским квислингом Павеличем в знак солидарности с немцами. Но у армии Павелича и там не было удачи – полк был разбит и взят в плен под Сталинградом. После обычной чистки он был превращен во главе с его командиром Месичем в югославскую антифашистскую бригаду. С разных концов набрали немного югославских политических эмигрантов и направили в полк на политические должности, а советские офицеры – военные специалисты и из госбезопасности – взяли в свои руки обучение и проверку его личного состава. Советские представители сначала хотели ввести в бригаде те же знаки различия, что и в королевской югославской армии, но, натолкнувшись на сопротивление Влаховича, согласились ввести знаки Народно-освободительной армии. Договориться об этих знаках в телеграммах было трудно. Влахович все же сделал что мог – знаки были смесью фантазии и компромисса. По нашему настоянию был разрешен наконец и этот вопрос. Других существенных проблем в бригаде не было, если не считать нашего недовольства тем, что в ней остался старый командир. Но русские его защищали, говоря, что он раскаялся и положительно воздействует на людей. У меня создалось впечатление, что Месич был глубоко деморализован и что он, как и многие другие, сменил вехи, чтобы избежать лагеря военнопленных. Своим положением он и сам не был доволен, так как всем было ясно, что его значение в бригаде было ничтожным, чисто формальным. Бригада стояла вблизи Коломны в лесу. Размещена она была в землянках и проходила обучение, не обращая внимание на жестокую русскую зиму. Вначале меня удивила суровая дисциплина, царившая в бригаде, – было противоречие между целями, которым должна была служить эта часть, и способом, которым убеждали личный состав поверить в эти цели. У нас в партизанских частях царили товарищество и солидарность, а строгие наказания применялись лишь в случаях грабежа и дисциплинарных проступков. Здесь же все базировалось на слепом подчинении, которому могли бы позавидовать пруссаки Фридриха II. Ни намека на сознательную дисциплину, которой мы научились в Югославии и которой учили других. Но и тут мы ничего не могли изменить – ни в отношении непомерно строгих советских инструкторов, ни в отношении бойцов, которые вчера еще сражались на стороне немцев. Мы произвели смотр, произнесли речи, кое-как обсудили проблемы и оставили все без изменения. Состоялся и неизбежный пир с офицерами – они быстро перепились, поднимая здравицы за Тито и Сталина и лобызаясь во имя славянского братства. Между прочим, одной из побочных наших задач была разработка первых орденов новой Югославии. Нам и здесь пошли навстречу, а что ордена – особенно «В память 1941 года» – получились плохими, то виной этому не столько советская фабрика, сколько наша скромность и бедность рисунков, привезенных из Югославии. Надзором за подразделениями из иностранцев ведал генерал НКВД Жуков. Стройный и бледный блондин, еще молодой и очень находчивый, не без юмора и тонкого цинизма – свойств, нередких среди работников секретных служб. Про югославскую бригаду он сказал мне: – Она совсем неплоха, если учесть материал, которым мы располагали. И это было правдой. Бригада позже, в боях против немцев в Югославии, не оказалась на высоте, хотя и понесла громадные потери, – не столько из-за боевых качеств личного состава, сколько из-за уродливости ее организации и отсутствия опыта взаимодействия с армией, отличающейся от советской, и еще потому, что война велась здесь иначе, чем на Восточном фронте. Генерал Жуков тоже устроил в нашу честь прием. Военный атташе Мексики в разговоре со мной предложил помощь, но ни он, ни я, к сожалению, не могли сообразить, как доставить эту помощь борцам в Югославии. Перед отъездом из Москвы я был на обеде у генерала Жукова. Он занимал с женой двухкомнатную квартирку. Она была удобно, но скромно обставлена, хотя по московским условиям, да еще в военное время, казалась почти роскошной. Жуков был отличным служакой и на основе опыта больше верил в силу, чем в идеи как средство осуществления коммунизма. Наши отношения приобрели оттенок какой-то интимности и в то же время сдержанности, так как ничто не могло устранить различий в наших привычках и точках зрения, – политическая дружба ценна, только если каждый остается самим собой. На прощание Жуков подарил мне офицерский автомат – скромный, но соответствующий обстоятельствам подарок. Была у меня тогда и встреча совсем иного характера – с органами советской разведки. Через капитана Козовского со мной в ЦДКА познакомился скромно одетый человечек, который не скрывал, что говорит от имени органов госбезопасности. Мы условились встретиться на следующий день, с применением такого количества конспиративных уловок, что я – именно потому, что много лет сам был подпольщиком, – увидел в этом излишние и шаблонные усложнения. В ближнем переулке меня ждал автомобиль, затем, после петляния по городу, мы перешли в другой, покинули его на одной из улиц огромного города и пешком вышли на следующую, где нам из окна громадного дома сбросили ключ, которым мы открыли большую роскошную квартиру на третьем этаже. Хозяйка квартиры – если это была хозяйка – была одной из тех северных блондинок с прозрачными глазами, которых полнота делает только более красивыми и мощными. Но ее бодрая красота, по крайней мере при встрече со мной, не играла никакой специальной роли. Оказалось, что она рангом выше, чем приведший меня, – она спрашивала, а он записывал. Их больше интересовало, кто у нас в руководящих органах коммунистической партии и что это за люди, чем сведения о других югославских партиях. У меня было неприятное ощущение полицейского допроса, но я знал, что, как коммунист, обязан дать требуемые сведения. Если бы меня вызвал кто-нибудь из членов Центрального Комитета ВКП(б), я не стал бы сомневаться. Но зачем данные о коммунистической партии и руководящих коммунистах этим людям, если их обязанность – борьба с врагами Советского Союза и возможными провокаторами в коммунистических партиях? Я все же отвечал на вопросы, избегая любых точных и, во всяком случае, отрицательных оценок, особенно же всего, что касалось внутрипартийных трений. Делал я это из моральных соображений, не желая говорить о своих товарищах что бы то ни было без их ведома, из внутреннего протеста вводить в свой интимный мир и посвящать во внутренние дела моей партии тех, кто не имел на это права. Мое неприятное ощущение передалось, конечно, и хозяевам – рабочая часть встречи продолжалась не более полутора часов и затем перешла в менее напряженную товарищескую беседу за чаем с печеньем. Зато с советскими общественными деятелями я встречался чаще и ближе. В то время в СССР контакты с иностранцами из союзных государств не были так строго ограничены. Потому что была война, и мы – представители единственной партии и единственного народа, поднявших восстание против Гитлера, – возбуждали любопытство многих людей. К нам приходили писатели в поисках новых идей, киноработники в поисках интересных сюжетов, журналисты за материалами для статей и информацией, молодые люди и девушки с просьбой помочь им попасть в Югославию в качестве добровольцев. «Правда», наиболее значительная газета, хотела получить от меня статью о борьбе в Югославии, «Новое время» – о Тито. И в первом и во втором случае во время редактирования этих статей я встретился с трудностями. «Правда» вычеркнула главным образом все, имевшее отношение к характеру борьбы и ее политическим последствиям. Подгонка статей под партийную линию практиковалась и в нашей партии. Но это делалось только при резких отклонениях и в случае деликатных вопросов. «Правда» же выбросила все, что касалось сути нашей борьбы – новой власти и социальных перемен. Она шла даже так далеко, что изменяла мой стиль, выбрасывая каждый необычный образ, сокращая фразы, изменяя обороты. Статья стала серой и бестемпераментной. После спора с одним из сотрудников я согласился и разрешил уродовать статью – не имело смысла портить из-за этого отношений и лучше было опубликовать хоть это, чем вообще ничего. С «Новым временем» пришлось сражаться еще упорнее. Там несколько меньше оскопили мой стиль и темперамент, но смягчили или вычеркнули почти все места, где говорилось об особом и исключительном значении личности Тито. На первой встрече с одним из сотрудников «Нового времени» я согласился с изменением каких-то несущественных мелочей. Но только на второй – когда я понял, что в СССР нельзя хвалить никого, кроме Сталина, и когда сотрудник так открыто и сказал: «Это неудобно из-за товарища Сталина, так у нас принято!» – я согласился и на остальные поправки, кстати, еще и потому, что в статье была сохранена ее суть и колорит. Для меня и для других югославских коммунистов ведущая роль Сталина была неоспоримой. Но мне все-таки было непонятно, почему нельзя возвеличивать и других коммунистических вождей – в данном случае Тито, – если они с коммунистической точки зрения этого заслуживают. Следует добавить, что сам Тито статьей был очень польщен и что в советской печати, насколько мне известно, никогда еще не была опубликована столь высокая оценка какого бы то ни было другого деятеля – во время его жизни.
Это объясняется тем, что советская общественность – естественно, партийная, так как другая себя активно, открыто не проявляла, – была увлечена борьбой югославов. Но также и тем, что ход войны изменил атмосферу советского общества. Глядя в прошлое, я мог бы сказать: тогда стихийно распространилось убеждение, что после войны, во время которой советские люди еще раз доказали верность родине и основным идеям революции, не будет надобности в политических ограничениях, а также идеологических и иных монополиях группки вождей, и уж во всяком случае – одного вождя. На глазах советских людей менялся мир. Было очевидно, что СССР не будет больше единственной социалистической страной и что появляются новые революционные вожди и трибуны. Такая атмосфера и такие настроения не только не мешали в то время советскому руководству, а, наоборот, облегчали ему ведение войны. Было много причин, по которым и оно само поддерживало подобные иллюзии. А кроме того, Тито, вернее, борьба югославов изменяла отношения на Балканах и в Средней Европе, нисколько не угрожая позициям Советского Союза, а, наоборот, укрепляя их, и не было причин не популяризировать и не поддерживать эту борьбу. Но было одно еще более важное обстоятельство. Хотя советская власть, вернее, советские коммунисты и были в союзе с западными демократиями, они ощущали себя в этой борьбе одинокими – только они одни сражались за свое существование и за сохранение своего образа жизни. А так как второго фронта не было – вернее, не было крупных сражений на этом фронте в моменты, решающие судьбы русского народа, – одиноким ощущал себя и простой человек, рядовой боец. Югославское восстание снимало это чувство одиночества и у руководства, и у народа. Я – и как коммунист, и как югослав – был тронут любовью и уважением, которые встречал повсюду, в особенности в Красной Армии. Со спокойной совестью записал я в книге для посетителей на выставке трофейного немецкого оружия: «Горжусь тем, что здесь нет оружия из Югославии!» – потому что там было оружие изо всей Европы. Нам предложили посетить Второй Украинский фронт, которым командовал маршал И. С. Конев. Наш самолет спустился возле Умани, городка на Украине, – среди опустошений и ран, оставленных войной и бесконечной человеческой ненавистью. Местный совет устроил нам ужин и встречу с общественными работниками города. Ужин не мог быть веселым в запущенном, полуразрушенном здании, а уманский священник и секретарь партии не умели скрыть взаимной неприязни, несмотря на присутствие иностранцев и на то, что оба они – каждый по-своему – боролись против немцев. Я уже знал от советских партийных работников, что русский патриарх, как только вспыхнула война, начал, не спрашивая разрешения правительства, рассылать гектографированные послания против немецких захватчиков и что послания эти находили отклик, охватывая не только подчиненное ему священство, а гораздо более широкие круги. Эти воззвания были привлекательными и по форме – среди однообразия советской пропаганды от них веяло свежестью древнего и религиозного патриотизма. Советская власть быстро приспособилась и начала опираться на церковь, хотя и продолжала считать ее пережитком прошлого. Во время невзгод войны религиозность ожила и начала распространяться, а начальник военной миссии в Югославии, генерал Корнеев, рассказывал, как многим – причем весьма ответственным – товарищам в часы смертельной угрозы со стороны немцев приходило в голову обратиться к православию как к более долгодействующему идеологическому стимулятору.
|