Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Насилие над духом. Насилие над человеческим духом, к которому коммунисты, добившись власти, прибегают с циничной утонченностью






Насилие над человеческим духом, к которому коммунисты, добившись власти, прибегают с циничной утонченностью, лишь отчасти берет начало в марксистской философии – если нечто такое существует. Коммунистический материализм, вероятно, наиболее нетерпимое мировоззрение, что одно это толкает его апологетов на погромные действия в отношении любой «несовпадающей» точки зрения. Вместе с тем не будь упомянутое мировоззрение связано с определенными формами власти и собственности, им нельзя было бы объяснить всю чудовищность методов истязания и умерщвления человеческой мысли.

Всякая идеология, как и всякое мнение, стремится выглядеть и преподносит себя единственно правильной, безупречной. Такова природа мышления человека.

Склонность Маркса и Энгельса к исключительности особенно отчетливо выразилась не столько в идее, ими провозглашенной, сколько в способе, каким эта идея утверждалась. Уже они взяли за правило отрицать любые научные и «прогрессивно-социалистические» достоинства своих современников. При этом возможность серьезной дискуссии и углубленного анализа блокировалась, как правило, ярлыком «буржуазная наука».

Ахиллесовой пятой, подтверждением изначальной узости и исключительности взглядов Маркса и Энгельса (что и сделалось впоследствии питательной средой для идейной нетерпимости коммунизма) было категорическое нежелание отделять политические пристрастия современных им ученых, мыслителей или художников от действительной научно-интеллектуальной либо эстетической значи-

мости их трудов, их произведений. Ты в стане противников – что ж, пеняй на себя: любой отзыв о тебе (и объективный) будет воспринят в штыки, тебя ждет забвение.

Лишь в какой-то мере такая позиция может оправдываться мощным сопротивлением, с которым уже в самом начале столкнулся «призрак коммунизма».

Обостренная нетерпимость «основоположников» к инакомыслию проистекала из глубин их учения: уверовав, что звезда философии закатилась, они тем более не считали возможным рождение чего-либо нового и достойного внимания, если это «что-то» не опиралось на их теорию. Атмосфера эпохи, «преклонившей колена» перед наукой, а также нужды социалистического движения привели Маркса и Энгельса к восприятию любого явления, «неважного» для них лично (не содействующего движению), мало что значащим и объективно, то есть вне зависимости от движения.

Озабоченные «принципиальным» размежеванием в собственных рядах, они обошли практически полным молчанием творчество наиболее выдающихся деятелей своего времени.

В их трудах нет и упоминания о таком, например, значительном философе, как Шопенгауэр, об эстетике Тэна или о блестящих современных им литераторах и живописцах. Даже о тех, кого увлекли идейные и социальные перспективы, ими начертанные. Для методов, которыми Маркс и Энгельс сводили счеты со своими противниками в социалистическом движении, характерны жесткость и нетерпимость, что, впрочем, ненамного превышало «нормы», установленные уже прежними революционерами, решавшими те же задачи. Можно оспаривать вклад Прудона в социологическую науку, но то, что он необычайно много сделал для развития социализма и социальной борьбы, особенно во Франции, сомнению не подлежит. То же самое касается Бакунина. Оспаривая в «Нищете философии» идеи Прудона, Маркс презрительно отказал последнему вообще в какой бы то ни было значимости. Подобным образом Маркс и Энгельс поступили и с немецким социалистом Лассалем, с другими оппонентами из рядов своего движения.

С другой стороны, они были способны и на весьма точные оценки крупных духовных явлений своего времени: одними из первых, например они согласились с Дар-

вином, глубоко проникали в непреходящую ценность наследия прошлых веков – античности и Ренессанса, из которых выросла европейская культура. В социологии опирались на английскую политэкономию (Смит, Рикардо), в философии – на немецкую классическую философию (Кант, Гегель), в теориях развития общества – на французский социализм, точнее на его направления после Французской революции. Все это были вершины научной, духовной и социальной мысли, формировавшие прогрессивно-демократический климат Европы, мира в целом.

Развитию коммунизма присуща и логика и последовательность.

Если сравнивать Маркса и Ленина, то первый – в большей мере человек науки – отличался и более высокой степенью объективности. Ленин – это прежде всего великий революционер, сформировавшийся в условиях самодержавия, полуколониального русского капитализма и драки международных монополий за сферы влияния.

Опираясь на Маркса, Ленин пришел к выводу, что материализм, если его рассматривать сквозь призму всемирной истории, занимал, как правило, позиции прогрессивные, а идеализм – реакционные. Вывод, надо сказать, не только односторонний, а стало быть – неточный, но и содействующий усугублению исключительности, и без того свойственной теории Маркса. Справедливости ради, следует признать, что первопричина здесь в недостаточно глубоком знании истории философии. Когда Ленин в 1908 году писал свой «Материализм и эмпириокритицизм», в нужной мере он еще не был знаком ни с одним из великих философов античности или новейшего времени. Стремясь побыстрее расправиться с противниками, чьи воззрения препятствовали развитию его партии, он попросту отбрасывал все, что не совпадало с революционными взглядами Маркса. Любое противоречие классическому марксизму было для него априори ошибкой, безделицей, лишенной всяких достоинств.

Так что в этом смысле его труды – образец страстной, логичной и убедительной догматики.

Ощутив, что материализм в истории всегда практически являлся идеологией революционных, мятежных социальных движений, Ленин остановился на одностороннем выводе, что материализм и в принципе (в том числе применительно к изучению законов развития человеческого мышления) прогрессивен, а идеализм – реакцио-

нен. Пойдя далее, Ленин смешал форму и метод с содержанием и степенью научности любого открытия. Сам факт, что кто-то придерживается идеалистических взглядов, был ему достаточен для полного забвения как реальных заслуг человека, так и его вклада в науку. Политическую нетерпимость к собственным противникам он распространил на всю историю человеческой мысли.

Британский философ Бертран Рассел, с симпатией встретивший Октябрьскую революцию, уже в 1920 году точно выявил квинтэссенцию ленинского, то есть коммунистического догматизма:

«Существует между тем иной аспект большевизма, к которому у меня есть принципиальные возражения. Большевизм – это не только политическая доктрина; он еще и религия – со стройной догмой и ангажированными священными книгами. Желая доказать что-то, Ленин при малейшей возможности цитирует тексты Маркса и Энгельса. Настоящий коммунист – это не человек, лишь разделяющий убеждение, что земля и капитал должны быть общей собственностью, а вся произведенная продукция распределена по возможности справедливее. Это и человек, принимающий известное число готовых догматических постулатов (таких, как философский материализм, например), которые в принципе могут соответствовать истине, но с научной точки зрения бесспорно доказанной истиной не являются. В мире уже со времен Возрождения отказались считать бесспорным то, что объективно дает повод для сомнения; принят подход с позиций конструктивного и плодотворного скептицизма, представляющий собой взгляд науки. Убежден, что научный подход архиважен для человечества. Если бы некая более справедливая экономическая система могла быть создана ценой отказа от свободного исследования и возвращения в интеллектуальную темницу средневековья, я счел бы такую цену слишком высокой. Впрочем, нельзя отрицать, что догматизм на какое-то короткое время способен содействовать борьбе».

Но так было во времена Ленина.

Не обладая ленинскими знаниями и глубиной мысли, Сталин далее «развил» его теорию.

Внимательный исследователь открыл бы, что этот человек, которого Хрущев по сей день держит за «первейшего марксиста» своего времени, не прочел даже «Капитала», самого что ни на есть основополагающего произведе-

ния марксизма. Практик до мозга костей и одновременно крайний догматик, он, строя свой «социализм», не нуждался в экономических разработках Маркса. Не узнал он ближе и ни одного философа, Гегеля же отрекомендовал «дохлым псом» и целиком свел его к «реакции прусского абсолютизма на Французскую революцию».

Вместе с тем он отлично знал Ленина, постоянно искал в нем опору – чаще даже, чем сам Ленин в Марксе. Сталин и других писателей цитировал по Ленину. Единственно, в чем он разбирался солиднее, была политическая история, особенно русская, к сильным его сторонам относится и великолепная память.

Большего Сталину для его амплуа не требовалось. Все, несовпадавшее с его желаниями и пониманием, все, выходившее за их рамки, он объявлял «враждебным» и запрещал.

Эти три личности – Маркс, Ленин, Сталин – разнятся не только как люди, стилистика у них тоже разная.

В революционере Марксе было что-то от традиционного добряка-профессора, стиль в том числе – бароккно-живописующий, раскрепощенный, полный олимпийского остроумия. Ленин – как бы сама революция; стиль его искрометен, остр, логичен. Сталин собственное могущество считал воплощением и пределом людских чаяний, а собственную мысль – вершиной доступного человеческому мышлению. Его стиль бесцветен, монотонен, но, однако, в упрощенной своей логичности и догматичности – убедителен как для «посвященных», так и для простых смертных. Простота эта сродни лапидарности текстов отцов церкви, что объясняется не столько богословской юностью Сталина, сколько с зеркальной точностью отраженными в нем примитивизмом условий и полной «задогматизированностью» коммунистического мышления.

Нет в сталинских наследниках суровой внутренней гармонии, присущей «вождю народов», его догматической силы, убежденности. Посредственности во всем, они обладают предельно обостренным чувством реальности. Неспособные строить новые системы, выдвигать незатасканные идеи, они зато еще как способны (именно благодаря развитому «бюрократическому инстинкту», т. е. обостренному нюху на жизненную реальность) преградить новому дорогу или, что тоже вполне годится, вообще удушить его.

Так выглядит эволюция догматики и исключительности

в коммунистической идеологии. «Дальнейшее развитие марксизма» с упрочением нового класса привело, таким образом, к господству не только единственной идеологической схемы, но и образа мыслей одного человека группы олигархов), а с этим – к духовному упадку и оскудению самой идеологии. Одновременно росла нетерпимость к любым иным концепциям, к человеческой мысли вообще. Сила воздействия этой идеологии и ее относительная жизненность обратно пропорциональны «физическому усилению» личностей, выступающих ее носителями.

Становясь все «одноколейнее», нетерпимее, современный коммунизм производит все больше полуистин и прикрывается ими же все чаще. На первый взгляд, некоторые его стороны могут показаться похожими на правду. Но он насквозь пропитан ложью. Его полуистины – чрезмерные, искривленные до извращенности, – окончательно теряют подвижность и полностью тонут во лжи по мере подчинения вождям всей жизни общества, включая, разумеется, и саму коммунистическую теорию.

Практическая реализация тезиса о том, что марксизм есть универсальный метод, которого обязаны придерживаться коммунисты, неизбежно ведет к насилию над всеми сферами духовной жизни.

Что делать несчастным физикам, если атомы не желают вести себя в соответствии с гегельянско-марксистской борьбой и единством противоположностей и их развитием в высшие формы? Куда деваться астроному, если космос равнодушен к коммунистической диалектике? А биологам, у которых растения не следуют сталинско-лысенковской теории о согласии и сотрудничестве классов в «социалистическом» обществе? Не в силах «искренне лгать», они вынуждены расплачиваться за свою «ересь». Их открытия могут быть признаны лишь при условии, если «подтверждают» формулы марксизма-ленинизма. Ученые постоянно ломают голову над тем, как добиться, чтобы их научные выводы и открытия «не задели» официальную догму. Наука обречена на оппортунизм и компромиссы. То же и с любой другой сферой умственного труда.

Своей нетерпимостью современный коммунизм очень напоминает средневековые религиозные секты. Размыш-

ления о кальвинизме сербского поэта «печали и радости» Йована Дучича словно воссоздают духовную атмосферу некой коммунистической страны:

«...А Кальвин этот, законник и догматик, на костре не сгоревший, в камень обратил душу народа женевского. Он занес религиозную печаль и набожный аскетизм в эти дома, и сегодня еще полные стужи и мрака; посеял здесь ненависть к радости и веселью, проклял декретом песню и музыку. Политик и тиран, вставший во главе республики, он, словно оковы, набросил свои железные законы на жизнь в стране, нормировав даже семейные чувства. Из всех фигур, которые дала Реформация, Кальвин – наиболее окостеневшая фигура бунтовщика, а библия его – самый печальный учебник жизни... Кальвин не был новым христианским апостолом, желавшим обновить свою веру в ее первозданной чистоте, наивности и благочестии, – в какой вышла она из своей назаретянской параболы. Это арийский аскет, что, порвав с режимом, порвал и с любовью, главным началом догмы. Народ его серьезен и полон добродетелей, но и ненависти к жизни, неверия в счастье. Нет веры горше, нет пророка ужасней. Женевцев он превратил в паралитиков, навсегда утративших способность восторгаться. Нет в мире народа, которому бы его вера принесла больше зла и опустошения. Кальвин был прекрасным церковным писателем, столь же полезным чистоте французского языка, как Лютер, переводчик Библии, чистоте языка немецкого. Но он создал и теократию, при которой личная диктаторская власть была не слабее, чем в папской монархии! Якобы высвобождая духовную личность человека, он его гражданскую личность унизил до низменнейшего рабства. Он соблазнил народ, а потом отнял у него всякую радость бытия. Он многое изменил, но ничего не продвинул.

Спустя почти триста лет после него Стендаль видел в Женеве, как молодой человек и девушка разговаривали лишь о пасторе и его последней проповеди, произнося наизусть целые пассажи из нее» (Й. Дучич. Второе письмо из Швейцарии).

В современном коммунизме есть нечто от догматической нетерпимости пуритан во времена Кромвеля и непримиримой политики якобинцев. Но есть и заметная разница: не только в том, что пуритане свято верили в Библию, а коммунисты поклоняются науке, или в том, что власть коммунистов гораздо полнее якобинской. Разни-

ца – в возможностях: ни одна религия или диктатура не могла претендовать на такое всестороннее и неограниченное могущество, каким реально располагают коммунистические системы.

По мере упрочения их позиций росла и убежденность коммунистических вождей в том, что ими избран единственно верный путь к абсолютному счастью и «идеальному» обществу. Бытует шутка, что коммунистические вожди создали коммунистическое общество – для себя. Впрочем, они без всяких шуток отождествляют себя с обществом и его устремлениями. Абсолютный деспотизм уживается с непоколебимой верой в достижимость абсолютного человеческого счастья, а всеохватное мировоззрение и универсальность метода – с всеохватным и универсальным насилием.

Само развитие сделало из коммунистических правителей жандармов человеческого сознания, мера «опеки» над которым увеличивалась по мере возрастания их могущества – «успехов в строительстве социализма».

Эта эволюция не обошла и Югославию. Тут вожди постоянно подчеркивали «высокую сознательность нашего народа» в годы революции, то есть когда этот народ, а точнее, определенная его часть, активно их поддерживал. Ныне же, по словам тех же руководителей, «социалистическая» сознательность этого народа очень низка, так что, мол, придется не спешить пока с демократией. Югославские вожди открыто заявляют, что с «ростом социалистической сознательности» (того, что они называют, во-первых, сознательностью, а во-вторых, социалистической), который наступит, в чем они уверены, вместе с индустриализацией, они откроют двери и перед демократией. До тех же пор, в чем эти сторонники дозированной демократии и поборники диаметрально противоположных практических действий также свято уверены, у них есть право – во имя будущего счастья и свободы – затаптывать малейшие ростки идей и взглядов, отличных от их собственных.

Советские вожди, возможно, лишь в самом начале были вынуждены манипулировать хлипкими посулами будущей демократии. Они просто-напросто уверены, так и заявляют, что в их стране свобода уже достигнута. Прямо сказать, и они чувствуют, что «корабль поскрипывает». Они тоже непрестанно «повышают» чужую сознательность, то есть заставляют людей «прорабатывать» (зазуб-

ривать наизусть) высушенные марксистские формулировки и политические указания руководства. Хуже того: они принуждают граждан вечно исповедоваться, клясться в верности социализму, заверять, что родине не изменили, и по-прежнему верят в непогрешимость действий и реальность обещаний своих правителей.

Гражданин в коммунизме боится каждого «лишнего» шага: как бы не пришлось доказывать, что он не враг социализма. Точно так же в эпоху средневековья человек обязан был вновь и вновь подтверждать свою преданность церкви.

Все начинается со школы, с царящей в ней системы образования, тем же целям подчинена любая прочая сфера духовной и общественной жизни. С рождения и до смерти человека окружает забота правящей партии о его сознательности, совести и «росте». Журналисты, идеологи, наемные писатели, спецшколы, единственно разрешенная господствующая идея, огромные материальные средства – таков круг действия этой заботы. Для полноты картины добавьте сюда еще огромный объем массовой печатной, радио – и прочей пропаганды.

И тем не менее успехи невелики, с затратами и мерами несоизмеримы (исключая, понятно, новый класс, который без всяких дополнительных мер готов неукоснительно придерживаться им самим избранной линии).

Ощутимых результатов удалось достичь единственно при подавлении любой не стыкующейся с официозом сознательной инициативы, при искоренении инакомыслия.

И в коммунизме люди (что поделаешь?) продолжают мыслить, просто не могут без этого. Более того, люди подчас мыслят не так, как предписывается. Возникает двойное мышление: одно для себя, другое – напоказ, согласно официальному образцу. Такая же двойственность присуща оценке всевозможных явлений.

Все это – отражение «опыта», накопленного обычными людьми, и, с другой стороны, подтверждение могущества коммунистов.

Люди в коммунистических системах не настолько оглуплены безликой пропагандой, сколь глубоко страдают из-за невозможности дотянуться до истины, до свежих идей. В духовной сфере планы олигархов осуществляются кое-как, стагнации, загнивания, разложения здесь гораздо больше, чем «побед».

Эти олигархи – радетели душ, бдительно надзирающие за тем лишь, чтобы мысль человеческая не заплыла в «преступные антисоциалистические» воды, эти бессовестные поставщики дешевенького бросового ширпотреба (собственных обветшалых, окаменевших, напрочь лишенных способности изменяться идей), – эти люди сковали льдом, умертвили духовную жизнь своих народов. Они придумали беспрецедентную людоедскую формулу – «вырвать из человеческого сознания» – и действуют сообразно ей так, будто речь не о человеке и его мысли, а о сорной траве на пустыре. Убивая чужое сознание, оскопляя, лишая полета человеческий дух, они и сами превращаются в серость – безыдейную, бездуховную, так и не узнавшую счастливых минут глубокого свободного размышления. Театр без публики: актеры играют на «самовоодушевлении». И думают они по принципу переваривания пищи: их мозги переваривают мысли, исходя из «текущих» потребностей. Такие вот дела у этих попов-полицейских, ставших еще и хозяевами не только всех конкретных возможностей для проявления человеческого духа – типографий, радиостанций и т. п., но и материи, без которой сама жизнь человеческая невозможна, – хлеба и крова.

Судите сами, обосновано ли сравнивать современный коммунизм с религиозными сектами?

И все же каждая коммунистическая страна переживает технический взлет. Особого рода, понятно, и в особые периоды своей истории.

Индустриализация, тем более в столь сжатые сроки, порождает многочисленную техническую интеллигенцию – не самую высококлассную, правда, – а также привлекает к себе таланты и стимулирует исследовательскую мысль.

Причины, вызывающие сверхускоренную индустриализацию в определенных отраслях, стимулируют в тех же отраслях особенно кипучую исследовательскую деятельность. Ни во время второй мировой войны, ни после нее Советский Союз значительно не отставал в боевой технике. В области атомной энергетики он идет сразу следом за США.

Активны изобретатели, хотя бюрократическая машина тормозит внедрение изобретений, годами порой пылящихся по шкафам разных госконтор. Но еще пагубнее, еще более умертвляюще действует на изобретательство незаинтересованность производства.

Будучи людьми весьма практичными, коммунистические вожди немедленно устанавливают сотрудничество со специалистами-техниками и учеными, не особенно обращая внимание на их «буржуазное» мировоззрение. Им ясно, что индустриализацию не осуществить без технической интеллигенции, которая к тому же сама по себе сделаться опасной не может. В отношении этой интеллигенции (как и в отношении чего угодно иного) есть у коммунистов упрощенная и, по обычаю, лишь наполовину верная теория: специалистов всегда оплачивает класс, которому они служат. Так почему подобным делом не заняться «пролетариату», другими словами, новому классу? Исходя из этого они тотчас вырабатывают соответствующую систему поощрения.

Но, вопреки техническому подъему, неоспоримым остается факт, что ни одно великое научное открытие современности не сделано при советской власти. Тут Советскому Союзу не удалось опередить даже царскую Россию, где, несмотря на техническую отсталость, случались научные открытия эпохального значения.

Сама по себе отсталость технически затрудняет достижение чего бы то ни было нового в науке, но все же основные причины тут в общественном устройстве.

Новый класс весьма заинтересован в техническом прогрессе, но еще больше – в незыблемости своего идеологического монополизма. Между тем всякое крупное научное открытие приходит как следствие изменившихся представлений о мире в мозгу ученого. Измененная картина не укладывается в прокрустово ложе официальной философии. В коммунизме каждому, кто посвятил себя науке, приходится задумываться, стоит ли идти на риск, ибо велика вероятность прослыть еретиком, если твои теории, не ровен час, не совпадут с допустимой, предписанной и любезной сердцам догматиков нормой.

Положение науки еще более осложняет официальный взгляд на марксизм или диалектический материализм как на метод, одинаково сверхэффективный для всех без исключения сфер исследовательской, духовной и прочей деятельности. В СССР не было ни одного видного ученого,

которого обошли бы стороной неприятности «по политической линии». Разными бывали обстоятельства, но довольно часто люди науки подвергались остракизму именно за противление установленной схеме. В Югославии такого меньше, но и там практику возвышения «преданных», но слабых ученых вполне можно отнести к рецидивам все той же болезни.

Коммунистические системы, стимулируя прогресс техники, одновременно преграждают путь любым масштабным исследованиям, требующим не стесненной никакими рамками работы мысли. Парадоксально, но факт.

Если даже согласиться, что эти системы выступают лишь относительными противниками развития науки, за ними все равно сохраняется роль абсолютных недоброжелателей любого взлета мысли во имя постижения нового. Базирующиеся на исключительности одной философии, они – явления сугубо антифилософские. При них не появилось до сих пор и не может появиться истинного мыслителя, тем более занимающегося проблемами социальными, если, конечно, не считать таковыми самих правителей, обычно совмещающих «основное ремесло» с функциями «главных философов» и мастеров «укрепления» человеческого сознания. Свежая мысль, новая философская или социальная теория обречены в коммунизме пробиваться многотрудными кружными путями, чаще через беллетристику и другие области искусства. Перед тем как выйти на свет Божий и начать жить, им, хочешь не хочешь, приходится сначала долго таиться и ждать «подходящего момента».

Среди всех отраслей знаний, а также сфер, в которых поиск истины немыслим без сопоставления позиций, мнений, точек зрения, более незавидного положения, чем у общественных наук и анализа общественных проблем, кажется, быть не может. Едва ли вообще существует такой род деятельности: ведь Маркс и Энгельс все уже объяснили, а вожди своей волей монополизировали право на решение любого связанного с обществом и обществоведческой тематикой вопроса.

Истории, особенно истории данного – коммунистического – периода, по сути дела, не написано. Замалчивание и фальсификация перешли в разряд невозбраняемых и привычных действий.

Политическая традиция узурпирована, у народа похитили его духовное наследие. Этим монополисты держат

себя так, словно вся предыдущая история только и готовилась, что к встрече с ними. Они и прошлое – все, что в нем было, – мерят своей меркой, одним аршином, поделив всех людей и все события на «прогрессивные» и «реакционные». По тому же принципу и памятники воздвигают. Пигмеев – возвеличивают, великанов (особенно современников) – рушат.

«Единственно научный» метод показал себя в конечном счете просто как крайне удобный инструмент защиты и оправдания их нетерпимости при подчинении себе науки и общества в целом.

С искусством происходит, почти то же, что и с наукой.

В искусстве возвеличивается – но еще в большей степени – посредственность, раз и навсегда данные формы и взгляды. Что и понятно: нет искусства без идей, без воздействия на окружающее, а монополия на идеи и формирование сознания – в «надежных руках» правящей верхушки. Не было ни единого значительного произведения искусства, не натолкнувшегося на запрет или осуждение со стороны «всеведущих» коммунистических верхов. Во взглядах на искусство коммунисты традиционно консервативны, что объясняется в основном необходимостью удерживать монополию над сознанием людей, а также собственным их невежеством и ограниченностью. Наивысшим проявлением демократизма любого такого «руководителя» по отношению к новым течениям в искусстве было его признание, что он хотя и не понимает, но считает все же возможным «разрешить». В духе известного отношения Ленина к футуризму Маяковского.

Но вопреки всему, отсталые народы в коммунистических системах наряду с техническим возрождением переживают возрождение культурное, выражающееся уже в том хотя бы, что культура, пусть главным образом и в виде пропаганды, делается для них более доступной. Новый класс заинтересован в этом с позиций индустриализации, нуждающейся в квалифицированном труде. К тому же идет формирование механизма воздействия на людское сознание. Школьная сеть, всеобщая грамотность, любительский и профессиональный театр, музыкальные коллективы – все это развивается быстро, не соизмеряясь

часто с реальными потребностями и возможностями. Но прогресс тут несомненен.

Заканчивается революция, и, пока правящий класс не успел еще полностью подмять под себя общество, обычно появляется немало значительных произведений искусства. В СССР так было до 30-х годов, в Югославии так сейчас. Революция будто бы пробуждает дремавшие таланты вопреки нарастающему стремлению ее детища – деспотизма эти таланты задушить.

Есть два способа такого удушения: борьба против мысли и новых идей, а также борьба с новаторством в области формы.

В сталинские времена дошло до того, что подавлялись все формы художественного выражения, не пришедшиеся по вкусу вождю. А вкус у него, надо отметить, не страдал чрезмерной изысканностью. Как, впрочем, и слух. Что до поэзии, то тут у Сталина было твердое пристрастие – четырехстопный ямб и александрийский стих. Дойчер высказал мнение, что сталинский стиль стал стилем национальным. Разделять официальный взгляд на художественную форму сделалось столь же обязательным, как следовать основополагающим идеям.

В полной мере это соблюдалось не повсеместно, потому и типичной чертой коммунизма не является. Так, в 1925 году в СССР была принята резолюция, в которой сказано, что партия в целом никак не может связывать себя приверженностью к какому-либо одному направлению в области литературной формы. Вместе с тем партия не отказалась от так называемой «идеологической помощи», то есть идейно-политического надзора за художниками. Это и был максимум демократизма в подходе к искусству, до которого смог подняться коммунизм. На похожих позициях стоит сегодняшнее югославское руководство. После 1953 года, с началом отката от демократических реформ вновь к бюрократизму, когда самые примитивные и реакционные элементы вздохнули с облегчением, на голову «мещанской» интеллигенции обрушилась невиданная кампания охаивания и травли, имевшая ясную Цель – установить контроль и за художественной формой. Интеллигенция целиком и мгновенно противопоставила себя режиму. Режим отступил. Как подчеркнул в одном своем выступлении Кардель, выбор формы партия никому не может навязать, но и не допустит «антисоциалистической идеологической контрабанды», то есть взгля-

дов, которые режим расценил бы не соответствующими «социалистическим». Того не ведая, он повторил процитированную выше директиву большевистской партии – директиву 1925 года. Это одновременно был и потолок «демократичности» югославского режима в отношении искусства, что, конечно, не изменило внутреннего настроя большинства вождей. Ни в коем случае. «Про себя» они продолжали считать всю творческую интеллигенцию «ненадежным», «мещанским», в лучшем случае – «идейно разболтанным» слоем. Крупнейшая газета («Политика», 25 мая 1954 г.) процитировала в качестве «незабываемых» следующие слова Тито: «Хороший учебник полезнее нескольких романов». Не прекращались истерические выпады против «декадентства», «деструктивных идей», «враждебных взглядов» в искусстве.

Югославской культуре, в отличие от советской, удалось хотя бы разнообразием художественной формы мало-мальски выразить неудовлетворенность и беспокойство мысли. Советской и этого до сих пор не дано. Над головой югославской культуры навис острый меч, у советской он – все время прямо в сердце.

Относительная свобода формы, которую коммунисты лишь время от времени в состоянии ограничить, не может сделать творчество полностью свободным по той простой причине, что каждое истинное художественное произведение обязано – пусть и опосредованно, используя форму, – выражать новые идеи. И при наибольшей свободе искусства в коммунизме остается неразрешимым противоречие между обещанной свободой формы и обязательным контролем за идеями. Время от времени это противоречие выходит на поверхность: то как гнев режима по поводу «контрабанды» идей, то как протест художников, возмущенных навязыванием формы. На самом деле имеет место столкновение необузданных монополистических устремлений первых и неудержимого творческого порыва вторых.

По сути это то же противоречие между свободой научного поиска и коммунистической догматикой, только перенесенное в область искусства.

Все новое в мысли и идеях прежде всего должно быть взято под контроль, санкционировано, сведено до «границ безопасности» – таков фактический порядок.

Это противоречие – как и остальные – коммунистические вожди разрешить не в состоянии. Они способны, в

чем мы уже убедились, лишь некоторым образом его смягчить, ущемляя все же истинную свободу творчества.

Вследствие этого противоречия при коммунистических режимах так и не смогла быть решена проблема раскрытия искусством актуальных жизненных тем, не могла развиваться и теория художественного творчества.

Поскольку художественное произведение по природе своей почти всегда аналогично критике существующего состояния общества и отношений в нем, создавать произведения на актуальные темы в коммунистических системах невозможно. Дозволено одно только восхваление того, что имеется, и критика его противников, негуманная сама по себе, ибо последние находятся в незащищенном положении, подвергаются преследованиям. Так что на подобной «базе» создавать художественные произведения, имеющие хоть какую-то реальную ценность и рассматривающие актуальные темы, совершенно невозможно.

В Югославии верхушка и некоторые деятели искусства непрестанно сетуют, что нет, мол-де, художественных произведений, отражающих «нашу социалистическую действительность». В СССР, наоборот, «вырабатываются» тонны произведений на актуальные темы, но именно потому, что они не говорят правды, их достоинства сомнительны, интерес публики, а затем и официальной критики к ним быстро улетучивается.

Типы разные – конечный результат одинаков.

Во всех коммунистических государствах владычествует теория так называемого «социалистического реализма».

В Югославии эта теория потерпела поражение и ее придерживаются лишь самые реакционные догматики. Здесь, как и во многом другом, у режима было достаточно сил для искоренения ростков нежелательной теоретической мысли, но он оказался все же слишком слаб, для того чтобы насадить собственные взгляды. Можно с уверенностью предполагать, что и в иных странах Восточной Европы эту «теорию» ждет аналогичная судьба.

Теория «социалистического реализма» не являет собой даже некой стройной системы. Термин «социалистический реализм» первым употребил Горький – вероятно, под воздействием собственного реализма. Его взгляды своди-

лись к тому, что в современных – «социалистических» – условиях искусство должно быть пронизано новыми – социалистическими – идеями и как можно правдивее отражать действительность. Все остальное, приписываемое этой теории (типичность, идейная направленность, партийность и т. д.), либо позаимствовано из других теорий, либо продиктовано политическими потребностями режима.

Не выстроенный в целостную теорию «социалистический реализм» на деле означает идейный монополизм коммунистов, стремление облечь в художественную форму ограниченные и реакционные идеи вождей, в героико-романтическом духе воспеть их дела. В конце концов эта теория опустилась до фарисейского оправдывания бюрократической цензуры и надзора, осуществлявшегося режимом, нуждами самого искусства.

В разных коммунистических странах такой надзор и организован по-разному: от партийно-бюрократического цензорства до нажима «по идеологической линии».

В Югославии, к примеру, никогда не было цензуры. Надзор осуществлялся опосредованно, через партийцев в издательствах, творческих союзах, газетах, журналах, которые с любым своим «сомнением» немедленно обращаются в вышестоящие инстанции. Цензура в стране проклюнулась из самой атмосферы, став по существу, самоцензурой. И хотя случается, что, по крайней мере, членам партии удается все же «пропихнуть» что-то, тем не менее самоцензура, которой они и другие творческие люди обязаны себя подвергать, принуждает их к двурушничеству и самым недостойным низостям. Такой вот прогресс – «социалистическая демократия» вместо бюрократического деспотизма.

В принципе ни в Советском Союзе, ни в других коммунистических странах официальная цензура не освобождает творческую личность от так называемой самоцензуры.

Реалии общественных отношений, само их состояние, хочешь не хочешь, приводят людей к «самоцензурированию» – основной, по сути, форме идейно-партийного надзора в коммунизме. Как в средневековье, когда, прежде чем решиться на творческий акт, художник должен был хорошо уяснить себе, чего «ждет» от его работы церковь, так и в коммунистических системах для начала необходимо «глубоко проникнуть» в образ мыслей, а нередко и в «нюансы» вкуса того или иного властителя.

Цензуру (самоцензуру) подают под соусом «идейной помощи». Да и все прочее в коммунизме вершится для «абсолютного счастья», где словеса типа «народ», «трудовой народ», «во имя народа», «народный», невзирая на их крайнюю неопределенность в данном контексте, особенно часто лепятся ко всему, что касается искусства.

Гонения, запреты, навязывание идей и формы, унижения, оскорбления, «шефство» полуграмотных бюрократов над гениями – все здесь делается от имени народа и для народа. В этом смысле «социалистический реализм» даже на словах не отличается от гитлеровского национал-социализма. Один югославский литератор венгерского происхождения, Эрвин Шинко, провел интересную параллель в ряду «теоретиков искусства» той и другой диктатуры:

Л. И. Тимофеев, советский теоретик:

«Литература – это идеология, помогающая человеку узнать жизнь и действовать в ней».

«Грюнденданкен националсоциалистишер культурполитик»:

«Художник не может быть только художником, он всегда – воспитатель».

Балдур фон Ширах, вождь гитлерюгенда:

«Каждое истинное произведение искусства обращается ко всему народу».

Андрей Жданов, член Политбюро ЦК ВКП(б):

«Все гениальное – доступно».

Вольфганг Шольц в «Грюнденданкен...»:

«Политику национал-социализма, а следовательно, ее часть, именуемую культурной политикой, определяет фюрер и те, кому он это поручил... Если мы хотим знать, что такое культурная политика национал-социализма, вглядимся в этих людей, в дело, которым они заняты, в директивы, от них исходящие и направленные на то, чтобы окружить себя единомышленниками, сознающими всю ответственность за высокое поручение».

Емельян Ярославский на XVIII съезде ВКП(б):

«Товарищ Сталин вдохновляет художников, дает им руководящие идеи... Решения ЦК ВКП(б) и доклад А. А. Жданова дают советским писателям целостно выстроенную программу работы».

Деспотические режимы, даже противоборствующие, самооправдательством занимаются столь похоже, что просто не в состоянии избежать языковой подобности.

Притеснительница научной мысли и демократических свобод коммунистическая олигархия не может не вызывать всеобщей коррупции духа. Князья-феодалы и капиталистические магнаты платили когда-то художникам как могли и желали, оказывая творческим людям материальную поддержку и одновременно коррумпируя их. В коммунизме же коррумпирование – составная часть государственной политики.

Правило коммунистической системы – брать за горло, подавлять всякую духовную деятельность (в основном это как раз и касается произведений наиболее глубоких, оригинальных), а с другой стороны, щедро одаривать, стимулировать, идти, не стесняясь, на прямой подкуп всего, что, по мнению системы, полезно «социализму», то бишь ей самой.

Даже если оставить в стороне скрытые и наиболее безобразные виды подкупа («Сталинские премии», «высокое» покровительство, жирные гонорары за выполнение «частных» заказов бюрократической знати и т. д.), в чем система оголяет свой экстремизм, свои крайности, все равно факт остается фактом: она в принципе весьма склонна к коррумпированию интеллигенции, особенно людей искусства. Можно отменить «дары» властей предержащих, отменить цензуру, но дух коррупции и нажима тем не менее никуда не денется.

Основа коррупции и нажима, их источник – партийно-бюрократический монополизм, полностью поработивший общество. Человеку творчества деться некуда. Идет ли речь о его идеях или его заработке, силу эту он обойти не может. Хотя эта сила не есть непосредственная власть, но она – везде, во всех порах. И последнее слово всегда за ней.

В то же время для художника по чисто практическим соображениям крайне важно, чтобы «удавка» и централизм ощущались как можно слабее, пускай это и никак не меняет существа его положения в обществе. Поэтому для него жить и работать, скажем, в Югославии намного легче, чем в Советском Союзе.

У порабощенного человеческого духа нет выбора, он вынужден подчиниться коррупции. И поинтересуйся кто-либо причинами, почему в Советском Союзе вот уже четверть столетия практически не появлялось значитель-

ных художественных произведений (особенно в литературе), он открыл бы для себя, что коррумпирование интеллигенции играет тут роль не меньшую (если не большую), чем само порабощение.

Преследуя, шельмуя, принуждая к позорному самобичеванию («самокритике») истинных творцов и приманивая вместе с тем людей послушных привилегированными «условиями труда» – высокими гонорарами, премиями, дачами, курортами, льготами, автомобилями, депутатскими мандатами, агитпроповской протекцией и «великодушным покровительством», – коммунистическая система фавориткой своей избирает посредственность – зависимую и творчески бесплодную личность.

Ничего странного поэтому, что крупнейшие художники, поставленные перед выбором между жизнью впроголодь (да еще под вечной плеткой) и «милостью» хозяев, теряли ориентацию, а с тем – веру и мощь. Самоубийство, отчаяние, бегство в пьяный угар, разврат, потеря внутренней устойчивости, цельности как результат самообмана и обмана других – все это очень часто сопутствовало судьбе тех, кто по-настоящему хотел и мог создавать новое. Так человеческий дух был принуждаем творить – ибо жить без творчества не в его силах, – объятый отчаянием, но под идиотской маской оптимизма. Существование в подобных условиях – это ли не доказательство его непобедимости и это ли не показатель нищеты и мерзостной уродливости самой системы?

Принято считать, что коммунистическая диктатура проводит грубую классовую дискриминацию. Это не совсем так.

Исторически с затуханием революции классовая дискриминация слабеет, усиливается дискриминация идеологическая. Насколько иллюзорно то, что власть принадлежит пролетариату, настолько же ошибочно, что коммунисты преследуют людей за одну их принадлежность к классу «буржуев». Безусловно, осуществляемые коммунистами меры больше всего бьют по собственническим классам, по буржуазии особенно. И тем не менее капитулировавшие или «переориентировавшиеся» ее представители благополучно обеспечили себя «тепленькими ме-

стечками» и благосклонностью властей. Более того, из их рядов тайная полиция нередко вербует умелых агентов, а новые господа – ловких слуг. Но пусть не ждут пощады те, кто спорит с коммунистическими взглядами и методами. При этом безразлично, выходцами из какого класса они являются, противники они национализации капиталистической собственности или безучастные ее зрители.

Тут можно добавить даже, что преследование демократического и социалистического мышления, отличного от образа мыслей правящей олигархии, ведется и жестче, и бескомпромисснее, чем борьба с наиболее реакционными взглядами сторонников бывшего режима. Это понятно: последние менее опасны, так как обращены к прошлому, к тому, что хотя и может мешать, но имеет, однако, слишком уж малые шансы на возвращение и победу.

Овладев властью, коммунисты атакой на частную собственность создают иллюзию, будто во имя трудовых классов они прежде всего намерены поразить классы собственников. Дальнейшее показывает, однако, что дело отнюдь не только в этом и что основой их акций изначально было стремление к господству, которое и не может выражаться по-другому, нежели в первую голову как идеологическая (а не классовая) дискриминация. Ведись речь о чем-то ином (о реальной передаче собственности в руки трудящихся, например), возобладала бы именно классовая (а не одна из прочих) дискриминация.

Упор на идеологическую дискриминацию подталкивает, казалось бы, к выводу, что мы имеем дело с новой религиозной сектой, непоколебимо придерживающейся своих материалистическо-атеистических заповедей и силой навязывающей их остальным. Коммунисты воистину ведут себя словно религиозная секта, хотя на деле ею не являются.

Но тоталитарная идеология – это не просто следствие определенным образом оформленных власти и собственности. Со своей стороны, она и сама внесла лепту в такое развитие, она же остается надежнейшей его опорой. Идеологическая дискриминация есть условие, необходимое для выживания коммунистической системы.

Было бы неверно думать, что иные формы дискриминации – расовая, классовая, кастовая или национальная – более тяжки, чем идеологическая. Они могут внешне выглядеть более жесткими, но столь утонченными и всеохватными им быть не удается. Они поражают отдель-

ные части общественного организма, идеологическая дискриминация – все общество и каждого его члена лично. Первые, как правило, топчут людей физически. Идеологическая дискриминация наносит удар тому, что, пожалуй, вообще в наибольшей мере свойственно человеческому существу. Духовное насилие – это насилие самое полное и жестокое, им начинается и им завершается любой вид насилия.

В коммунистических системах идеологическая дискриминация проявляется, с одной стороны, как запрет на инакомыслие, а с другой – как навязывание исключительности собственных идей. И это лишь две наиболее заметные грани безмерного, неописуемого насилия. Мысль, открывающая новое, – это и самая творчески продуктивная сила. Ни жить, ни работать, не думая и не фантазируя, люди просто не могут. Отрицающим этот факт коммунистам приходится все же с ним считаться. Поэтому-то они и подавляют любое инакомыслие, особенно если речь идет о решении задач, стоящих перед обществом.

От многого способен отказаться человек. Но мыслить и высказывать свои мысли он должен. Нет ничего больнее обреченности на молчание, нет насилия большего, чем принуждать людей отречься от собственных мыслей и «озвучивать» чужие.

Ограничение свободы мысли есть атака не только на определенные политические или общественные группы, но и на личность, как таковую.

Неизбывное устремление человека к свободе, свободной мысли, совершенствованию и расширению производства всегда выражается конкретно, как императив, поставленный определенными силами. И если такие императивы в коммунистических системах пока еще четко и ясно не сформулированы, это отнюдь не значит, что их нет вообще. Глухим, упрямо нарастающим рокотом поднимаются они из глубин народа. Тотальность угнетения как бы стирает границы между его слоями, люди объединяются – они требуют свободы. В том числе права свободно мыслить.

История многое простит коммунистам, потому что поймет: жестокость, ими проявленная, во многом оправдывалась обстоятельствами, необходимостью защититься, выжить. Но удушение любой альтернативной точки зрения, идеологическая нетерпимость, монопольное господство мысли, угодливо прислуживавшей их сверхэгои-

стичным интересам, – вот что прикует их к позорному столбу истории. Туда, где инквизиция и костер. И в компании этой, возможно, место им будет выбрано самое «почетное».

 


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.027 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал