Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Портрет художника в юности 3 страница
– Не надо Ирландии Бога! – кричал он. – Слишком много его было в Ирландии. Хватит с нас! Долой Бога! – Богохульник! Дьявол! – взвизгнула Дэнти, вскакивая с места, и только что не плюнула ему в лицо. Дядя Чарльз и мистер Дедал усадили мистера Кейси обратно на стул, они пытались успокоить его. Он смотрел перед собой темными, пылающими глазами и повторял: – Долой Бога, долой! Дэнти с силой оттолкнула свой стул в сторону и вышла из-за стола, уронив кольцо от салфетки, которое медленно покатилось по ковру и остановилось у ножки кресла. Миссис Дедал быстро поднялась и направилась за ней к двери. В дверях Дэнти обернулась, щеки у нее дергались и пылали от ярости, она крикнула на всю комнату: – Исчадие ада! Мы победили! Мы сокрушили его насмерть! Сатана! Дверь с треском захлопнулась. Оттолкнув державших его, мистер Кейси уронил голову на руки и зарыдал. – Несчастный Парнелл! – громко простонал он. – Наш погибший король! Он громко и горько рыдал. Стивен, подняв побелевшее от ужаса лицо, увидел, что глаза отца полны слез.
*
Стоя небольшими группами, мальчики разговаривали. Один сказал: – Их поймали у Лайонс-Хилл[39]. – Кто поймал? – Мистер Глисон с помощником ректора. Они ехали в кэбе. Тот же мальчик прибавил: – Мне это рассказал один из старшего класса. Флеминг спросил: – А почему они бежали? – Я знаю почему, – сказал Сесил Сандер. – Потому что стащили деньги из комнаты ректора. – Кто стащил? – Брат Кикема. А потом они поделились. – Но это ведь воровство. Как же они могли? – Много ты знаешь, Сандер! – сказал Уэллс. – Я точно знаю, почему они удрали. – Почему? – Меня просили не говорить, – сказал Уэллс. – Ну расскажи, – закричали все. – Не бойся, мы тебя не выдадим. Стивен вытянул голову вперед, чтобы лучше слышать. Уэллс огляделся по сторонам, не идет ли кто. Потом проговорил шепотом: – Знаете церковное вино, которое хранится в ризнице в шкафу? – Да. – Так вот, они выпили его, а когда стали искать виновных, по запаху их и узнали. Вот почему они скрылись, если хотите знать. Мальчик, который заговорил первым, сказал: – Да, да, я тоже так слышал от одного старшеклассника. Все молчали. Стивен стоял среди них, не решаясь проронить ни слова, и слушал. Его чуть-чуть мутило от страха, он чувствовал слабость во всем теле. Как они могли так поступить? Он представил себе тихую темную ризницу. Там были деревянные шкафы, где лежали аккуратно сложенные по сгибам стихари. Это не часовня, но все-таки разговаривать можно только шепотом. Тут святое место. И он вспомнил летний вечер, когда его привели туда в день процессии к маленькой часовне в лесу, чтобы надеть на него облачение прислужника. Странное и святое место. Мальчик, который держал кадило, медленно размахивал им взад и вперед в дверях, а серебряная крышка чуть-чуть оттягивалась средней цепочкой, чтобы не погасли угли[40]. Уголь был древесный, и, когда мальчик медленно размахивал кадилом, уголь тихонько горел и от него шел кисловатый запах. А потом, когда все облачились, мальчик протянул кадило ректору и ректор насыпал в него полную ложку ладана, и ладан зашипел на раскаленных углях. Мальчики разговаривали, собравшись группками там и сям на площадке. Ему казалось, что все они стали меньше ростом. Это оттого, что один из гонщиков, ученик второго класса, накануне сшиб его с ног. Велосипед столкнул его на посыпанную шлаком дорожку, и очки его разлетелись на три части, и немного золы попало в рот. Вот поэтому мальчики и казались ему меньше и гораздо дальше от него, а штанги ворот стали такими тонкими и далекими, и мягкое серое небо поднялось так высоко вверх. Но на спортивной площадке никого не было, потому что все собрались играть в крикет; некоторые говорили, что капитаном будет Барнс, другие считали, что Флауэрс. И по всей площадке бросали, наподдавали и запускали в воздух мячи. Удары крикетной биты разносились в мягком сером воздухе. Пик, пак, пок, пек – капельки воды в фонтане, медленно падающие в переполненный бассейн. Этти, который до сих пор помалкивал, тихо сказал: – И все вы не то говорите. Все повернулись к нему. – Почему? – А ты знаешь? – Кто тебе сказал? – Расскажи, Этти! Этти показал рукой через площадку туда, где Саймон Мунен прогуливался один, гоняя ногой камешек. – Спросите у него, – сказал он. Мальчики посмотрели туда, потом сказали: – А почему у него? – Разве и он тоже? Этти понизил голос и сказал: – Знаете, почему эти ребята удрали? Я скажу вам, но только не признавайтесь, что знаете. – Ну, рассказывай, Этти, ну пожалуйста. Мы не проговоримся. Он помолчал минутку, потом прошептал таинственно: – Их застали с Саймоном Муненом и Киком Бойлом вечером в уборной. Мальчики посмотрели на него и спросили: – Застали? – А что они делали? Этти сказал: – Щупались. Все молчали. – Вот почему, – сказал Этти. Стивен взглянул на лица товарищей, но они все смотрели на ту сторону площадки. Ему хотелось спросить кого-нибудь, что это значит – щупаться в уборной? Почему пять мальчиков из старшего класса убежали из-за этого? Это шутка, подумал он. Саймон Мунен всегда очень хорошо одет, а как-то раз вечером он показал ему шар со сливочными конфетами, который мальчики из футбольной команды подкатили ему по коврику посреди столовой, когда он стоял у двери. Это было в тот вечер, после состязания с бэктайвской командой, а шар был точь-в-точь как зеленое с красным яблоко, только он открывался, а внутри был набит сливочной карамелью. А один раз Бойл сказал, что у слона два «кика», вместо того, чтобы сказать – клыка, поэтому его и прозвали Кик Бойл. Но некоторые мальчики называли его Леди Бойл, потому что он всегда следил за своими ногтями, заботливо подпиливая их. У Эйлин тоже были длинные тонкие прохладные белые руки, потому что она – девочка. Они были как слоновая кость, только мягкие. Вот что означало башня из слоновой кости, но протестанты этого не понимали и потому смеялись. Однажды они стояли с ней и смотрели на двор гостиницы. Коридорный прилаживал к столбу длинную полосу флага, а по солнечному газону взад и вперед носился фокстерьер. Она засунула руку к нему в карман, где была его рука, и он почувствовал, какая прохладная, тонкая и мягкая у нее кисть. Она сказала, что очень забавно иметь карманы. А потом вдруг повернулась и побежала, смеясь, вниз по петляющей дорожке. Ее светлые волосы струились по спине, как золото на солнце. Башня из слоновой кости. Золотой чертог. Когда думаешь над чем-то, тогда начинаешь понимать. Но почему в уборной? Ведь туда ходишь только по нужде. Там такие толстые каменные плиты, и вода капает весь день из маленьких дырочек, и стоит такой неприятный запах затхлой воды. А на двери одной кабины нарисован красным карандашом бородатый человек в римской тоге с кирпичом в каждой руке и внизу подпись к рисунку: Балбес стену воздвигал. Кто-то из мальчиков нарисовал это для смеха. Лицо вышло очень смешное, но все-таки похоже на человека с бородой. А на стене другой кабины было написано справа налево очень красивым почерком: Юлий Цезарь написал Белую Галку. [41] Может быть, они просто забрались туда, потому что мальчики писали здесь ради шуток всякие такие вещи. Но все равно это неприятно, то, что сказал Этти и как он это сказал. Это уже не шутка, раз им пришлось убежать. Он посмотрел вместе со всеми через площадку, и ему стало страшно. А Флеминг сказал: – Что же, теперь нам всем из-за них попадет? – Не вернусь я сюда после каникул, вот увидишь, не вернусь, – сказал Сесил Сандер. – По три дня молчать в столовой, а чуть что – еще угодишь под штрафную линейку. – Да, – сказал Уэллс. – А Баррет повадился свертывать штрафную тетрадку, так что, если развернуть, никак не сложишь по-старому – теперь не узнаешь, сколько тебе положено ударов. – Я тоже не вернусь. – Да, – сказал Сесил Сандер, – а классный инспектор был сегодня утром во втором классе. – Давайте поднимем бунт, – сказал Флеминг. – А? Все молчали. Воздух был очень тихий, удары крикетной биты раздавались медленнее, чем раньше: пик, пок. Уэллс спросил: – Что же им теперь будет? – Саймона Мунена и Кика высекут, – сказал Этти, – а ученикам старшего класса предложили выбрать: порку или исключение. – А что они выбрали? – спросил мальчик, который заговорил первым. – Все выбрали исключение, кроме Корригана, – ответил Этти. – Его будет пороть мистер Глисон. – Корриган, это тот верзила? – спросил Флеминг. – Что это он, его же на двух Глисонов хватит! – Я знаю, почему Корриган так выбрал, – сказал Сесил Сандер, – и он прав, а другие мальчики нет, потому что ведь про порку все забудут, а если тебя исключат из колледжа, так это на всю жизнь. А потом, ведь Глисон будет не больно пороть. – Да уж лучше пусть он этого не делает, – сказал Флеминг. – Не хотел бы я быть на месте Саймона Мунена или Кика, – сказал Сесил Сандер. – Но вряд ли их будут пороть. Может, только закатят здоровую порцию по рукам. – Нет, нет, – сказал Этти, – им обоим всыплют по мягкому месту. Уэллс почесался и сказал плаксивым голосом: – Пожалуйста, сэр, отпустите меня, сэр... Этти ухмыльнулся, засучил рукава куртки и сказал:
Теперь уж поздно хныкать, Терпи, коль виноват, Живей спускай штанишки Да подставляй свой зад.
Мальчики засмеялись, но он чувствовал, что они все-таки побаиваются. В тишине мягкого серого воздуха он слышал то тут, то там удары крикетной биты: пок, пок. Это был только звук удара, но когда тебя самого ударят, чувствуешь боль. Линейка, которой били по рукам, тоже издавала звук, но не такой. Мальчики говорили, что она сделана из китового уса и кожи со свинцом внутри, и он старался представить себе, какая от этого боль. Звуки бывают разные. У длинной тонкой тросточки звук высокий, свистящий, и он постарался представить себе, какая от нее боль. Эти мысли заставляли его вздрагивать, и ему делалось холодно, и от того, что говорил Этти – тоже. Но что тут смешного? Его передергивало, но это потому, что, когда спускаешь штанишки, всегда делается немножко холодно и чуть-чуть дрожишь. Так бывает и в ванной, когда раздеваешься. Он думал: кто же будет им снимать штаны – сами мальчики или наставник? Как можно смеяться над этим?! Он смотрел на засученные рукава и на запачканные чернилами худые руки Этти. Он засучил рукава, чтобы показать, как засучит рукава мистер Глисон. Но у мистера Глисона круглые, сверкающие белизной манжеты и чистые белые пухлые руки, а ногти длинные и острые. Может быть, он тоже подпиливает их, как Леди Бойл. Только это были ужасно длинные и острые ногти. Такие длинные и жестокие, хотя белые пухлые руки были совсем не жестокие, а ласковые. И хотя Стивен дрожал от холода и страха, представляя себе жестокие длинные ногти и высокий, свистящий звук плетки и озноб, проходящий по коже в том месте, где кончается рубашка, когда раздеваешься, все же он испытывал чувство странного и тихого удовольствия, представляя себе белые пухлые руки, чистые, сильные и ласковые. И он подумал о том, что сказал Сесил Сандер: мистер Глисон не будет больно сечь Корригана. А Флеминг сказал: не будет, потому что он сам знает, что ему лучше этого не делать. А вот почему – не понятно. Голос далеко на площадке крикнул: – Все домой! За ним другие голоса подхватили: – Домой, все домой! На уроке чистописания он сидел сложив руки и слушал медленный скрип перьев. Мистер Харфорд прохаживался взад и вперед, делая маленькие поправки красным карандашом и подсаживаясь иногда к кому-нибудь из мальчиков, чтобы показать, как держать перо. Он старался прочесть по буквам первую строчку на доске, хотя и знал, что там было написано, – ведь это была последняя фраза из учебника: «Усердие без разумения подобно кораблю без руля». Но черточки букв были как тонкие невидимые нити, и, только крепко-накрепко зажмурив правый глаз и пристально вглядываясь левым, он мог разобрать округлые очертания прописных букв. Но мистер Харфорд был очень добрый и никогда не злился. Все другие учителя ужасно злились. Но почему им придется отвечать за то, что сделали ученики старшего класса? Уэллс сказал, что они выпили церковное вино из шкафа в ризнице и что это узнали по запаху. Может быть, они украли дароносицу и думали убежать и продать ее где-нибудь? Но ведь это страшный грех – войти тихонько ночью, открыть темный шкаф и украсть это сверкающее золотое, в чем Господа возлагают на алтарь посреди свечей и цветов во время благословения, когда ладан облаками поднимается по обе стороны и прислужник размахивает кадилом, а Доминик Келли один ведет первый голос в хоре. Конечно, Бога там не было, когда они украли дароносицу. Но даже прикасаться к ней – невообразимый великий грех. Он думал об этом с благоговейным ужасом: страшный, невообразимый грех; сердце его замирало, когда он думал об этом в тишине, под легкий скрип перьев. Но ведь открыть шкаф и выпить церковное вино, и чтобы потом узнали по запаху, кто это сделал, – тоже грех, хотя не такой страшный и невообразимый. Только чуть-чуть тошнит от запаха вина. В тот день, когда он первый раз причащался в церкви, он закрыл глаза и открыл рот и высунул немножко язык, и, когда ректор нагнулся, чтобы дать ему святое причастие, он почувствовал слабый винный запах от дыхания ректора. Красивое слово – «вино». Представляешь себе темный пурпур, потому что виноградные грозди темно-пурпурные – те, что растут в Греции, около домов, похожих на белые храмы. И все же слабый запах от дыхания ректора вызвал у него тошноту в день его первого причастия. День первого причастия – это самый счастливый день в жизни. Однажды несколько генералов спросили Наполеона, какой самый счастливый день в его жизни. Они думали, что он назовет день, когда он выиграл какое-нибудь большое сражение, или день, когда он сделался императором. Но он сказал: – Господа, самый счастливый день в моей жизни – это день первого святого причастия. Вошел отец Арнолл, и начался урок латыни, и он по-прежнему сидел, прислонившись к спинке парты со сложенными руками. Отец Арнолл раздал тетрадки с упражнениями и сказал: классная работа никуда не годится и чтобы все сейчас же переписали урок с поправками. Но самой плохой была тетрадка Флеминга, потому что страницы у нее слиплись от клякс. И отец Арнолл поднял ее за краешек и сказал, что подавать такую тетрадку – значит просто оскорблять учителя. Потом он вызвал Джека Лотена просклонять существительное mare[42], но Джек Лотен остановился на творительном падеже единственного числа и не знал, как будет во множественном. – Стыдись, – сказал отец Арнолл строго. – Ты же – первый ученик! Потом он вызвал другого мальчика, а потом еще и еще. Никто не знал. Отец Арнолл стал очень спокойным и делался все спокойнее и спокойнее по мере того, как вызванные ученики пытались и не могли ответить. Только лицо у него было хмурое, и глядел он пристально, а голос был спокойный. Наконец он вызвал Флеминга, и Флеминг сказал, что у этого слова нет множественного числа. Отец Арнолл вдруг захлопнул книгу и закричал: – Стань на колени сейчас же посреди класса. Такого лентяя я еще не видывал. А вы все переписывайте упражнения! Флеминг медленно поднялся со своего места, вышел на середину и стал на колени между двумя крайними партами. Остальные мальчики наклонились над своими тетрадками и начали писать. В классе воцарилась тишина, и Стивен, бросив робкий взгляд на хмурое лицо отца Арнолла, увидел, что оно покраснело от раздражения. Грех ли, что отец Арнолл сердится, или ему можно сердиться, когда мальчики ленивы, – ведь от этого они лучше учатся? Или, может быть, он только делает вид, что сердится? И это ему можно, потому что он священник и сам знает, что считается грехом, и, конечно, не согрешит. Но если он согрешит как-нибудь нечаянно, где ему исповедоваться? Может быть, он пойдет исповедоваться к помощнику ректора? А если помощник ректора согрешит, то пойдет к ректору, а ректор к провинциалу, а провинциал к генералу иезуитов[43]. Это иезуитский орден, а он слышал, как папа говорил, что все иезуиты очень умные люди. Они могли бы сделаться очень важными людьми, если бы не стали иезуитами. И он старался представить себе, кем бы мог сделаться отец Арнолл, и Падди Баррет, и мистер Макглэйд, и мистер Глисон, если бы они не стали иезуитами. Представить это себе было трудно, потому что приходилось воображать их по-разному, в разного цвета сюртуках и брюках, с усами и с бородой и в разных шляпах. Дверь бесшумно отворилась и закрылась. Быстрый шепот пронесся по классу: классный инспектор. Секунду стояла мертвая тишина, затем раздался громкий стук линейкой по последней парте. Сердце у Стивена екнуло. – Не нуждается ли здесь кто-нибудь в порке, отец Арнолл? – крикнул классный инспектор. – Нет ли здесь ленивых бездельников, которым требуется порка? Он дошел до середины класса и увидел Флеминга на коленях. – Ага! – воскликнул он. – Кто это такой? Почему он на коленях? Как твоя фамилия? – Флеминг, сэр. – Ага, Флеминг! И конечно, лентяй, я уж вижу по глазам. Почему он на коленях, отец Арнолл? – Он плохо написал латинское упражнение, – сказал отец Арнолл, – и не ответил ни на один вопрос по грамматике. – Ну конечно, – закричал инспектор, – конечно. Отъявленный лентяй. По глазам видно. Он стукнул по парте и крикнул: – Встань, Флеминг! Живо! Флеминг медленно поднялся с колен. – Руку! – крикнул инспектор. Флеминг протянул руку. Линейка опустилась с громким щелкающим звуком: раз, два, три, четыре, пять, шесть. – Другую! Линейка снова отсчитала шесть громких быстрых ударов. – На колени! – крикнул инспектор. Флеминг опустился на колени, засунув руки под мышки, и лицо у него исказилось от боли, хотя Стивен знал, что руки Флеминга жесткие, потому что Флеминг натирал их смолой. Но, может быть, ему было очень больно – ведь удары были ужасно громкие. Сердце у Стивена падало и замирало. – Все за работу! – крикнул инспектор. – Нам здесь не нужны лентяи, бездельники и плуты, отлынивающие от работы! Все за работу! Отец Долан будет навещать вас каждый день[44]. Отец Долан придет завтра. – Он толкнул одного из учеников линейкой в бок и сказал: – Ну-ка, ты! Когда придет отец Долан? – Завтра, сэр, – раздался голос Тома Ферлонга. – Завтра, и завтра, и еще завтра[45], – сказал инспектор. – Запомните это хорошенько. Отец Долан будет приходить каждый день. А теперь пишите. А ты кто такой? Сердце у Стивена упало. – Дедал, сэр. – Почему ты не пишешь, как все? – Я... свои... От страха он не мог говорить. – Почему он не пишет, отец Арнолл? – Он разбил очки, – сказал отец Арнолл, – и я освободил его от занятий. – Разбил? Это еще что такое? Как тебя зовут? – спросил инспектор. – Дедал, сэр. – Поди сюда, Дедал. Вот еще ленивый плутишка! Я по лицу вижу, что ты плут. Где ты разбил свои очки? Стивен, торопясь, ничего не видя от страха и спотыкаясь, вышел на середину класса. – Где ты разбил свои очки? – переспросил инспектор. – На беговой дорожке, сэр. – Ага, на беговой дорожке! – закричал инспектор. – Знаю я эти фокусы! Стивен в изумлении поднял глаза и на мгновение увидел белесовато-серое, немолодое лицо отца Делана, его лысую белесовато-серую голову с пухом по бокам, стальную оправу очков и никакогоцвета глаза, глядящие сквозь стекла. Почему он сказал, что знает эти фокусы? – Ленивый маленький бездельник! – кричал инспектор. – Разбил очки! Обычные ваши фокусы! Протяни руку сейчас же! Стивен закрыл глаза и вытянул вперед свою дрожащую руку ладонью кверху. Он почувствовал, что инспектор на мгновение коснулся его пальцев, чтобы выпрямить их, услышал шелест взметнувшегося вверх рукава сутаны и свист линейки, взвившейся для удара. Язвящий, обжигающий, жесткий, хлесткий удар, будто переломили палку, заставил его дрожащую руку скорчиться, подобно листу на огне, и от звука удара и боли жгучие слезы выступили у него на глазах. Все тело дрожало от страха, и рука дрожала, и скорчившаяся пылающая багровая кисть вздрагивала, как лист, повисший в воздухе. Рыдание готово было сорваться с губ, вопль, чтобы его отпустили. Но хотя слезы жгли ему глаза и руки тряслись от боли и страха, он подавил жгучие слезы и вопль, застрявшие у него в горле. – Другую руку! – крикнул инспектор. Стивен опустил свою изуродованную, дрожащую руку и протянул левую. Опять шелест рукава сутаны, и свист линейки, взвившейся для удара, и громкий обрушившийся треск, и острая, невыносимая обжигающая боль заставила его ладонь и пальцы сжаться в одну багровую вздрагивающую массу. Жгучие слезы брызнули у него из глаз, и, пылая от стыда, боли и страха, он в ужасе отдернул свою дрожащую руку и застонал. Все тело парализовал страх, и, корчась от стыда и отчаяния, он почувствовал, как сдавленный стон рвется у него из груди и жгучие слезы брызжут из глаз и текут по горящим щекам. – На колени! – крикнул классный инспектор. Стивен быстро опустился на колени, прижимая к бокам избитые руки. Он испытывал такую жалость к этим избитым и мгновенно распухшим от боли рукам, будто это были не его собственные, а чьи-то чужие руки, которые он жалел. И на коленях, подавляя последние утихавшие в горле рыдания и прижимая к бокам обжигающую жестокую боль, он представил себе свои руки, протянутые ладонями вверх, и твердое прикосновение рук инспектора, когда тот выпрямлял его дрожащие пальцы, и избитую, распухшую, покрасневшую мякоть ладони, и беспомощно вздрагивающие в воздухе пальцы. – Все за работу! – крикнул инспектор, обернувшись в дверях. – Отец Долан будет проверять каждый день, нет ли здесь ленивых шалопаев и бездельников, нуждающихся в порке. Каждый день! Каждый день! Дверь за ним затворилась. Присмиревший класс продолжал переписывать упражнения. Отец Арнолл поднялся со своего стула и начал прохаживаться среди парт, ласковыми словами подбадривая мальчиков и объясняя им их ошибки. Голос у него сделался очень ласковый и мягкий. Затем он вернулся к своему столу и сказал Флемингу и Стивену: – Можете идти на место, оба. Флеминг и Стивен поднялись, пошли к своим партам и сели. Стивен, весь красный от стыда, поспешно открыл книгу одной рукой и нагнулся над ней, уткнувшись лицом в страницы. Это было нечестно и жестоко, потому что доктор запретил ему читать без очков, и он написал домой папе сегодня утром, чтобы прислали другие. И отец Арнолл сказал ему, что он может не заниматься, пока не пришлют очки. А потом его обозвали плутом перед всем классом и побили, а он всегда шел первым или вторым учеником и считался вождем Йорков. Почему классный инспектор решил, что это плутни? Он почувствовал прикосновение пальцев инспектора, когда они выпрямляли его руку, и сначала ему показалось, что инспектор хочет поздороваться с ним, потому что пальцы были мягкие и крепкие; но тут же послышалось шуршание взмывшего вверх рукава сутаны и удар. Жестоко и нечестно заставлять его потом стоять на коленях посреди класса. И отец Арнолл сказал им, что они могут вернуться оба на место, не сделав между ними никакой разницы. Он слышал тихий и мягкий голос отца Арнолла, поправлявшего упражнения. Может быть, он раскаивается теперь и старается быть добрым. Но это нечестно и жестоко. Классный инспектор – священник, но это нечестно и жестоко. И его белесовато-серое лицо и никакогоцвета глаза за очками в стальной оправе смотрели жестоко, потому что он сперва выпрямил его руку своими крепкими мягкими пальцами, но только для того, чтобы ударить посильнее и погромче. – Я считаю, что это гнусная подлость, вот и все, – сказал Флеминг в коридоре, когда классы вереницей тянулись в столовую. – Бить человека, когда он ни в чем не виноват. – А ты правда нечаянно разбил свои очки? – спросил Вонючка Роуч. Стивен почувствовал, как сердце его сжалось от слов Флеминга, и ничего не ответил. – Конечно, нечаянно, – сказал Флеминг. – Я бы не стал терпеть. Я бы пошел и пожаловался ректору. – Да, – живо подхватил Сесил Сандер, – и я видел, как он занес линейку за плечо. А он не имеет права так делать. – А здорово больно было? – спросил Вонючка Роуч. – Да, очень, – сказал Стивен. – Я бы этого не потерпел от Плешивки, и ни от какого другого плешивки, – повторил Флеминг. – Просто гнусная и низкая подлость. Я бы пошел сразу после обеда к ректору и пожаловался ему. – Конечно, пойди, конечно, – сказал Сесил Сандер. – Да, да, иди, иди к ректору, Дедал, и пожалуйся на него, – подхватил Вонючка Роуч, – ведь он сказал, что придет завтра и опять побьет тебя. – Да, да, пожалуйся ректору, – закричали все. Несколько мальчиков из второго класса слышали это, и один из них сказал: – Сенат и римский народ постановили, что Дедал был наказан незаслуженно. Это было незаслуженно, это было нечестно и жестоко. Сидя в столовой, он снова и снова восстанавливал в памяти все пережитое, пока ему не пришло в голову: а вдруг по лицу его можно заподозрить в плутовстве? И он пожалел, что у него нет маленького зеркальца, чтобы проверить, так ли это. Но нет, быть того не может, и это несправедливо, и жестоко, и нечестно. Он не мог есть темно-серые рыбные котлеты, которые им давали во время великого поста по средам; на одной из картофелин был след заступа. Да, да, он сделает так, как говорили мальчики. Он пойдет и скажет ректору, что его наказали незаслуженно. Вот так же поступил когда-то один великий человек, чей портрет есть в учебнике истории. И ректор объявит, что он наказан незаслуженно, – ведь сенат и римский народ всегда оправдывали таких людей и объявляли, что они были наказаны незаслуженно. Это были те самые великие люди, чьи имена стояли в вопроснике Ричмэл Мэгнолл. И в истории, и в рассказах Питера Парли[46] про Грецию и Рим было про этих людей и про их дела. Сам Питер Парли изображен на картинке на первой странице. Там нарисована дорога через равнину, поросшая по обеим сторонам травой и кустарником, а Питер Парли в широкополой шляпе, как у протестантского пастора, с толстой палкой в руках быстро шагает по дороге в Грецию и в Рим. Ведь это совсем не трудно – сделать то, что надо. Просто, когда он выйдет вместе со всеми после обеда, пойти не по коридору, а по лестнице, которая ведет в замок, только и всего; повернуть направо и быстро взбежать по лестнице, и через несколько секунд он очутится в низком, темном, узком коридоре, который ведет в комнату ректора. И все мальчики считают, что это нечестно, и даже мальчик из второго класса, который сказал про сенат и римский народ. Что-то будет? Он услышал, как ученики с первого ряда поднялись из-за стола; он слышал их шаги по ковровой дорожке посреди столовой. Падди Рэт и Джимми Маги, и испанец, и португалец, а пятым шел большой Корриган, которого будет сечь мистер Глисон. А его классный инспектор обозвал плутом и побил ни за что; и, напрягая свои близорукие заплаканные глаза, он смотрел на широкие плечи Корригана, который, опустив свою черную голову, шел мимо него позади всех. Но ведь он что-то такое сделал, и, кроме того, мистер Глисон не будет его сечь больно. Он вспомнил, каким большим казался Корриган в бане. У него кожа такого же торфяного цвета, как болотистая вода в мелком конце бассейна, и, когда он идет по проходу, ноги его громко шлепают по мокрым плитам и ляжки слегка трясутся при каждом шаге, потому что он толстый. Столовая уже наполовину опустела, и мальчики вереницей шли к выходу. Он пойдет по лестнице прямо наверх, потому что за дверями столовой никогда не бывает ни классного надзирателя, ни инспектора. Нет, он не пойдет. Ректор станет на сторону классного инспектора и скажет, что это все фокусы, и тогда все равно инспектор будет приходить каждый день, но это еще хуже, потому что он страшно обозлится на мальчика, который пожаловался на него ректору. Мальчики уговаривают его пойти, а ведь сами-то не пошли бы. Они уже забыли обо всем. Нет, лучше и ему забыть, и, может, классный инспектор только так сказал, что будет приходить каждый день. Нет, лучше просто не попадаться ему на глаза, потому что, если ты маленький и неприметный, тебя не тронут. Мальчики за его столом поднялись. Он встал и пошел в паре вслед за другими к выходу. Нужно решать. Вот уже совсем близко дверь. Если он пойдет со всеми дальше, то уже не попадет к ректору, потому что ему никак нельзя будет уйти с площадки. А если пойдет и его все равно накажут, все будут дразнить его и рассказывать про маленького Дедала, который ходил к ректору жаловаться на классного инспектора. Он шел по дорожке, пока не оказался перед дверью. Нет. Нельзя. Он не может. Он вспомнил лысую голову инспектора, его жестокие никакогоцвета глаза и услышал голос, переспросивший дважды, как его фамилия. Почему он не мог запомнить с первого раза? Оттого что не слушал первый раз или оттого, что насмехался над его фамилией? У великих людей в истории фамилии похожи на его, и никто над ними не насмехался. Пусть он насмехается над своей собственной фамилией: если ему уж так хочется. Долан – похоже на фамилию женщины, которая приходила к ним стирать.
|