Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Мысль и слово






 

Я слово позабыл, что я хотел

сказать, И мысль бесплотная в чертог

теней вернется.

 

То новое и самое существенное, что вносит это исследование в учение о мышлении и речи, есть раскрытие того, что значения слов развиваются. Открытие изменения значений слов и их раз­вития есть главное наше открытие, которое позволяет впервые окончательно преодолеть лежавший в основе всех прежних уче­ний о мышлении и речи постулат о константности и неизменности значения слова.

Значение слова неконстантно. Оно изменяется в ходе развития ребенка. Оно изменяется и при различных способах функционирования мысли. Оно представляет собой скорее динамическое, чем статическое образование. Установление изменчивости значений сделалось возможным только тогда, когда была определена пра­вильно природа самого значения. Природа его раскрывается преж­де всего в обобщении, которое содержится как основной и цент­ральный момент во всяком слове, ибо всякое слово уже обоб­щает.

Но раз значение слова может изменяться в своей внутренней природе, значит, изменяется и отношение мысли к слову! Для того чтобы понять динамику отношений мысли к слову, необходимо внести в развитую нами в основном исследовании генетическую схему изменения значений как бы поперечный разрез. Необходимо выяснить функциональную роль словесного значения в акте мышления.

Попытаемся сейчас представить себе в целом виде сложное строение всякого реального мыслительного процесса и связанное с ним его сложное течение от первого, самого смутного момента зарождения мысли до ее окончательного завершения в словесной формулировке. Для этого мы должны перейти из генетического плана в план функциональный и обрисовать не процесс развития значений и изменение их структуры, а процесс функционирования значений в живом ходе словесного мышления.

Прежде чем перейти к схематическому описанию этого про­цесса, мы, наперед предвосхищая результаты дальнейшего изло­жения, скажем относительно основной и руководящей идеи, разви­тием и разъяснением которой должно служить все последующее исследование. Эта центральная идея может быть выражена в об­щей формуле: отношение мысли к слову есть прежде всего не вещь, а процесс, это отношение есть движение от мысли к слову и обратно — от слова к мысли. Это отношение представляется в све­те психологического анализа как развивающийся процесс. Разуме­ется, это не возрастное развитие, а функциональное, но движение самого процесса мышления от мысли к слову есть развитие. Мысль не выражается в слове, но совершается в слове. Можно было бы поэтому говорить о становлении (единстве бытия и небытия) мыс­ли в слове. Всякая мысль стремится соединить что-то с чем-то, установить отношение между чем-то и чем-то. Всякая мысль имеет движение, течение, развертывание, одним словом, мысль выполня­ет какую-то функцию, какую-то работу, решает какую-то задачу. Это течение мысли совершается как внутреннее движение через целый ряд планов, как переход мысли в слово и слова в мысль. Поэтому первейшей задачей анализа, желающего изучить отно­шение мысли к слову как движение от мысли к слову, является изучение тех фаз, из которых складывается это движение, разли­чение ряда планов, через которые проходит мысль, воплощающая­ся в слове. Здесь перед исследователем раскрывается многое та­кое, «что и не снилось мудрецам».

В первую очередь наш анализ приводит нас к различению двух планов в самой речи. Исследование показывает, что внутренняя, смысловая, семантическая сторона речи и внешняя, звучащая фазическая сторона речи хотя и образуют подлинное единство, но имеют каждая свои особые законы движения. Единство речи есть сложное единство, а не гомогенное и однородное. Прежде всего наличие своего движения в семантической и в фазической стороне речи обнаруживается из целого ряда фактов, относящихся к об­ласти речевого развития ребенка. Укажем только на два главней­ших факта.

Известно, что внешняя сторона речи развивается у ребенка от трex слов, затем к простой фразе и к сцеплению фраз, еще позже - к сложным предложениям и к речи. Но известно так же, что по своему значению первое слово ребенка есть целая фраза - односложное предложение. В развитии семанти­ческой стороны речи ребенок начинает с предложения, и только позже переходит к овладению частными смысловыми единицами, значениями отдельных слов, расчленяя свою слитную, выражен­ную в однословном предложении мысль на ряд отдельных, свя­занных между собою словесных значений. Таким образом, если ох­ватить начальный и конечный момент в развитии семантической и фазической стороны речи, можно легко убедиться в том, что это развитие идет в противоположных направлениях. Смысловая сто­рона речи идет в своем развитии от целого к части, от предложения к слову, а внешняя сторона речи идет от части к целому, от слова к предложению.

Другой, не менее капитальный факт относится к более поздней эпохе развития. Пиаже установил, что ребенок раньше овладева­ет сложной структурой придаточного предложения с союзами: «по­тому что», «несмотря на», «так как», «хотя», чем смысловыми структурами, соответствующими этим синтаксическим формам. Грамматика в развитии ребенка идет впереди его логики. Ребенок, который совершенно правильно и адекватно употребляет со­юзы, выражающие причинно-следственные, временные и другие зависимости, в своей спонтанной речи и в соответствующей ситуации еще не осознает смысловой стороны этих союзов и не умеет произвольно пользоваться ею. Это значит, что движения семантической и фазической стороны слова в овладении сложными синтаксическими структурами не совпадают в развитии.

Менее непосредственно, но зато еще более рельефно выступа­ет несовпадение семантической и фазической стороны речи в функционировании развитой мысли.

Из всего ряда относящихся сюда фактов на первое место дол­жно быть поставлено несовпадение грамматического и психологического подлежащего и сказуемого.

Это несовпадение грамматического и психологического подлежащего и сказуемого может быть пояснено на следующем приме­ре. Возьмем фразу: «Часы упали», в которой «часы» — подлежа­щее, «упали» — сказуемое, и представим себе, что эта фраза произносится дважды в различной ситуации и, следовательно, выражает в одной и той же форме две разные мысли. Я обращаю внимание на то, что часы стоят, и спрашиваю, как это случилось. Мне отвечают: «Часы упали». В этом случае в моем сознании раньше было представление о часах, часы есть в этом случае психологическое подлежащее, то, о чем говорится. Вторым возникло представление о том, что они упали. «Упали» есть в данном случае психологическое сказуемое, то, что говорится о подлежащем. В этом случае грамматическое и психологическое членение фразы совпадает, но оно может и не совпадать.

Работая за столом, я слышу шум от упавшего предмета и спрашиваю, что упало. Мне отвечают той же фразой: «Часы упа­ли». В этом случае в сознании раньше было представление об упавшем. «Упали» есть то, о чем говорится в этой фразе, т. е. пси­хологическое подлежащее. То, что говорится об этом подлежащем; что вторым возникает в сознании, есть представление — часы, ко­торое и будет в данном случае психологическим сказуемым. В сущ­ности эту мысль можно было выразить так: упавшее есть часы. В этом случае и психологическое и грамматическое сказуемое сов­пали бы, в нашем же случае они не совпадают. Анализ показыва­ет, что в сложной фразе любой член предложения может стать психологическим сказуемым. В этом случае он несет на себе ло­гическое ударение, семантическая функция которого и заключает­ся как раз в выделении психологического сказуемого.

Если попытаться подвести итоги тому, что мы узнали из ана­лиза двух планов речи, можно сказать, что наличие второго, внут­реннего плана речи, стоящего за словами, заставляет нас в самом простом речевом высказывании видеть не раз навсегда данное, неподвижное отношение между смысловой и звуковой сторонами речи, но движение, переход от синтаксиса значений к словесному синтаксису, превращение грамматики мысли в грамматику слов, видоизменение смысловой структуры при ее воплощении в сло­вах.

Но мы должны сделать еще один шаг по намеченному нами пути и проникнуть еще несколько глубже во внутреннюю сторону речи. Семантический план речи есть только начальный из всех ее внутренних планов. За ним перед исследованием раскрывается план внутренней речи. Без правильного понимания психологиче­ской природы внутренней речи нет и не может быть никакой во­можности выяснить отношения мысли к слову во всей их действи­тельной сложности.

Цели наше предположение, что эгоцентрическая речь представ­ляет собой ранние формы внутренней речи, заслуживает дове­рия, то тем самым решается вопрос о методе исследования внут­ренней речи. Исследование эгоцентрической речи ребенка является в этом случае ключом к изучению психологической природы внут­ренней речи.

Мы можем теперь перейти к сжатой характеристике третьего из намеченных нами планов движения от мысли к слову — планa внутренней речи.

Первой и главнейшей особенностью внутренней речи является ее совершенно особый синтаксис. Изучая синтаксис внутренней ре­чи в эгоцентрической речи ребёнка, мы подметили одну сущест­венную особенность, которая обнаруживает несомненную динамическую тенденцию нарастания по мере развития эгоцентрической речи. Эта особенность заключается в кажущейся отрывочности, фрагментарности, сокращенности внутренней речи по сравнению с внешней...

В виде общего закона мы могли бы сказать, что внутренняя речь по мере своего развития обнаруживает не простую тенденцию к сокращению и опусканию слов] не простой переход к телеграф­ному стилю, но совершенно своеобразную тенденцию к сокраще­нию фразы и предложения в направлении сохранения сказуемого и относящихся к нему частей предложения за счет опускания подлежащего и относящихся к нему слов. Пользуясь методом интерполяции, мы должны предположить чистую и абсолютную преди­кативность как основную синтаксическую форму внутренней речи.

Совершенно аналогичное положение создается в ситуации, где подлежащее высказываемого суждения наперед известно собеседникам. Представим, что несколько человек ожидает на трамвайной остановке трамвая «Б» для того, чтобы поехать в определенном направлении. Никогда кто-либо из этих людей, заметив прибли­жающийся трамвай, не скажет в развернутом виде: «Трамвай „Б", которого мы ожидаем, для того чтобы поехать туда-то, идет», но всегда высказывание будет сокращено до одного сказуемого: «Идет» или «Б».

(См. статью Л. С. Выготского «О природе эгоцентрической речи» в данной хрестоматии.)

Яркие примеры таких сокращений внешней речи и сведения ее к одним предикатам мы находим в романах Толстого, не раз возвращавшегося к психологии понимания. «Никто не расслышал то­го, что он (умирающий Николай Левин) сказал, одна Кити поня­ла. Она понимала потому, что не переставая следила мыслью за тем, что ему нужно было». Мы могли бы сказать, что в ее мыслях, следивших за мыслью умирающего, было то подлежащее, к ко­торому относилось никем не понятое его слово. Но, пожалуй, самым замечательным примером является объяснение Кити и Ле­вина посредством начальных букв слов. «Я давно хотел спросить у вас одну вещь». — «Пожалуйста, спросите». — «Вот», — сказал он и написал начальные буквы: К, В, М, О, Э, Н, М, Б, 3, Л, Э, Н, И, Т. Буквы эти значили: Когда вы мне ответили: этого не мо­жет быть, значило ли это никогда или тогда». Не было никакой вероятности, чтобы она могла понять эту сложную фразу. «Я по­няла», — сказала она, покраснев. «Какое это слово? — сказал он, указывая на «Н», которым означалось слово никогда. «Это слово значит „никогда", — сказала она, — но это неправда». Он быстро стер написанное, подал ей мел и встал. Она написала: «Т, Я, Н, М, И, О». Он вдруг просиял: он понял. Это значило: «Тогда я не могла иначе ответить». — Она написала начальные буквы: «Ч, В, М, 3, И, П, Ч, Б». Это значило: «Чтобы вы могли забыть и простить, что было». Он схватил мел напряженными дрожащими пальцами и, сломав его, написал начальные буквы следующего: «Мне нечего забывать и прощать. Я не переставал любить вас». — «Я поняла», — шепотом сказала она. Он сел и написал длинную фразу. Она все поняла и, не спрашивая его, так ли, взяла мел и тотчас же ответила. Он долго не мог понять того, что она написала, и часто взглядывал в. ее глаза. На него нашло затмение от счастья. Он никак не мог подставить те слова, какие она разумела, но в прелестных, сияющих счастьем глазах ее он понял все, что ему нужно было знать. И он написал три буквы. Но он еще не кончил писать, а она уже читала за его ру­кой и сама докончила и написала ответ: да. В разговоре их все было сказано: было сказано, что она любит его и что скажет отцу и матери, что завтра он приедет утром» («Анна Каренина», ч. 4, гл. XIII).

Этот пример имеет совершенно исключительное психологиче­ское значение потому, что он, как и весь эпизод объяснения в любви Левина и Кити, заимствован Толстым из своей биографии. Именно таким образом он сам объяснился в любви С. А. Берс, своей будущей жене. При одинаковости мыслей собеседников, при одинаковой направленности их сознания роль речевых раздраже­ний сводится до минимума. Но между тем понимание происходит безошибочно. Толстой обращает внимание в другом произведении на то, что между людьми, живущими в очень большом психологическом контакте, такое понимание с помощью только сокращенной речи с полуслова является скорее правилом, чем исключением.

Изучив на этих примерах феномен сокращенное во внешней речи, мы можем вернуться обогащенными к интересующему нас тому же феномену во внутренней речи. Здесь этот феномен проявляется не только в исключительных ситуациях, но всегда, когда только имеет место функционирование внутренней речи.

Все дело заключается в том, что те же самые обстоятельства, которые создают в устной речи иногда возможность чисто предикативных суждений и которые совершенно отсутствуют в письмен­ной речи, являются постоянными и неизменными спутниками внут­ренней речи, неотделимыми от нее.

Посмотрим ближе эти обстоятельства. Напомним еще раз, что в устной речи сокращения возникают тогда, когда подлежащее высказываемого суждения наперед известно обоим собеседникам. Но такое положение вещей является абсолютным и постоянным законом для внутренней речи. Тема нашего внутреннего диалога всегда известна нам. Подлежащее нашего внутреннего суждения всегда наличествует в наших мыслях. Оно всегда подразумевает­ся. Пиаже как-то замечает, что себе самим мы легко верим на слово и что поэтому потребность в доказательствах и умение обос­новывать свою мысль рождаются только в процессе столкновения наших мыслей с чужими мыслями. С таким же правом мы могли бы сказать, что самих себя мы особенно легко понимаем с полу­слова, с намека. Наедине с собой нам никогда нет надобности прибегать к развернутым формулировкам. Здесь всегда оказывается необходимым и достаточным одно только сказуемое. Подлежа­щее всегда остается в уме, подобно тому как школьник оставляет в уме при сложении переходящие за десяток остатки.

Больше того, в своей внутренней речи мы всегда смело гово­рим свою мысль, не давая себе труда облекать ее в точные слова. Психическая близость собеседников, как показано было выше, создает у говорящих общность апперцепции, что, в свою очередь, является определяющим моментом для сокращенности речи. Но эта общность апперцепции при общении с собой является полной, всецелой и абсолютной, поэтому во внутренней речи является законом то лаконическое и ясное почти без слов, сообщение самых сложных мыслей, о котором говорит Толстой как о редком исключении в устной речи, возможном только тогда, когда между говорящими существует глубоко интимная внутренняя близость. Во внутренней речи нам никогда нет необходимости называть то, о чем идет речь, т.е. подлежащее. Это и приводит к господству чистой предикативности во внутренней речи.

Но предикативность внутренней речи еще не исчерпывает со­бой всего того комплекса явлений, который находит свое внешнее суммарное выражение в сокращенности внутренней речи по срав­нению с устной. Следует назвать также редуцирование фонетических моментов речи, с которыми мы столкнулись уже и в некото­рых случаях сокращенности устной речи. Объяснение Кити и Ле­вина позволило нам заключить, что при одинаковой направленности сознания роль речевых раздражений сводится до минимума (начальные буквы), а понимание происходит безошибочно. Но это сведение к минимуму роли речевых раздражений опять-таки до­водится до предела и наблюдается почти в абсолютной форме во внутренней речи, ибо одинаковая направленность сознания здесь достигает своей полноты.

Внутренняя речь есть в точном смысле речь почти без слов. Мы должны рассмотреть ближе третий источник интересующей нас сокращенности. Этот третий источник мы находим в совер­шенно своеобразном семантическом строе внутренней речи. Как показывает исследование, синтаксис значений и весь строй смысловой стороны речи не менее своеобразны, чем синтаксис слов и ее звуковой строй.

Мы могли в наших исследованиях установить три основные особенности, внутренне связанные между собой и образующие своеобразие внутренней речи. Первая из них заключается в преобладании смысла слова над значением во внутренней речи. Полан оказал большую услугу психологическому анализу речи тем, что ввел различение между смыслом слова и его значением. Смысл слова, как показал Полан, представляет собой совокупность всех психологических фактов, возникающих в нашем сознании благодаря слову. Смысл слова таким образом оказывается всегда динамическим, текучим, сложным образованием, которое имеет несколько зон различной устойчивости. Зна­чение есть только одна из зон того смысла, который приобретает слово в контексте какой-либо речи, и притом зона, наиболее ус­тойчивая, унифицированная и точная. Реальное значение слова не­константно. В одной операции слово выступает с одним значени­ем, в другой оно приобретает другое значение. Эта динамичность значения и приводит нас к проблеме Полана, к вопросу о соотно­шении значения и смысла. Значение слова есть не более как по­тенция, реализующаяся в живой речи, в которой это значение яв­ляется только камнем в здании смысла.

Мы поясним это различие между значением и смыслом слова на примере заключительного слова крыловской басни «Стрекоза и муравей». Слово «попляши», которым заканчивается эта басня, имеет совершенно определенное постоянное значение, одинаковое для любого контекста, в котором оно встречается. Но в контексте басни оно приобретает гораздо более широкий интеллектуальный и аффективный смысл. Оно уже означает в этом контексте одновременно «веселись» и «погибни». Вот это обогащение слова смыс­лом, который оно вбирает в себя из всего контекста, и составляет основной закон динамики значений. Слово вбирает в себя, впи­тывает из всего контекста, в который оно вплетено, интеллекту­альные и аффективные содержания и начинает значить больше и меньше, чем содержится в его значении: больше — потому, что круг его значений расширяется, приобретая еще целый ряд зон, наполненных новым содержанием; меньше — потому, Что абстрактное значение слова ограничивается и сужается тем, что слово означает только в данном контексте. Смысл слова, говорит Полан, есть явление сложное, подвижное, постоянно изменяющееся в известной мере сообразно отдельным сознаниям и для одного и того же сознания в соответствии с обстоятельствами. В этом отношении смысл слова является неисчерпаемым. Слово приобретает свой смысл только во фразе, но сама фраза приобретает смысл только в контексте абзаца, абзац — в контексте книги, книга — в контексте всего творчества автора. Действительный смысл каждо­го слова определяется в конечном счете всем богатством существу­ющих в сознании моментов, относящихся к тому, что выражено данным словом.

Но главная заслуга Полана заключается в том, что он подверг анализу отношение смысла и слова и сумел показать, что между смыслом и словом существуют гораздо более независимые отношения, чем между значением и словом. Слова могут диссоцииро­ваться с выраженным в них смыслом. Давно известно, что слова могут менять свой смысл. Сравнительно недавно было замечено, что следует изучить также, как смыслы меняют слова или, вер­нее сказать, как понятия меняют свои имена. Полан приводит много примеров того, как слова остаются тогда, когда смысл испаряется. Он подвергает анализу стереотипные обиходные фразы (например: «как вы поживаете»), ложь и другие проявления независимости слов от смысла. Смысл так же может быть отделен от выражающего его слова, как легко может быть фиксирован в каком-либо другом слове. Подобно тому, говорит он, как смысл слова связан со всем словом в целом, но не с каждым из его зву­ков, так точно смысл фразы связан со всей фразой в целом, но не с составляющими ее словами в отдельности. Поэтому случается так, что одно слово занимает место другого. Смысл отделяется от слова и таким образом сохраняется. Но если слово может су­ществовать без смысла, смысл в одинаковой мере может сущест­вовать без слов.

В устной речи, как правило, мы идем от наиболее устойчивого и постоянного элемента смысла, от его наиболее константной зо­ны, т.е. от значения слова к его более текучим зонам, к его смыс­лу в целом. Во внутренней речи, напротив, то преобладание смыс­ла над значением, которое мы наблюдаем в устной речи в отдель­ных случаях как более или менее слабо выраженную тенденцию, доведено до своего предела и представлено в абсолютной форме. 3десь превалирование фразы над словом, всего контекста над

фразой является не исключением, но постоянным правилом. Из этого обстоятельства вытекают две другие особенности се­мантики внутренней речи. Обе они касаются процесса объедине­ния слов, их сочетания и слияния. Из них первая может быть сближена с агглютинацией которая наблюдается в некоторых языках как основной феномен, а в других — как более или менее редко встречаемый способ объединения слов. В немецком языке, например, часто имеет место образование единого существительного из целой фразы или из нескольких отдельных слов, которые выступают в этом случае в функциональном значении единого слова. В других языках это слияние слов наблюдается как посто­янно действующий механизм.

Замечательным в этом являются два момента: во-первых, то, что входящие в состав сложного слова отдельные слова часто претерпевают сокращения со звуковой стороны, так что из них в сложное слово входит часть слова, во-вторых, то, что возникающее таким образом сложное слово, выражающее весьма сложное понятие, выступает с функциональной и структурной стороны как единое слово, а не как объединение самостоятельных слов. В американских языках, говорит Вундт, сложное слово рассматривается совершенно так же, как и простое, и точно так же склоняется и спрягается. Нечто аналогичное наблюдали мы и в эгоцентрической речи у ребенка. По мере приближения этой формы речи к внутренней речи ребенок в своих высказываниях все чаще обнаруживает параллельно падению коэффициента эгоцентрической речи тенденцию к асинтаксическому слипанию слов.

Третья и последняя из особенностей семантики внутренней ре­чи снова может быть легче всего уяснена путем сопоставления с аналогичным явлением в устной речи. Сущность ее заключается в том, что смыслы слов, более динамические и широкие, чем их значения, обнаруживают иные законы объединения и слияния друг с другом, чем те, которые могут наблюдаться при объединении и слиянии словесных значений. Смыслы как бы вливаются друг в друга и как бы влияют друг на друга, так что предшествующие как бы содержатся в последующем или его модифицируют. Осо­бенно часто мы наблюдаем это в художественной речи. Слово, про­ходя сквозь какое-либо художественное произведение, вбирает в себя все многообразие заключенных в нем смысловых единиц и становится по своему смыслу как бы эквивалентным всему про­изведению в целом. Это особенно легко пояснить на примере на­званий художественных произведений. Такие слова, как Дон-Ки­хот и Гамлет, Евгений Онегин и Анна Каренина, выражают этот закон влияния смысла в наиболее чистом виде. Здесь в одном сло­ве содержится смысловое содержание целого произведения., осо­бенно ясным примером этого закона является название гоголев­ской поэмы «Мертвые души». Первоначальное значение этого сло­ва означает умерших крепостных, которые не исключены еще из ревизских списков и потому могут подлежать купле-продаже, как и живые крестьяне. Но, проходя красной нитью через всю ткань поэмы, эти два слова вбирают в себя совершенно новый, неизмери­мо более богатый смысл и означает уже нечто совершенно иное по сравнению с их первоначальным значением. Мертвые души — это не умершие и числящиеся живыми крепостные, но все герои поэмы, которые живут, но духовно мертвы.

Нечто аналогичное наблюдаем мы — снова в доведенном до предела виде — во внутренней речи. Здесь слово как бы вбирает в себя смысл предыдущих и последующих слов, расширяя почти безгранично рамки своего значения. Оно, как и название гоголевской поэмы, является концентрированным сгустком смысла. Для перевода этого значения на язык внешней речи пришлось бы раз­вернуть в целую панораму слов влитые в одно слово смыслы. Точно так же для полного раскрытия смысла названия гоголев­ской поэмы потребовалось бы развернуть ее до полного текста, «Мертвых душ». Но подобно тому, как весь многообразный смысл этой поэмы может быть заключен в тесные рамки двух слов, так точно огромное смысловое содержание может быть во внутренней речи влито в сосуд единого слова.

Во внутренней речи мы всегда можем выразить все мысли, ощущения и даже целые глубокие рассуждения одним лишь название. И, разумеется, при этом значение этого единого назва­ния для сложных мыслей, ощущений и рассуждения окажется несоизмеримым с обычным значением того же самого слова. Благодаря этому идиоматическому характеру всей семантики внутренней речи она естественно оказывается непонятной и трудно переводи­мой на наш обычный язык.

На этом мы можем закончить обзор особенностей внутренней речи, который мы могли наблюдать в наших экспериментах. Мы должны сказать только, что все эти особенности мы могли пер­воначально констатировать при экспериментальном исследовании эгоцентрической речи, но для истолкования этих фактов мы прибегли к сопоставлению их с аналогичными и родственными им фактами в области внешней речи. Это было важно нам не только как путь обобщения найденных нами фактов, и, следовательно, правильного их истолкования, не только как средство уяснить на примерах устной речи сложные и тонкие особенности внутренней речи, но главным образом потому, что это сопоставление показало, что уже во внешней речи заключены возможности образования этих особенностей, и тем самым подтвердило нашу гипотезу о ге­незисе внутренней речи из эгоцентрической и внешней речи. Важ­но то, что тенденции к предикативности, к редуцированию физиче­ской стороны речи, к превалированию смысла над значением сло­ва, к агглютинации семантических единиц, к влиянию смыслов, к идиоматичности речи могут наблюдаться и во внешней речи, что, следовательно, природа и законы слова это допускают, делают это возможным.

Все отмеченные нами особенности внутренней речи едва ли могут оставить сомнение в правильности основного, наперед выдвинутого нами тезиса о том, что внутренняя речь представляет собой совершенно особую, самостоятельную, автономную и само­бытную функцию речи. Мы вправе ее рассматривать как особый внутренний план речевого мышления, опосредствующий динами­ческое отношение между мыслью и словом! После всего сказанного о природе внутренней речи, об ее структуре и функции не ос­тается никаких сомнений в том, что переход от внутренней речи к внешней представляет собой не прямой перевод с одного языка на другой, не простую вокализацию внутренней речи, а сложную ди­намическую трансформацию — превращение предикативной и иди­оматической речи в синтаксически расчлененную и понятную для других речь. Мы можем теперь вернуться к тому определению внутренней речи и ее противопоставлению внешней, которые мы предпослали всему нашему анализу. Мы говорили тогда, что внутренняя речь есть совершенно особая функция, что в известном смысле она противоположна внешней. Если внешняя речь есть процесс превраще­ния мысли в слова, материализация и объективация мысли, чтo здесь мы наблюдаем обратный по направлению процесс — про­цесс, как бы идущий извне внутрь, процесс испарения речи в мысль. Но речь вовсе не исчезает и в своей внутренней форме. Сознание не испаряется вовсе и не растворяется в чистом духе. Внутренняя речь есть все же речь, т.е. мысль, связанная со сло-_вом. Но если мысль воплощается в слове во внешней речи, то слово умирает во внутренней речи, рождая мысль. Внутренняя речь есть в значительной мере мышление чистыми значениями но, как говорит поэт, мы «в небе скоро устаем». Внутренняя речь оказы­вается динамическим, неустойчивым, текучим моментом, мелькаю­щим между более оформленными и стойкими крайними полюсами изучаемого нами речевого мышления: между словом и мыслью. Поэтому истинное ее значение и место могут быть выяснены толь­ко тогда, когда мы сделаем еще один шаг по направлению внутрь в нашем анализе и сумеем составить себе хотя бы самое общее представление о следующем, четвертом плане речевого мышления. Этот новый план речевого мышления есть сама мысль. Течение и движение мысли не совпадают прямо и непосредственно с раз­вертыванием речи. Единицы мысли и единицы речи не совпадают. Один и другой процессы обнаруживают единство, но не тождество.

Они связаны друг с другом сложными переходами, превращениями, но не покрывают друг друга, как наложенные друг на друга прямые линии. Легче всего убедиться в том в тех слу­чаях, когда работа мысли оканчивается неудачно, когда оказывается, что мысль не пошла в слова, как говорил Достоевский. Вспомним, например, сцену из наблюдений одного героя Глеба Успенского, где несчастный ходок, не находя слов для выражения огромной мысли, владеющей им, бессильно терзается и уходит молиться угоднику, чтобы Бог дал понятие. По существу, то, что переживает этот бедный пришибленный ум, ничем не разнится от такой же муки слова в поэте или мыслителе. Он и говорит почти теми же словами: «Я бы тебе, друг ты мой, сказал вот как, эстолького вот не утаил бы, - да языка-то нет у нашего брата... вот что я скажу, будто как по мыслям и выходит, а с языка-то не слезает. То-то и горе наше дурацкое». Если бы мысль непосредственно совпадала в своем строении и течении со строением и течением речи, такой случай был бы невозможен. Но на деле мысль имеет свое особое строение и течение, переход от которого к строению и течению речи представляет большие трудности.

Мысль не состоит из отдельных слов так как речь. Если я хочу передать мысль, что я видел сегодня, как мальчик в синей блузе и босиком бежал по улице, я не вижу отдельно мальчика, отдельно блузы, отдельно то, что она синяя, отдельно то, что он без башмаков, отдельно то, что он бежит. Я вижу все это вместе в едином акте мысли, но я расчленяю это в речи на отдельные сло­ва. Мысль всегда представляет собой нечто целое, значительно большее по своему протяжению и объему, чем отдельное слово. Оратор часто в течение нескольких минут развивает одну ту же мысль. Эта мысль содержится в его уме как целое, а отнюдь не возникает постепенно, отдельными единицами, как развивается его речь. То, что в мысли содержится симультанно, то в речи развертывается с сукцессивно. Мысль можно было бы сравнить с нависшим облаком, которое проливается дождем слов. Поэтому процесс перехода от мысли к речи представляет собой чрезвычай­но сложный процесс расчленения мысли и ее воссоздания в сло­вах. Именно потому, что мысль не совпадает не только со сло­вом, но и с значениями слов, в которых она выражается, путь от мысли к слову лежит через значение. Так как прямой переход от мысли к слову невозможен, а всегда требует прокладывания сложного пути, возникают жалобы на несовершенство слова и ламен­тации по поводу невыразимости мысли:

«Как сердцу высказать себя, другому, как понять тебя…»

Или:

«О если б без слова сказаться душой было можно!»

Но все дело в том, что непосредственное общение сознаний невозможно не только физически, но и психологически. Это мо­жет быть достигнуто только косвенным, опосредствованным путем. Этот путь заключается во внутреннем опосредствовании мыс­ли сперва значениями, а затем словами. Поэтому мысль никогда не равна прямому значению слов. Значение опосредствует мысль на ее пути к словесному выражению, т.е. путь от мысли к слову есть непрямой, внутренне опосредствованный путь.

Нам остается, наконец, сделать последний заключительный шаг в нашем анализе внутренних планов речевого мышления. Мысль — еще не последняя инстанция во всем этом процессе. Сама мысль рождается не из другой мысли, а из мотивирующей сферы нашего сознания, которая охватывает наше влечение и по­требности, наши интересы и побуждения, наши аффекты и эмоции. За мыслью стоит аффективная и волевая тенденция. Только она может дать ответ на последнее «почему» в анализе мышления. Если мы сравнили выше мысль с нависшим облаком, проливающимся дождем слов, то мотивацию мысли мы должны были бы, если продолжить это образное сравнение, уподобить ветру, при­водящему в движение облака. Действительное и полное понима­ние чужой мысли становится возможным только тогда, когда мы вскрываем ее действенную, аффективно-волевую подоплеку.

При понимании чужой речи всегда оказывается недостаточ­ным понимание только одних слов, но не мысли собеседника. Нои понимание мысли собеседника без понимания его мотива, того, ра­ди чего высказывается мысль, есть неполное понимание. Точно так же в психологическом анализе любого высказывания мы до­ходим до конца только тогда, когда раскрываем этот последний и самый утаенный внутренний план речевого мышления: его мо­тивацию.

На этом и заканчивается наш анализ. Попытаемся окинуть единым взглядом то, к чему мы были приведены в его результате. Речевое мышление предстало нам как сложное динамическое це­лое, в котором отношения между мыслью и словом обнаружилось как движение через целый ряд внутренних планов, как переход от одного плана к другому. Мы вели наш анализ от самого внешнего плана к самому внутреннему. В живой драме речевого мышления движение идет обратным путем — от мотива, порождающего ка­кую-либо мысль, к оформлению, самой мысли, к опосредствованию ее во внутреннем слове, затем в значениях внешних слов и нако­нец — в словах. Было бы, однако, неверным представлять себе, что только этот единственный путь от мысли к слову всегда осущест­вляется на деле. Напротив, возможны самые разнообразные, едва ли исчислимые при настоящем состоянии наших знаний в этом вопросе прямые и обратные движения, прямые и обратные пере­ходы от одних планов к другим. Но мы знаем уже и сейчас в са­мом общем виде, что возможно движение, обрывающееся на лю­бом пункте этого сложного пути в том и другом направлении: от мотива через мысль к внутренней речи; от внутренней речи к мыс­ли; от внутренней речи к внешней и т.д. В наши задачи не вхо­дило изучение всех этих многообразных, реально осуществляю­щихся движений по основному тракту от мысли к слову. Нас ин­тересовало только одно — основное и главное: раскрытие отно­шения между мыслью и словом как динамического процесса, как пути от мысли к слову, кик совершения и воплощения мысли в слове.

ЛИТЕРАТУРА

Kohler W Aus Psychologie des Schimpanzen. «Psyehologische Forschung».

Berlin, 1921, № 1.

Kohler W. Intelligenzpruhmgcm an Menschenafien, 2, Berlin, 1921. Yerkes R. M. and Learned E. W. Uiimpansec Intelligence and its vocal

expression. N. Y., 1925.

Бюлep К. Духовное разептие ребенка. М., 1021

Штерн В, Психолггия рани-то детства. М., 1922


Л. С. Выготский О ПРИРОДЕ

ЭГОЦЕНТРИЧЕСКОЙ РЕЧИ

 

 

При изложении этой проблемы мы будем исходить из противопоставления двух теорий эгоцентрической речи — Пиаже и нашей. Согласно учению Пиаже, эгоцентрическая речь ребенка представ­ляет собой прямое выражение эгоцентризма детской мысли, который, в свою очередь, является компромиссом между изначальным аутизмом детского мышления и постепенной его социализацией, так сказать динамическим компромиссом, в котором по мере развития ребенка убывают элементы аутизма и нарастают элементы социализированной мысли, благодаря чему эгоцентризм в мышлении как и в речи, постепенно сходит на нет.

Из этого понимания природы эгоцентрической речи вытекает воззрение Пиаже на структуру, функцию и судьбу этого вида речи. В эгоцентрической речи ребенок должен приспособляться к мысли взрослого: поэтому его мысль остается максимально эгоцентрической, что находит свое выражение в непонятности эгоцент­рической речи для другого, в ее сокращенности и других ее структурных особенностях. По своей функции эгоцентрическая речь речь в этом случае не может быть ничем иным, как простым аккомпанементом, сопровождающим основную мелодию детской деятельности и ничего не меняющим в самой этой мелодии. Это скорее сопутствующее явление, чем явление, имеющее самостоятельное функциональнее значение. Эта речь не выполняет никакой функ­ции в поведении и мышлении ребенка. И наконец, поскольку она является выражением детского эгоцентризма, а последний обречен на отмирание в ходе детского развития, естественно, что ее генетическая судьба есть то же умирание, параллельное умиранию эгоцентризма в мысли ребенка. Поэтому развитие эгоцентризма ребенка идет по убывающей кривой, вершина которой расположена в начале развития и которая падает до нуля на пороге школьного возраста.

Таким образом, естественно, что эта. речь, является прямым выражением степени недостаточности и неполноты социализации детской речи.

Согласно противоположной теории, эгоцентрическая речь ре­бенка представляет собой один из феноменов перехода от интерпсихических функций к интрапсихическим. Этот переход является общим законом для развития всех высших психических функций, которые возникают первоначально как формы деятельности в сотрудничестве и лишь затем переносятся ребенком в сферу своих психологических форм деятельности. Речь для себя возникает пу­тем дифференциации изначально-социальной функции речи для других. Не постепенная социализация, вносимая в ребенка извне, но постепенная индивидуализация, возникающая на основе внут­ренней социальности ребенка, является главным трактом детского развития. В зависимости от этого изменяются и наши воззрения на вопрос о структуре, функции и судьбе эгоцентрической речи. Структура ее, представляется нам, развивается параллельно обособлению ее функций и в соответствии с ее функциями. Иначе говоря, приобретая новое название, речь, естественно, перестраивается и в своей структуре сообразно с новыми функциями.

Функция эгоцентрической речи представляется нам в свете наших экспериментов родственной функции внутренней речи: это — менее всего аккомпанемент, это — самостоятельная мело­дия, самостоятельная функция, служащая целям умственной ориентировки, осознания преодоления затруднений и препятствий, соображения и мышления, это — речь для себя, обслуживающая самым интимным образом мышление ребенка. И наконец, генетическая судьба эгоцентрической речи представляется нам менее всего похожей на ту, которую рисует Пиаже. Эгоцентрическая речь развивается не по затухающей, но по восходящей кривой. Ее развитие есть не инволюция, а истинная эволюция. С точки зре­ния нашей гипотезы, эгоцентрическая речь представляет собой речь внутреннюю по своей психологической функции и внешнюю по своей структуре. Ее судьба — перерастание во внутреннюю речь.

Эта гипотеза имеет ряд преимуществ в наших глазах по срав­нению с гипотезой Пиаже. Она лучше согласуется с найденными нами в эксперименте фактами возрастания коэффициента эгоцент­рической речи при затруднениях в деятельности, требующих осоз­нания и размышления, — фактами, которые являются необъясни

2 Мы организовали поведение ребенка таким же образом, как и Пиаже, с той только разницей, что мы ввели целый ряд затрудняющих поведение ребенка моментов. Например, там, где дело шло о свободном рисовании детей, мы затрудняли обстановку тем, что в нужную минуту у ребенка не оказалось под рукой необходимого ему цветного карандаша, бумаги, краски и т. д. Короче говоря, мы вызывали экспериментально нарушения и затруднения в свободном течении детской деятельности.

Наши исследования показали, что коэффициент эгоцентрической детской речи, подсчитанный только для этих случаев затруднений, быстро возраста­ет почти вдвое по сравнению с нормальным коэффициентом Пиаже и с ко­эффициентом, вычисленным для тех же детей в ситуации без затруднений. Наши дети показали таким образом нарастание эгоцентрической речи во всех тех случаях, где они встречались с затруднениями. Ребенок, натолкнувшись на затруднение, пытался осмыслить положение: «Где карандаш, теперь мне нужен синий карандаш; ничего, я вместо этого нарисую красным и смочу водой, это потемнеет и будет, как синее». Все это — рассуждения с самим собой.

При подсчете тех же самых случаев, но без экспериментально вызванных нарушений деятельности мы получили даже несколько более низкий коэф­фициент, чем у Пиаже. Таким образом, мы приобретаем право полагать, что затруднения или нарушения гладко текущей деятельности являются одним из гласных факторов, вызывающих к жизни эгоцентрическую речь.

Итак, мы должны сказать, что, видимо, эгоцентрическая речь, помимо чисто экспрессивной функции и функции разряда, помимо того, что она просто сопровождает детскую активность, очень легко становится средством мышления в собственном смысле, т. е. начинает выполнять функцию образо­вания плана разрешения задачи, возникающей в поведении.

 

мыми с точки зрения Пиаже. Но ее самое главное и решающее преимущество состоит в том, что она дает удовлетворительное объяснение парадоксальному и не объяснимому иначе положению, вещей, описанному самим Пиаже. В самом деле, согласно теории Пиаже, эгоцентрическая речь отмирает с возрастом, уменьшаясь количественно по мере развития ребенка. Но мы должны были бы ожидать, что ее структурные особенности должны также убывать, а не возрастать вместе с ее отмиранием, ибо трудно себе пред­ставить, чтобы это отмирание охватывало только количественную сторону процесса и никак не отражалось на его внутреннем строе­нии. При переходе от 3 к 7 годам, т. е. от высшей к низшей точке в развитии эгоцентрической речи, естественно ожидать, что эти структурные особенности, находящие свое суммарное выражение в непонятности этой речи для других, будут так же стушевываться, как и сами проявления этой речи.

Что же говорят факты на этот счет? Чья речь является более непонятной — трехлетки или семилетки? Самым решающим по своему значению результатом нашего исследования является установление того факта, что структурные особенности эгоцентриче­ской речи, выражающие ее отклонения от социальной речи и обуславливающие ее непонятность для других, не убывают, а возрас­тают вместе с возрастом, что они минимальны в З года и макси­мальны в 7 лет, что они, следовательно, не отмирают, а эволюционируют, что они обнаруживают обратные закономерности раз­вития по отношению к коэффициенту эгоцентрической речи.

Что означает в сущности факт падения коэффициента эгоцентрической речи! Структурные особенности внутренней речи и ее функциональная дифференциация с внешней речью растут вместе' с возрастом. Что же убывает? Падение эгоцентрической речи не говорит ничего больше, кроме того, что убывает только одна-единственная особенность этой речи — именно ее вокализация, ее звучание.

Считать падение коэффициента эгоцентрической речи до нуля за симптом умирания эгоцентрической речи совершенно то же самое, что считать отмиранием счета тот момент, когда ребенок перестает пользоваться пальцами при перечислении и со счета вслух переходит к счету в уме. В сущности, за этим симптомомотмирания, негативным, инволюционным симптомом скрывается совершенно позитивное содержание. Падение коэффициента эгоцентрической речи, убывание ее вокализации по сути дела явля­ются эволюционными симптомами вперед идущего развития. За ними скрывается не отмирание, а нарождение новой формы речи.

На убывание внешних проявлений эгоцентрической речи сле­дует смотреть как на проявление развивающейся абстракции от звуковой стороны речи, являющейся одним из основных конституирущих признаков внутренней речи, как на прогрессирующую дифференциацию эгоцентрической речи от коммуникативной, как на признак развивающейся способности ребенка мыслить слова, представлять их, вместо того чтобы произносить; оперировать образом слова — вместо самого слова. В этом состоит положительное значение симптома падения коэффициента эгоцентрической речи.

Таким образом, все известные нам факты из области развития эгоцентрической речи (в том числе и факты Пиаже) согласно говорят об одном и том же: эгоцентрическая речь развивается в направлении к внутренней речи, и весь ход ее развития не может быть понят иначе, как ход постепенного прогрессивного нараста­ния всех основных отличительных свойств внутренней речи.

Но для того чтобы наше гипотетическое предположение могло превратиться в теоретическую достоверность, должны быть найде­ны возможности для критического эксперимента. Напомним теоретическую ситуацию, которую призван разрешить этот эксперимент. Согласно мнению Пиаже, эгоцентрическая речь возникает из недостаточной социализации изначально-индивидуальной речи. Согласно нашему мнению, она возникает из недостаточной индиви­дуализации изначально-социальной речи, из ее недостаточного обо­собления и дифференциации, из ее невыделенное. В первом слу­чае речь для себя, т. е. внутренняя речь, вносится извне вместе с социализацией — так, как белая вода вытесняет красную. Во вто­ром случае речь для себя возникает из эгоцентрической, т. е. раз­вивается изнутри.

Для того чтобы окончательно решить, какое из этих двух мне­ний является справедливым, необходимо экспериментально выяс­нить, в каком направлении будут действовать на эгоцентрическую речь ребенка двоякого рода изменения ситуации — в направлении ослабления социальных моментов ситуации, способствующих возникновению социальной речи, или в направлении их усиления. Все доказательства, которые мы приводили до сих пор в пользу наше­го понимания эгоцентрической речи и против Пиаже, как ни велико их значение в наших глазах, имеют все же косвенное значение и зависят от общей интерпретации. Этот же эксперимент мог бы дать прямой ответ на интересующий нас вопрос. Если эгоцент­рическая речь ребенка проистекает из эгоцентризма его мышления и недостаточной его социализации, то всякое ослабление социаль­ных мотивов в ситуации, всякое содействие его психологической изоляции и утрате психологического контакта с другими людьми, всякое освобождение его от необходимости пользоваться социализованной речью необходимо должны привести к резкому повышению коэффициента эгоцентрической речи за счет социализованной, потому что все это должно создать максимально благоприят­ные условия для свободного и полного выявления недостаточно­сти социализации мысли и речи ребенка. Если же эгоцентрическая речь проистекает из недостаточной дифференциации речи для себя от речи для других, из недостаточной индивидуализации изначаль­но социальной речи, из необособленности и невыделенности речи для себя из речи для других, то все эти изменения ситуации дол­жны сказаться в резком падении эгоцентрической речи.

Таков был вопрос, стоявший перед нашим экспериментом; от­правными точками для его построения мы избрали моменты, от­меченные самим Пиаже в эгоцентрической речи, и следовательно, не представляющие никаких сомнений в смысле их фактической принадлежности к кругу изучаемых нами явлений.

Хотя Пиаже не придает этим моментам никакого теоретиче­ского значения, описывая их скорее как внешние признаки эгоцентрической речи, тем не менее нас с самого начала не могут не поразить три особенности этой речи: 1) то, что она представляет собой коллективный монолог, т. е. проявляется не иначе, как в детском коллективе при наличии других детей, занятых той же деятельностью, а не тогда, когда ребенок остается сам с собой; 2) то, что этот коллективный монолог сопровождается, как отмечает сам Пиаже, иллюзией понимания; то, что ребенок верит и полагает, будто его ни к кому не обращенные эгоцентрические высказыва­ния понимаются окружающими; 3) наконец, то, что эта речь для себя имеет характер внешней речи, совершенно напоминая социализованную речь, а не произносится шепотом, невнятно, про себя.

В первой серии наших экспериментов мы пытались уничто­жить возникающую при эгоцентрической речи у ребенка иллюзию понимания его другими детьми. Для этого мы помещали ребен­ка, коэффициент эгоцентрической речи которого был нами предварительно измерен в ситуации, совершенно сходной с опытами Пиаже, в другую ситуацию: либо организовали его деятельность в коллективе неговорящих глухонемых детей, либо помещали его в коллектив детей, говорящих на иностранном для него языке. Переменной величиной в нашем эксперименте являлась только иллюзия понимания, естественно возникавшая в первой ситуации и. наперед исключенная во второй ситуации. Как же вела себя эгоцентрическая речь при исключении иллюзии понимания? Опыты показали, что коэффициент ее в критическом опыте без иллюзии понимания стремительно падал, в большинстве случаев достигая нуля, а во всех остальных случаях сокращаясь в среднем в восемь раз. Эти опыты не оставляют сомнения в том, что иллюзия по­нимания не является побочным и не значащим придатком, эпифеноменом по отношению к эгоцентрической речи, а функционально неразрывно связана с ней.

Во второй серии экспериментов мы ввели в качестве перемен­ной величины при переходе от основного к критическому опыту коллективный монолог ребенка. Снова первоначально измерялся коэффициент эгоцентрической речи в основной ситуации, в кото­рой этот феномен проявлялся в форме коллективного монолога. Затем деятельность ребенка переносилась в другую ситуацию, в которой возможность коллективного монолога исключалась или тем, что ребенок помещался в среду незнакомых для него детей, или тем, чти ребенок помещался изолированно от детей, за другим столом, в углу комнаты, или тем, что он работал совсем один, или, наконец, тем, что при такой работе вне коллектива эксперимента­тор в середине опыта выходил, оставляя ребенка совсем одного, но сохраняя за собой возможность видеть и слышать его. Общие результаты этих опытов совершенно согласуются с теми, к кото­рым нас привела первая серия экспериментов. Уничтожение коллективного монолога в ситуации, которая во всем остальном остается неизменной, приводит, как правило, к резкому падению коэффициента эгоцентрической речи, хотя это снижение в данном случае обнаруживалось в несколько менее рельефных формах, чем в первом случае. Коэффициент резко падал до нуля. Среднее отношение коэффициента в первой и во второй ситуации составляло 6: 1.

Наконец, в третьей серии наших экспериментов мы выбрали в качестве переменной величины при переходе от основного к критическому опыту вокализацию эгоцентрической речи. После измерения коэффициента эгоцентрической речи в основной ситуации ребенок переводился в другую ситуацию, в которой была за­труднена или исключена возможность вокализации. Ребенок усаживался на далекое расстояние от других детей, также рассаженных с большими промежутками, в большом зале; или за стенами лаборатории, в которой шел опыт, играл оркестр, или производил­ся такой шум, который совершенно заглушал не только чужой, но и собственный голос; и наконец, ребенку специальной инструкцией запрещалось говорить громко и предлагалось вести разговор не иначе, как тихим и беззвучным шепотом. Во всех этих критиче­ских опытах мы снова наблюдали с поразительной закономерно­стью то же самое, что и в первых двух случаях: стремительное падение кривой коэффициента эгоцентрической речи вниз (соот­ношение коэффициента в основном и критическом опыте выража­лось 5, 4: 1).

Во всех этих трех сериях мы преследовали одну и ту же цель: мы взяли за основу исследования те три феномена, которые возникают при всякой почти эгоцентрической речи ребенка: иллюзию понимания, коллективный монолог и вокализацию. Все эти три феномена являются общими и для эгоцентрической речи, и для социальной. Мы экспериментально сравнили ситуации с наличием н с отсутствием этих феноменов и видели, что исключение этих моментов, сближающих речь для себя с речью для других, неизбежно приводит к замиранию эгоцентрической речи. Отсюда мы вправе сделать вывод, что эгоцентрическая речь ребенка есть вы­делившаяся уже в функциональном и структурном отношении осо­бая форма речи, которая, однако, по своему проявлению еще не отделилась окончательно от социальной речи, в кедрах которой она все время развивалась и созревала.

С точки зрения развиваемой нами гипотезы речь ребенка яв­ляется в функциональном и структурном отношении эгоцентриче­ской речью т.е. особой и самостоятельной формой речи, однако не до конца, так как она в отношении своей психологической природы субъективно не осознается еще как внутренняя речь и не вы­деляется ребенком из речи для других; также и в объективном отношении эта речь представляет собой отдифференцированную от социальной речи функцию, но снова не до конца, так как она мо­жет функционировать только в ситуации, делающей социальную речь возможной. Таким образом, с субъективной и объективной стороны эта речь представляет собой смешанную, переходную форму от речи для других к речи для себя, причем — и в этом за­ключается основная закономерность в развитии внутренней ре­чи _ речь для себя становится внутренней больше по своей функции и по своей структуре, т. е. по своей психологической природе, чем по внешним формам своего проявления.

 

 


Ж. Пиаже ЭГОЦЕНТРИЧЕСКАЯ РЕЧЬ

 


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.024 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал