Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Решения о «культе личности» и их влияние на общество
Теперь уже трудно восстановить доподлинно и точно, кому принадлежит сомнительная творческая находка — подвести под политические и экономические просчеты целых десятилетий теоретическое обоснование в виде ссылки на «культ личности». Одно можно сказать определенно: появление этого понятия в лексиконе политических лидеров и на страницах печати первоначально вовсе не преследовало цель заложить краеугольный камень новой теории. Его употребление было достаточно условным, призванным как-то оформить «на словах» отказ от ритуального чествования вождей. Вопрос этот поднимался уже на первом после похорон Сталина Президиуме ЦК 10 марта 1953 г., когда Г.М. Маленков, выступив с критикой центральной печати, подытожил: «Считаем обязательным прекратить политику культа личности». Секретарю ЦК П.Н. Поспелову было дано поручение обеспечить необходимый контроль за прессой, а Н.С. Хрущеву — непосредственно за материалами, посвященными памяти И.В. Сталина. Таким образом, первоначально весь вопрос преодоления культовой традиции свелся к перестройке пропаганды. Видимо, в ЦК существовала стойкая тенденция на этом и ограничиться, потому что спустя несколько месяцев в июле на Пленуме ЦК Г.М. Маленков сделал новое уточнение: «...Дело не только в пропаганде. Вопрос о культе личности прямо и непосредственно связан с вопросом о коллективности руководства». Так был сделан еще один шаг к изменению основ партийной жизни. «Вы должны знать, товарищи, — говорил на Пленуме Маленков, — что культ личности т. Сталина в повседневной практике руководства принял болезненные формы и размеры, методы коллективности в работе были отброшены, критика и самокритика в нашем высшей звене руководства вовсе отсутствовали. Мы не имеем права скрывать от вас, что такой уродливый культ личности привел к безапелляционности единоличных решений и в последние годы стал наносить серьезный ущерб делу руководства партией и страной». На пленуме приводились конкретные факты, когда Сталин единолично при молчаливом одобрении остальных принимал заведомо ошибочные решения. Вспоминалась его инициатива нового повышения налогов с деревни, идея строительства Туркменского канала без обоснованных экономических расчетов. Были заложены первые сомнения под научную состоятельность некоторых теорий «корифея». Маленков, например, говорил о том, что идея продуктообмена была выдвинута в работе Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР» «без достаточного анализа и экономического обоснования» и что она поэтому «может стать препятствием на пути решения важнейшей еще на многие годы задачи всемерного развития товарооборота». Однако главным пунктом в комплексе ошибок «вождя», если следовать логике обсуждения этого вопроса на пленуме, был феномен Берии (пленум и собрался прежде всего в связи с делом Берии, незадолго до этого арестованного). «Происки» Берии, — говорил, например, на пленуме Молотов, — результат недостаточной бдительности нашего ЦК, в том числе и товарища Сталина. Берия нашел некоторые человеческие слабости и у И.В. Сталина, а у кого их нет? Он ловко их эксплуатировал и это удавалось ему в течение целого ряда лет». Каганович: «Он ловко втерся в доверие товарища Сталина». Хрущев: «Он очень крепко впился своими грязными лапами в душу товарища Сталина, он умел навязывать свое мнение товарищу Сталину». Шаг за шагом, от выступления к выступлению по адресу Берии не только усиливается резкость высказываний, но и постепенно выстраивается общая концепция, определяющая отношение партийного руководства к феномену Берии. Основой конструирования этой концепции становится мотив отчуждения, по мере развития которого Берия объявляется сначала «внутренним врагом», а затем и «агентом международного империализма». Провозглашенный «чужаком», человеком другого лагеря, Берия тем самым как бы изгоняется из общности «мы» и переходит во враждебную — «они». Отсюда оценки личности Берии, имеющие исключительно отрицательную окраску («перерожденец», «интриган», «морально разложившийся человек» и т.д.). Прочность данной психологической конструкции нарушает только одно обстоятельство: до недавнего времени «чужак» считался «своим» и даже одним из первых среди «своих». Это противоречие разрешается с помощью комплекса «нашей вины», которая сводится к признанию «недостаточной бдительности». Впрочем, и для объяснения этой «вины» быстро находится смягчающий мотив, указывающий на особые свойства «чужака», который «маскировался» и «втирался в доверие» к остальным. Их ошибки, таким образом, становятся результатом злого умысла «чужака», а общая ответственность, персонифицируясь, превращает последнего в единственного носителя комплекса вины. Мотив отчуждения играет и другую принципиальную роль, которая выводит за скобки возможной критики не только конкретных лиц, но и систему в целом: деятельность «чужого» субъекта носит внесистемный и даже враждебный существующей системе характер. «Вина» Сталина, переключенная на «происки» Берии, тоже получает внесистемную оценку, т.е. оценку, не связанную с законами функционирования государственной власти. Она объявляется «человеческим грехом». В этой точке Сталин отделяется от сталинизма, система — от носителя. Вся последующая политика, направленная против культа Сталина будет строиться уже на основе этого разделения понятий. Это будет борьба с именем, борьба с идолом, но не с причинами, его породившими. Строго говоря, критика Сталина вообще не могла пойти по варианту Берии. Сталина нельзя было сделать, скажем, «иностранным шпионом», т.е. его нельзя было вывести за рамки системы. Он все равно оставался «своим». Эта внутренняя встроенность феномена Сталина в систему, названную его же именем, изначально задавала предельный уровень результативности всех организованных сверху антикультовых мероприятий, всегда останавливающихся у порога внутрисистемного анализа. Где-то здесь — «ключ» к разгадке неустойчивости и прерывистости всей истории борьбы против «культа личности». Чтобы адекватно оценить феномен Сталина, требовалась другая логика мышления, иное ментальное измерение, просто недоступное людям той системы. Новый взгляд мог появиться только извне или постепенно развиться на основе внутренней эволюции прежней власти, а его носителями должны были стать люди, относительно свободные от комплекса прошлой вины. На начальном же этапе все вопросы, так или иначе связанные с именем Сталина, вообще не вышли за пределы обсуждения узкого круга посвященных. Все, о чем шла речь на Пленуме ЦК в июле 1953 г., о чем спорили, с чем не соглашались его участники, для народа оставалось тайной «за семью печатями». Однако попытка сделать из Сталина фигуру умолчания произвела эффект, который лидерам страны в общем трудно было предвидеть. В канун 8 марта 1954 г. (прошел год со дня смерти Сталина) в студенческом общежитии на Стромынке по традиции к женскому дню показывали фильм «Член правительства». В фильме есть финальная сцена, когда в огромный зал под гром аплодисментов собравшихся входит Сталин. И вот, как только Сталин появился на экране, зрительный зал тоже встал и зааплодировал. Эти ребята не были фанатами Сталина, во всяком случае тот поступок питался другими чувствами: контраст между прежней шумихой, сопровождавшей имя «вождя», и внезапным провалом молчания был настолько искусствен, что казался безнравственным. «Когда имя Сталина исчезло со страниц газет, а потом очень быстро появилась формулировка «культ личности», то этим было как-то задето нравственное чувство, чувство справедливости, — рассказывал И.А. Дедков, тогда студент МГУ, а впоследствии — известный журналист, критик, публицист. — Как же так? То он заполнял собой все газеты, все на него молились. И кто в первую очередь молился? Все эти «начальники», руководители страны. Почему вы раньше кричали «ура!», а теперь молчите? В общем, это было сделано как-то безнравственно. Не по-человечески». Они тогда еще не задумывались о сущности таких понятий, как Сталин и сталинизм, но их путь преодоления Сталина в итоге оказался конструктивнее и глубже тех антикультовых мер, которые были предложены верховной властью. Задача, на первый взгляд, была как будто бы одна, но разные общественные силы подошли к ее решению с различными нравственными критериями и разной степенью восприимчивости к грядущим политическим изменениям. Одни были готовы отдать в залог общественному мнению Сталина-человека, оставив в сущности неприкосновенным, хотя и слегка модернизированным, государственный режим. Другие шли в своих исканиях и сомнениях от человека и потому не только не приняли Сталина в виде жертвы (или сочли ее недостаточной), но и сразу встали на иной, более высокий Уровень восприятия общественных проблем и возможностей нх решения. К кульминационной точке — XX съезду партии — руководство страны и та часть общества, которая за это время успела наработать известный запас переосмысленных реалий и идей, подошли с разной степенью готовности к переменам и разной глубиной видения этих перемен. 25 февраля 1956 г. — последний день работы XX съезда Партии — впоследствии войдет в историю. Именно тогда, неожиданно для абсолютного большинства присутствовавших на съезде делегатов, Хрущев вышел на трибуну с докладом «О культе личности и его последствиях». И хотя заседание было закрытым и делегатов предупредили о секретности происходившего, тайны, долгие годы окружавшей имя Сталина, с того момента больше не существовало. Поэтому документы, рожденные XX съездом, до сих пор стоят на особом счету среди всех других партийно-правительственных материалов. В них воплотилась фактически первая серьезная попытка осмыслить суть пройденного этапа, извлечь из него уроки, дать оценку не только прошлой истории как таковой, но и ее субъективным носителям. Слово правды о Сталине, произнесенное с трибуны съезда, стало для современников потрясением — независимо от того, были ли для них приведенные факты и оценки откровением или давно ожидаемым восстановлением справедливости. 5 марта 1956 г. студенты Тбилиси вышли на улицу, чтобы возложить цветы к монументу Сталина в память третьей годовщины со дня его смерти. Чествование «вождя» превратилось в акцию протеста против решений XX съезда. Демонстрации и митинги не прекращались в течение пяти дней, а вечером 9 марта в город были введены танки. До Будапешта оставалось всего несколько месяцев, до Новочеркасска — шесть лет. Тбилисские события — это своего рода индикатор состоятельности и продуманности всей антисталинской кампании. Уже в истоках ее — серьезный просчет как результат пренебрежения общественной психологией. Момент, выбранный для решительного разоблачения Сталина, практически совпал с датой его смерти, т.е. днем памяти. Подобные совпадения, даже если они не умышленны, а являются следствием обычной случайности, могут привести к психологическим «ошибкам», провоцирующим реакцию отторжения даже «благих» в своей основе начинаний. Именно с такого рода реакцией пришлось столкнуться Хрущеву в марте 1956 г. Многие не приняли, например, концепцию личной вины Сталина как абсолютно достаточное объяснение. Общее настроение сомневающихся выразило, думается, одно из писем, направленных в те годы в редакцию журнала «Коммунист»: «Говорят, что политика партии была правильной, а вот Сталин был неправ. Но кто возглавлял десятки лет эту политику? Сталин. Кто формулировал основные политические положения? Сталин. Как-то не согласуется одно с другим». Сомнения рождали раздумья, раздумья — новые вопросы. Шли собрания, неформальные обсуждения, споры и дискуссии. «Повсюду говорили о Сталине — в любой квартире, на работе, в столовых, в метро, — вспоминал И. Эренбург. - Встречаясь, один москвич говорил другому: «Ну, что вы скажете?..» Он не ждал ответа: объяснений прошлому не было. За ужином глава семьи рассказывал о том, что услышал на собрании. Дети слушали. Они знали, что Сталин был мудрым, гениальным... и вдруг они услышали, что Сталин убивал своих близких друзей, что он свято верил в слово Гитлера, одобрившего пакт о ненападении. Сын или дочь спрашивали: «Папа, как ты мог ничего не знать?» Одна дискуссия питала другую, волна общественной активности становилась шире и глубже. Не обошлось и без крайних выступлений. К такому размаху событий политическое руководство оказалось не готовым. Было принято решение временно прекратить чтение закрытого доклада Хрущева. В обществе начала складываться особая ситуация. Свергнув Сталина с его пьедестала, Хрущев снял вместе с тем «ореол неприкосновенности» с первой личности и ее окружения вообще. Система страха была разрушена (и в этом несомненная заслуга нового политического руководства), казавшаяся незыблемой вера в то, что сверху все видней, была сильно поколеблена. Тем самым Хрущев, хотел он того или нет, поставил себя под пристальный взгляд современников. Все властные структуры оставались прежними, но внутренний баланс интересов этот новый взгляд на лидера, безусловно, нарушал. Теперь люди вправе были не только ждать от руководства перемен к лучшему, но и требовать их. Изменение ситуации снизу создавало особый психологический фон нетерпения, который, с одной стороны, стимулировал стремление к решительным действиям властей, но, с другой стороны, усиливал опасность трансформации курса на реформы в пропагандистский популизм. Как показало развитие дальнейших событий, избежать этой опасности так и не удалось.
Венгерский кризис и судьба «оттепели» Вторая половина 50-х гг. была отмечена большими переменами в жизни советского общества. Менялась общественная атмосфера в стране, Советский Союз открывал для себя мир и сам становился более открытым для мира: международные обмены и контакты, поездки делегаций за рубеж и визиты в страну; всемирный фестиваль молодежи и студентов в Москве. Но самое существенное — иной становилась жизнь внутри страны. Она уже меньше напоминала улицу с односторонним движением и активно впитывала новые формы открытого общения. На волне общественного подъема рождались новые литература, живопись, театр. «Современник» вызывал на откровенный разговор современника, возрожденный «авангард» отстаивал право на свое видение мира, литература и публицистика — почти неразделимые — активно вторгались в повседневную жизнь, заставляя каждого определить свое место по ту или иную сторону «баррикад». Процессы духовного освобождения и духовного возрождения, энергия которых накапливалась десятилетиями, вдруг вырвались наружу, получив мощный импульс и новое качество. В спорах, дискуссиях, организованных, а чаще импровизированных, рождался новый для советской действительности феномен — общественное мнение. О том, что это было именно мнение (а не настроения, эмоции, чувства), свидетельствует аналитический, оценочный характер высказываний и суждений. Достаточная массовость и публичность подобных выступлений заставляет отнестись к ним как к явлению общественному, т.е. отражающему интересы определенных социальных слоев и групп. Для формирования института общественного мнения, помимо общеполитических условий, создающих возможность для открытого публичного выражения идей и взглядов, необходим, как правило, конкретный объект, на котором общественное мнение может быть сконцентрировано. После смерти Сталина роль фокуса общественных оценок и суждений — по российской традиции — взяла на себя литература. В восьмом номере за 1956 г. журнал «Новый мир» начал печатать роман В.Д. Дудинцева «Не хлебом единым», повествующий о жизненных коллизиях молодого инженера-изобретателя Лопаткина, его столкновениях с чиновничьим аппаратом в лице директора Дроздова, сложной, порой драматичной, судьбе «нестандартной» личности в мире устоявшихся стандартов. Конечно, и сам Дудинцев понимал, что его книга по тем временам — это вызов, и члены редколлегии журнала отдавали себе отчет в том, что публикуют в общем-то далеко не безобидную вещь, но вряд ли кто из них мог тогда предположить, что роман вызовет буквально взрывную общественную реакцию. Социальную сущность романа, его по сути антиаппаратную направленность сразу оценили читатели, которых не смутили отрицательные отзывы на роман, появившиеся сначала в «Известиях», а затем в «Литературной газете». «Я совершенно не согласен с вашей оценкой, — писал в редакцию «Литературной газеты» инженер А. Щербаков, — и считаю появление романа на страницах нашей печати очень важным делом... Он... зовет к борьбе против бюрократов и карьеристов во всех инстанциях, вплоть до главков и министерств, к борьбе против монополистов-консерваторов в науке, дает почувствовать (странно, как вы это не увидели в романе?) наряду с существующим бюрократизмом и волокитой такую жизнь, где о них не будет и речи». «Не будем говорить о художественной силе этого произведения, давайте поговорим, как нам бороться против дроздовых, — звучала мысль во время обсуждения романа в Ленинградском университете. Тогда же из Ленинграда в Московский университет студенты направили письмо с призывом: «Давайте объединяться для совместных действий против дроздовых». Официальная критика романа, к которой примкнула и часть читательской аудитории, упрекала автора в «очернительстве», «нетипичности» представленных фактов, «политической незрелости» и т.д. Но подоплека подобных обвинений строилась на более широких, нежели ошибки отдельного автора, принципах: речь шла о пределах дозволенного, о тех рамках, в которых должна была держать себя общественность, если она не хотела идти на конфликт с властями. Один из ответственных работников бюро ЦК КПСС по РСФСР, вероятно, выражая не только личное мнение, по поводу Дудинцева как-то заметил: «Пусть обобщает, как это делал Ажаев. Или вот у Малышкина, старик говорит о чайнике: «Вот, Советская власть какая, даже чайник не умеет сделать». Мы и это допускаем. Но мы не может допускать, чтобы отдельные элементы влияли на молодежь. Нам нужно единство. Не та сейчас обстановка. Планка «дозволенной» критики не случайно опустилась до «уровня чайника»: обстановка действительно была «не та». А связь событий складывалась тем временем следующим образом. «В тот самый день, — вспоминает известный диссидент, литератор Л. Копелев, —... когда для нас важнее всего было — состоится ли обсуждение романа Дудинцева, издадут ли его отдельной книгой, именно в эти дни и в те же часы в Будапеште была опрокинута чугунная статуя Сталина, шли демонстрации у памятника польскому генералу Бему, который в 1848 г. сражался за свободу Венгрии. Там начиналась народная революция». Так внутренняя жизнь страны оказалась вписанной в международный контекст: венгерский вопрос для советского руководства стал своего рода индикатором, определяющим степень взрывоопасности внутриполитической обстановки. Венгерский кризис на том уровне был воспринят как перспективная модель развития общественного движения в Советском Союзе, вызвав опасение повторения уроков Будапешта в «советском варианте». Среди партийных функционеров осенью-зимой 1956 г. распространялись панические настроения, ходили слухи о том, что уже тайно составляются списки коммунистов для будущей расправы. Слухи дополняли газетные публикации, фотоматериалы которых были, как нарочно, подобраны, чтобы служить средством устрашения. С помощью кампании, организованной в советской прессе, из отдельных сюжетов и комментариев лепился образ «кровавой контрреволюции», на фоне которого ввод советских войск в Будапешт выглядел не противозаконным действием, попирающим все нормы международного права, а как чут: ли не акт спасения. Венгерский кризис стал одновременно и кризисом новогс курса советского руководства: «будапештская осень» как будто проверила его на прочность, обнаружив самые уязвимые точки обновительного процесса, существование которых ставило возможность его поступательного развития под сомнение. И самым уязвимым, поскольку самым важным вопросом в этой связи был вопрос об отношении советских властей к политической оппозиции как к одному из гарантов необратимости прогрессивных реформ. Вмешательство в дела Венгрии и последующие события внутри страны показали, что о легализации оппозиции при той структуре и том составе власти не могло быть и речи. Руководители, добившиеся высоких постов в ходе борьбы с разного рода «оппозициями» и «уклонами» 20—30-х гг., само понятие оппозиционности воспринимали как безусловно враждебное, подлежащее поэтому уничтожению — еще в зародыше, в тенденции, в помысле. Среди тех, кто вершил судьбу страны в 50-е, не было, пожалуй, ни одного человека, кто исповедовал бы другие принципы. Венгерские события стали поворотным пунктом в развитии внутриполитических реформ, продемонстрировав всему миру пределы возможного либерального курса Хрущева. Для советского лидера настал момент решительных действий. Тем более что его поведение, гораздо более самостоятельное и независимое, не могло не настораживать остальных членов Президиума ЦК. В руководстве постепенно сложилась антихрущевская оппозиция, названная впоследствии «антипартийной группой». Ее открытое выступление пришлось на июнь 1957 г. Прошедший тогда же пленум ЦК КПСС, на котором «оппозиционеры» (Молотов, Маленков, Каганович и др.) потерпели поражение, положил конец периоду «коллективного руководства», Хрущев же в качестве Первого секретаря стал единоличным лидером. (В 1958 г., когда он занял пост Председателя Совета Министров СССР, этот процесс получил свое логическое завершение.) Вместе с тем «венгерский синдром» имел и более широкие (и гораздо более серьезные для судеб реформ) последствия, поскольку руководство страны поспешило принять меры перестраховочного характера, призванные блокировать развитие внутренних событий по «венгерскому варианту». В декабре 1956 г. ЦК КПСС обратился ко всем членам партии с «закрытым» письмом, название которого говорит само за себя — «Об усилении политической работы партийных организаций в массах и пресечении вылазок антисоветских, враждебных элементов». В письме были подробно перечислены «группы риска», особенно поддающиеся влиянию чуждой идеологии, в число которых в первую очередь попали представители творческой интеллигенции и студенчества. Письмо, фразеология и дух которого настолько узнаваемы, что оно вполне могло быть отнесено ко времени самых яростных разоблачительных кампаний 30—40-х гг., особенно выразительно в своей заключительной части, где ЦК КПСС считает уместным специально подчеркнуть: «... в отношении вражеского охвостья у нас не может быть двух мнений по поводу того, как с ним бороться. Диктатура пролетариата по отношению к антисоветским элементам должна быть беспощадной». Примечательна также оговорка — о «части советских людей», которые «иногда не проявляют достаточной политической зрелости»: «таких людей нельзя сваливать в одну кучу с вражескими элементами». Оставалось только отделить «таких» от «не таких». Итог же слишком хорошо известен, чтобы обольщаться самой возможностью выбора. Первой жертвой кампании по борьбе с «венгерским синдромом» стала отечественная интеллигенция, прежде всего писатели: В. Дудинцев («Не хлебом единым»), авторы альманаха «Литературная Москва», Б. Пастернак («Доктор Живаго»). Казалось, возвращаются недоброй памяти времена борьбы с космополитизмом и разного рода «буржуазными» веяниями. В мае 1957 г. состоялась встреча руководителей партии с писателями — участниками правления СП СССР — первая в ряду ставших затем традиционными «исторических встреч». В. Каверин, присутствовавший на той встрече, впоследствии вспоминал, что у писателей тогда еще была жива надежда на Хрущева, силу его авторитета, который мог поддержать либеральное направление в литературе. Но произошло совершенно обратное. Хрущев заговорил о Сталине, упрекая литераторов в том, что они поняли критику культа личности «односторонне». «Сталин займет должное место в истории Советского Союза, — разъяснял собравшимся Первый секретарь. — У него были большие недостатки, но Сталин был преданным марксистом-ленинцем, преданным и стойким революционером... Наша партия, народ будут помнить Сталина и воздавать ему должное». Обозначив таким недвусмысленным образом принципиальные идеологические подходы, Хрущев перешел к их конкретизации. «Как ни бессвязна была речь Хрущева, — писал В. Каверин, — смысл ее был совершенно ясен... Пахло арестами, тем более что Хрущев в своей речи сказал, что «мятежа в Венгрии не было бы, если бы своевременно посадили двух-трех горлопанов». «Рассеяние последних иллюзий», — так прокомментировал ситуацию 1957 г. А. Твардовский. Это был поворот, отступление, тревожное даже не столько фактом своим, (колебания в политике всегда неизбежны), сколько тем обстоятельством, что коснулось оно по сути главного достижения последних лет — свободы слова — относительной, еще очень ограниченной, но свободы. После 1957 г., прошедшего под лозунгом восстановления единомыслия, о свободе слова, о гласности, даже урезанной, уже не могло быть и речи. А без гласности, как известно, не может быть и полноправного общественного мнения.
|