Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Раздел 1. Методологические проблемы истории и теории политической науки 17 страница






Следовательно, революцию вы понимаете в смысле осуществления в общественной жизни потребностей большинства, им самим сознанных и понятых. Но разве это будет революция в смысле насильственного переворота? Разве когда большинство сознает и поймет как свои потребности, так и те пути и средства, с помощью которых их можно удовлетворить, разве тогда ему нужно будет прибегать к насильственному перевороту? О, поверьте, оно сумеет тогда сделать это, не проливая ни единой капли крови, весьма мирно, любезно и, главное, постепенно. Ведь сознание и понимание всех потребностей придет к нему не вдруг. Значит, нет резона думать, будто и осуществлять эти потребности оно примется зараз: сначала оно сознает одну потребность и возможность удовлетворить ее, потому другую, третью и т.д., и, наконец, когда оно дойдет до сознания своей последней потребности, ему уже даже и бороться ни с кем не придется, а уже о насилии и говорить нечего.

Значит, ваша революция есть не иное что, как утопический путь мирного прогресса. Вы обманываете и себя и читателей, заменяя слово прогресс словом революция. Ведь это шулерство, ведь это подтасовка!

Неужели вы не понимаете, что революция (в обыденном смысле слова) тем-то и отличается от мирного прогресса, что первую делает меньшинство, а второй — большинство. Оттого первая проходит обыкновенно быстро, бурно, беспорядочно, носит на себе характер урагана, стихийного движения, а второй совершается тихо, медленно, плавно, «с величественной торжественностью», как говорят историки. Насильственная революция тогда только и может иметь место, когда меньшинство не хочет ждать, чтобы большинство само сознало свои потребности, но когда оно решается, так сказать, навязать ему это сознание, когда оно старается довести глухое и постоянно присущее народу чувство недовольства своим положением до взрыва.

И затем, когда этот взрыв происходит, — происходит не в силу какого-нибудь ясного понимания и сознания и т.п., а просто в силу накопившегося чувства недовольства, озлобления, в силу невыносимости гнета, — когда этот взрыв происходит, тогда меньшинство старается только придать ему осмысленный, разумный характер, направляет его к известным целям, облекает его грубую чувственную основу в идеальные принципы. Народ действительной революции — это бурная стихия, все уничтожающая и разрушающая на своем пути, действующая всегда безотчетно и бессознательно. Народ вашей революции — это цивилизованный человек, вполне уяснивший себе свое положение, действующий сознательно и целесообразно, отдающий отчет в своих поступках, хорошо понимающий, чего он хочет, понимающий свои истинные потребности и свои права, человек принципов, человек идей.

Но где же видано, чтобы цивилизованные люди делали революции! О нет, они всегда предпочитают путь мирного и спокойного прогресса, путь бескровных протестов, дипломатических компромиссов и реформ — пути насилия, пути крови, убийств и грабежа. [...]

Даже нашему III Отделению, впадающему в умоисступление при одном слове революция, подобная революция — ваша революция, революция, обусловленная «ясным сознанием и пониманием большинством своих потребностей», не может быть страшной. Напротив, его прямой интерес состоит в том, чтобы пропагандировать ее идеи. С помощью такой пропаганды можно совсем сбить молодежь с толку, представляя ей действительную революцию как искусственное навязывание народу неосознанных и непрочувствованных им идей, как нечто деспотическое, эфемерное, скоротечное и потому вредное; уверяя ее, что победа народного дела, что радикальный переворот всех существующих общественных отношений зависит от степени сознания народом его прав и потребностей, т.е. от степени его умственного и нравственного развития, можно незаметно довести ее до убеждения, будто развивать народ и уяснять ему его потребности и т.п. — значит подготовлять не торжество мирного прогресса, а торжество истинной революции. [...]

IV

[...] Революции делают революционеры, а революционеров создают данные социальные условий окружающей их среды. Всякий народ, заявленный произволом, измученный эксплуататорами, осужденный из века в век поить своею кровью, кормить своим телом праздное поколение тунеядцев, скованный по рукам и по ногам железными цепями экономического рабства, — всякий такой народ (а в таком положении находятся все народы) в силу самых условий своей социальной среды есть революционер; он всегда может; он всегда хочет сделать революцию; он всегда готов к ней. И если он в действительности не делает ее, если он в действительности с ослиным терпением продолжает нести свой мученический крест... то это только потому, что в нем забита всякая внутренняя инициатива, что у него не хватает духа самому выйти из своей колеи; но раз какой-нибудь внешний толчок, какое-нибудь неожиданное столкновение выбили его из нее — и он поднимается, как бурный ураган, и он делает революцию.

Наша учащаяся молодежь точно так же в большинстве случаев находится в условиях, благоприятных для выработки в ней революционного настроения. Наши юноши — революционеры не в силу своих знаний, а в силу своего социального положения. Большинство их — дети родителей-пролетариев или людей, весьма недалеко ушедших от пролетариев. Среда, их вырастившая, состоит либо из бедняков, в поте лица своего добывающих хлеб, либо живет на хлебах у государства; на каждом шагу она чувствует свое экономическое бессилие, свою зависимость. А осознание своего бессилия, своей необеспеченности, чувство зависимости всегда приводят к чувству недовольства, к озлоблению, к протесту.

Правда, в положении этой среды есть и другие условия, парализующие действие экономической нищеты и политической зависимости; условия, до известной степени примиряющие с жизнью потому, что они дают возможность эксплуатировать чужой труд; условия, заглушающие недовольство, забивающие протест, развивающие в людях тот узкий, скотский эгоизм, который не видит ничего дальше своего носа, который приводит к рабству и тупому консерватизму. Но юноши, еще не охваченные губительным влиянием условий второго рода, еще не втянувшиеся в будничную практику прошлой жизни, не успевшие присосаться ни к одному из легализированных способов грабежа и эксплуатации, юноши, не видящие ничего в будущем, кроме необеспеченности и зависимости, вынесшие из прошлого безотрадные воспоминания о всякого рода унижениях и страданиях, которым зависимость и нищета подвергают человека, — эти юноши, едва они начинают сознательно мыслить, невольно, неизбежно приходят к мысли о необходимости революции, невольно, неизбежно становятся революционерами. [...]

VI

[...] Ваш журнал решительный противник борьбы агитационной, он признает лишь одну борьбу — борьбу философскую, борьбу с точки зрения общих принципов. В своей программе (стр. 6) вы говорите, что идя вас всего важнее вопрос социальный, т.е. общие экономические принципы, которые лежат в основе исторического общества, и что внимание вашего журнала исключительно будет обращаться на факты, имеющие наиболее тесную, прямую связь с этими принципами, следовательно, на факты из экономической жизни народа; факты же, в которых экономические принципы воплощаются лишь косвенно, посредственно, будут интересовать вас только в слабой степени, вы отодвинете их на задний план.

Политический вопрос, т.е. тот политический вопрос, который всех нас давит, безумный деспотизм самодержавия, возмутительный произвол хищнического правительства, наше общее бесправие, наше постыдное рабство — все это для вас вопросы второстепенные. Вы слишком заняты созерцанием коренных причин зла, чтобы обращать внимание на такие мелочи. Но коренные причины зла одинаковы как для России, так и для всей 3? ападной? Европы, только в 3[ападной] Европе благодаря более высокому развитию экономической жизни они проявляются в более резких, более рельефных формах и их влияние на все прочие сферы жизни, и в особенности на сферу политическую, осязательнее, нагляднее.

Отсюда, в интересах разъяснения фальшивости и несправедливости общих экономических принципов гораздо практичнее обращаться за фактами к Европе, а не к России. Ее жизнь представляет если и не более обильный, то во всяком случае более разработанный материал для подобного разъяснения, чем наша. Вы это понимаете, и потому ваш журнал гораздо пристальнее следит за рабочим движением в Западной Европе, чем за внутренней жизнью России; вопросам общеевропейского интереса он уделяет столько же, если не больше, места, как и вопросам, имеющим специально русский интерес. [...]

Вот потому-то истинно революционная партия ставит своей главной, своей первостепенной задачей не подготовление революции вообще, в отдаленном будущем, а осуществление ее в возможно ближайшем настоящем. Ее орган должен быть и органом этой идеи; мало того, он должен служить одним из практических средств, непосредственно содействующих скорейшему наступлению насильственного переворота. Иными словами, он должен не столько заботиться о теоретическом уяснении и философском понимании принципиальных несовершенств данного порядка вещей, сколько о.возбуждении к нему отвращения и ненависти, о накоплении и распространении во всех слоях общества чувств недовольства, озлобления, страстного желания перемены.

Следовательно, хотя интересы революционной партии и не исключают теоретической, научной борьбы, но они требуют, чтобы борьба практическая, агитаторская была выдвинута на первый план. Они требуют этого не только ввиду настоятельной неотложности революции, но также и ввиду других не лишенных значения соображений. Наша молодежь, наше интеллигентное меньшинство страдает не столько недостатком ясного понимания несостоятельности общих экономических принципов, лежащих в основе нашего быта, сколько недостатком сильных аффективных импульсов, толкающих людей на практическую революционную деятельность. Следовательно, развитие этих импульсов (что и составляет одну из главных задач революционной агитации) в высокой степени необходимо в интересах более усиленного комплектования кадров революционной армии. [...]

VII

После всего мною сказанного я, как мне кажется, имею некоторое право утверждать, что с точки зрения насущных интересов русской революционной партии задачи ее революционной пропаганды могут быть формулированы следующим образом.

1. По отношению к. образованному большинству, по отношению к привилегированной среде, равно как и по отношению к народу, она должна преследовать главнейшим образом цели агитаторские. Она должна возбуждать в обществе чувство недовольства и озлобления существующим порядком, останавливая его внимание главным образом на тех именно фактах, которые всего более способны вызвать и разжечь это чувство. При выборе этих фактов она должна соображаться не столько с тем, в какой мере в них воплощаются общие принципы данного порядка, сколько с тем, в какой мере они причиняют действительные, осязательные страдания людям той или другой среды.

2. По отношению к. революционной молодежи, к, своей партии она должна преследовать цели по преимуществу организационные. Убеждая ее в настоятельной необходимости непосредственной, практической революционной деятельности, она должна выяснить ей, что главное условие успеха этой деятельности зависит от прочной организации ее революционных сил, от объединения частных, единичных попыток в одно общее, дисциплинированное, стройное целое. [...]

 

Печатается по: Ткачев П.Н. Соч.: В 2 т. М., 1976. Т. 2. С. 12—13, 16—19, 23—25, 26, 29, 31, 34—35, 36—39.

 

К.Н. ЛЕОНТЬЕВ. Византизм и славянство

 

Г л а в а VII

О государственной форме

[...] Социальная наука едва родилась, а люди, пренебрегая опытом веков и примерами ими же теперь столь уважаемой природы, не хотят видеть, что между эгалитарно-либеральным поступательным движением и идеей развития нет ничего логически родственного, даже более: эгалитарно-либеральный процесс есть антитеза процессу развития. При последнем внутренняя идея держит крепко общественный материал в своих организующих, деспотических объятиях и ограничивает его разбегающиеся, расторгающие стремления. Прогресс же, борющийся против всякого деспотизма сословий, цехов, монастырей, даже богатства и т.п., есть не что иное, как процесс разложения, процесс того вторичного упрощения целого и смешения составных частей, о котором я говорил выше, процесс сглаживания морфологических очертаний, процесс уничтожения тех особенностей, которые были органически (т.е. деспотически) свойственны общественному телу.[...]

Государство есть, с одной стороны, как бы дерево, которое достигает своего полного роста, цвета и плодоношения, повинуясь некоему таинственному не зависящему от нас деспотическому повелению внутренней, вложенной в него идеи. С другой стороны, оно есть машина, и сделанная людьми полусознательно, и содержащая людей, как части, как колеса, рычаги, винты, атомы, и наконец, машина, вырабатывающая, Образующая людей. Человек в государстве есть в одно и то же время и механик, и колеса или винт, и продукт общественного организма.

На которое бы из государств древних и новых мы ни взглянули, у всex найдем одно и то же общее: простоту и однообразие вначале, больше равенства и больше свободы (по крайней мере фактической, если не юридической свободы), чем будет после... Потом мы видим большее или меньшее укрепление власти, более глубокое или менее резкое (смотря по задаткам первоначального строения) разделение сословий, большее разнообразие быта и разнохарактерности областей.?...?

Вообще в эти сложные цветущие эпохи есть какая бы то ни было аристократия, политическая, с правами и положением, или только бытовая (т.е.), только с положением без резких прав, или еще чаще стоящая на грани политической и бытовой. Эвпатриды Афин, феодальные сатрапы Персии, оптиматы Рима, маркизы Франции, лорды Англии, воины Египта, спатиаты Лаконии, знатные дворяне России, паны Польши, беи Турции.

В то же время, по внутренней потребности единства, есть наклонность и к единоличной власти, которая по праву или только по факту, но всегда крепнет в эпоху цветущей сложности. Являются великие замечательные диктаторы, императоры, короли или, по крайней мере, гениальные демагоги и тираны (в древнеэллинском смысле), Фемистоклы, Периклы и т.п. [...]

Вместо того, чтобы или наивно, или нечестно становиться, ввиду какого-то конечного блага, на разные предвзятые точки зрения, коммунистическую, демократическую, либеральную и т.д., научнее было бы подвергать все одинаковой, бесстрастной, безжалостной оценке, и если бы итог вышел либо либеральный, либо охранительный, либо сословный, либо бессословный, то не мы, так сказать, были бы виноваты, а сама наука.

Статистики нет никакой для субъективного блаженства отдельных лиц; никто не знает, при каком правлении люди живут приятнее. Бунты и революции мало доказывают в этом случае. Многие веселятся бунтом. [...]

Никакой нет статистики для определения, что в республике жить лучше частным лицам, чем в монархии; в ограниченной монархии лучше, чем в неограниченной; в эгалитарном государстве лучше, чем в сословном; в богатом лучше, чем в бедном. Поэтому, отстраняя мерило благоденствия, как недоступное еще современной социальной науке (быть может, и навсегда неверное и малопригодное), гораздо безошибочнее будет обратиться к объективности, к картинам и спрашивать себя, нет ли каких-нибудь всеобщих и весьма простых законов для развития и разложения человеческих обществ?

И если мы не знаем, возможно ли всеобщее царство блага, то, по крайней мере, постараемся дружными усилиями постичь, по мере наших средств, что пригодно для блага того или другого частного государства.?...?

Государственная форма у каждой нации, у каждого общества своя; она в главной основе неизменная до гроба исторического, но меняется быстрее или медленнее в частностях, от начала до конца.

Вырабатывается она не вдруг и не сознательно сначала; не вдруг понятна; она выясняется лишь хорошо в ту среднюю эпоху наибольшей сложности и высшего единства, за которой постоянно следует, рано или поздно, частная порча этой формы и затем разложение и смерть.

Так, государственная форма древнего Египта была резко сословная монархия, вероятно, глубоко ограниченная жреческой аристократией и вообще религиозными законами.

Персия была, по-видимому, более феодального, рыцарского происхождения; но феодальность ее сдерживалась безграничным в принципе царизмом, земным выражением добра, Ормузда.

История Греции и Рима больше обработана, и потому на них все это еще яснее.

Афины именно в цветущий период выработали свойственную им государственную форму.

Это — демократическая республика, однако с привилегиями, с эв-патридами, с денежным цензом, с рабами и, наконец, с наклонностью к фактической, неузаконенной, непрочной диктатуре Периклов, Фемистоклов и т.д.

Форма эта, которой естественные залоги хранились, конечно, в самих нравах и обстоятельствах, выработалась именно в цветущий сложный период, от Солона до Пелопоннесской войны. Во время этой войны началась порча, начался эгалитарный прогресс.

Свободы было и без того много: захотелось больше равенства.

Спарта, от эпохи Ликурга до унижения фиванцами, выработала также свою, чрезвычайно оригинальную, стеснительную и деспотическую форму аристократического республиканского коммунизма с чем-то вроде двух наследственных президентов.

Форма эта была несравненно стеснительнее, деспотичнее афинской, и поэтому жизни и творчества в Афинах было больше, а в Спарте меньше, но зато Спарта была сильнее и долговечнее.

Все остальные государства греческого мира колебались, вероятно, между дорической формой Спарты и ионийской формой Афин. Потребность формы, стеснения, деспотизма, дисциплины, исходящей из нужд самосохранения, была и в этом распущенном и раздробленном эллинском мире так велика, что во многих государствах демократического характера (т.е., вероятно, там, где выразился слабее деспотизм сословный) вырабатывалась тирания, т.е. дисциплина единоличной власти (Поликрат, Периандр, Дионисий Сиракузский и др.).

Феодализм сельский, помещичий или рыцарский был, по-видимому, всегда ничтожен в Элладе почти также, как и в Риме; все аристократии Эллады и Рима имели городской характер; все они были, так сказать, муниципального происхождения.

История Македонии очень бедна, и сведений о первоначальной организации македонского царства у нас мало. Но некоторые историки полагают, что у македонян был феодализм выражен сильнее муниципальности (и действительно, о городах македонских почти нет и речи, а все слышно лишь о царях и их дружине, о «Генералах» Александра),

Ослабевший эллинский муниципальный мир, соединившись потом с грубой, неясной (неразвитой, вероятно) феодальностью македонян, дошел до мгновенного государственного единства при Филиппе и Александре и только тогда стал в силах распространять свою цивилизацию до самой Индии и внутренней Африки. Опять-таки, значит, для наибольшего величия и силы. оказалась нужной большая сложность формы — сопряжение аристократии с монархией. [...]

Именно в это время выработалась та муниципальная, избирательная диктатура, императорство, которое так долго дисциплинировало Рим и послужило еще потом и Византии.

То же самое мы видим и в европейских государствах.

Италия, возросшая на развалинах Рима, около эпохи Возрождения, и раньше всех других европейских государств, выработала свою государственную форму в виде двух самых крайних антитез — с одной стороны, высшую централизацию, в виде государственного папства, объединявшего весь католический мир далеко вне пределов Италии, с другой же — для самой себя, для Италии собственно, форму крайне децентрализованную, муниципально-аристократических малых государств, которые постоянно колебались между олигархией (Венеция и Генуя) и монархией (Неаполь, Тоскана и т.д.).

Государственная форма, прирожденная Испании, стала ясна несколько позднее. Это была монархия самодержавная и аристократическая, но провинциально мало сосредоточенная, снабженная местными и отчасти сословными вольностями и привилегиями, нечто среднее между Италией и Францией. Эпоха Карла V и Филиппа II есть эпоха цвета.

Государственная форма, свойственная Франции, была в высшей степени централизованная, крайне сословная, но самодержавная монархия. Эта форма выяснилась постепенно при Людовике XI, Франциске I, Ришелье и Людовике XIV; исказилась она в 89-м году.

Государственная форма Англии была (и отчасти есть до сих пор) ограниченная, менее Франции вначале сословная, децентрализованная монархия, или, как другие говорят, аристократическая республика с наследственным президентом. Эта форма выразилась почти одновременно с французской при Генрихе VIII, Елизавете и Вильгельме Оранском.

Государственная форма Германии была (до Наполеона I и до годов 48 и 71) следующая: союз государств небольших, отдельных, сословных, более или менее самодержавных, с избранным императором — сюзереном (не муниципального, а феодального происхождения).

Все эти, уже выработанные ясно формы начали постепенно меняться у одних с XVIII столетия, у других в XIX веке. Во всех открылся эгалитарный и либеральный процесс.

Можно верить, что польза есть от этого какая-нибудь, общая для Вселенной, но уже никак не для долгого сохранения самих этих относительных государственных миров.

Реакция не потому не права, что она не видит истины, нет! Реакция везде чует эмпирически истину; но отдельные ячейки, волокна, ткани и члены организма стали сильнее в своих эгалитарных порывах, чем власть внутренней организующей деспотической идеи! [...]

После цветущей и сложной эпохи, как только начинается процесс вторичного упрощения и смешения контуров, т.е. большое однообразие областей, смешение сословий, подвижность и шаткость властей, принижение религии, сходство воспитания и т.п., как только деспотизм формологического процесса слабеет, так в смысле государственного блага все прогрессисты становятся не правы в теории, хотя и торжествуют на практике. Они не правы в теории; ибо, думая исправлять, они разрушают; они торжествуют на практике; ибо идут легко по течению, стремятся по наклонной плоскости. Они торжествуют, они имеют громкий успех.

Все охранители и друзья реакции правы, напротив, в теории, когда начинается процесс вторичного упростительного смешения: ибо они хотят лечить и укреплять организм. Не их вина, что они ненадолго торжествуют; не их вина, что нация не умеет уже выносить дисциплину отвлеченной государственной идеи, скрытой в недрах ее!

Они все-таки делают свой долг и, сколько могут, замедляют разложение, возвращая нацию, иногда и насильственно, к культу создавшей ее государственности. [...]

Я предвижу еще одно возражение: я знаю, мне могут сказать, что пред концом культурной жизни и пред политическим падением государств заметнее смешение, чем упрощение. И в древности, и теперь. Но, во-первых, самое смешение есть уже своего рода упрощение картины, упрощение юридической ткани и бытовой узорности. Смешение всех цветов ведет к серому или белому. А главное основание вот где. Я спрашиваю: просты ли нынешние копты, потомки египтян или арабы Сирии? Просты ли были pagani, сельские идолопоклонники, которые держались еще после падения и исчезновения эллино-римской религиозности и культуры в высших слоях общества? Просты ли были христиане-греки под турецким игом до восстания 20-х годов? Просты ли гебры, остатки огнепоклонников культурного персо-мидийского мира?

Конечно, все перечисленные люди, общины и народные остатки несравненно проще, чем были люди, общины, нации в эпоху цвета Египта, Калифата, греко-римской цивилизации, чем персы во времена Дария Гистаспа или византийцы во времена Иоанна Златоуста, Люди проще лично, по мыслям, вкусам, по несложности сознания и потребностей; общины и целые национальные или религиозные остатки проще потому, что люди в их среде все очень сходны и равны между собою. Итак, прежде смешение и некоторая степень вторичного принижения (то есть; количественное упрощение), потом смерть своеобразной культуры в высших слоях или гибель государства и, наконец, переживающая свою государственность вторичная простота национальных и религиозных остатков. [...?

 

Национальная политика как орудие всемирной революции

(Письма к О.И. Фуделю)

[...] «Движение современного политического национализма есть не что иное, как видоизмененное только в приемах распространение космополитической демократизации».

У многих вождей и участников этих движений XIX века цели действительно были национальные, обособляющие, иногда даже культурно-своеобразные, но результат до сих пор был у всех и везде один — космополитический. [...?

Все эти нации, все эти государства, все эти общества (Европы. — Сост.) сделали за эти 30 лет огромные шаги на пути эгалитарного либерализма, демократизации, равноправности, на пути внутреннего смешения классов, властей, провинций, обычаев, законов и т.д. И в то же время они все много «преуспели» на пути большого сходства с другими государствами и другими обществами. Все общества Запада за эти 30 лет больше стали похожи друг на друга, чем были прежде.

Местами более против прежнего крупная, а местами более против прежнего чистая группировка государственности по племенам и нациям есть поэтому не что иное, как поразительная по силе и ясности своей подготовки к переходу в господство космополитическое, сперва всеевропейское, а потом, быть может, и всемирное!

Это ужасно! Но еще ужаснее, по-моему, то, что у нас в России до сих пор никто этого не видит и не хочет понять... [...]

Все идут к одному — к какому-то среднеевропейскому типу общества и к господству какого-то среднего человека. И если не произойдет в XIX веке где-нибудь и какой-нибудь невообразимый даже переворот в самих идеях, потребностях, нуждах и вкусах, то и будут так идти, пока не сольются все в одну — всеевропейскую — республиканскую федерацию.

Поэтому ни о Португалии, ни о Голландии, ни о Швейцарии, Дании или Швеции не стоит и распространяться по поводу того широкого и серьезного вопроса, который нас занимает.

В культурно-бытовом отношении во всех этих небольших государственных мирах и без того с каждым годом остается все меньше и меньше своеобразного и духовно-независимого. А политическая, внешняя независимость их держится лишь соперничеством или милостию больших держав. [...]

Если бы случалось всегда так, что плоды политические, социальные и культурные соответствовали бы замыслам руководителей движения или идеалам и сочувствиям руководимых масс, то умственная задача наша была бы гораздо проще и доступнее какому-нибудь реальному и осязательному объяснению.

Но когда мы видим, что победы и поражения, вооруженные восстания народов и если не всегда «благодетельные», то несомненно благонамеренные реформы многих монархов, освобождение и покорение наций, — одним словом, самые противоположные исторические обстоятельства и события приводят всех к одному результату — к демократизации внутри и к ассимиляции вовне, то, разумеется, является потребность объяснить все это более глубокой, высшей и отдаленной (а может быть, и весьма печальной) телеологией. [...?

Но оставим пока эти общие рассуждения. Припомним лучше еще раз ближайшие события европейской истории с того года (с 59-го), в который Наполеон III вздумал «официально», так сказать, написать на знамени своем этот самый девиз «политической национальности».

 

Я не боюсь повторений. Раз решившись писать об этом, я боюсь только неясности.

Факты же современной истории до такой грубости наглядны, до такой вопиющей скорби поучительны, что они сами говорят за себя, и я не могу насытиться их изложением.

В 1859 году Наполеон III сговаривается с Пиемонтом и в союзе с ним побеждает Австрию, которая противится этому национально-патриотическому принципу.

Этот приговор истории повторяется с тех пор неизменно: все то, что противится политическому движению племен к освобождению, объединению, усилению их в государственной отдельности и чистоте, — все это побеждено, унижено, ослаблено. И заметьте, все это противящееся (за немногими исключениями, подтверждающими лишь общее правило) носит тот или другой охранительный характер. Побеждена Австрия католическая, монархическая, самодержавная, аристократическая — Австрия, которую недаром же предпочитал даже и Пруссии наш великий охранитель Николай Павлович. Заметьте, что и безучастие России в 1859 году, ее почти что потворство французским победам и ее все возрастающее нерасположение к Австрии доказывает, что в начале 60-х годов и позднее не только в обществе русском, но и в правительственных сферах племенные чувства начинают брать верх над государственными инстинктами. Это одно, по-моему, уже не делает чести племенному чувству, нехорошо рекомендует его. Все то, что начало нравиться в 60-х годах, — подозрительно. Это станет еще понятнее, когда вы вспомните, что пробуждение этого племенного чувства у нас совпадает по времени с весьма искренним и сильным внутреннеуравнительным движением (эмансипации и т.д.).

Мы тогда стали больше думать о славянском национализме и дома, и за пределами России, когда учреждениями и нравами стали вдруг быстро приближаться ко все-Европе. (Не горько ли это?!)

Мы даже на войско надели тогда французское кепи. Это очень важный символ! Ибо, имея в духе нашем очень мало наклонности к действительному творчеству, мы всегда носим в сердце какой-нибудь готовый западный идеал. Прусская каска Николая I, символ монархии сословной, нам тогда разонравилась, и безобразное кепи, наряд эгалитарного кесаризма, нам стала больше по сердцу! Прошу вас, задумайтесь над этим! Это вовсе не пустяки; это очень важно! [...]


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.016 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал