Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Абсурдность






В самом деле, очень трудно оценить по достоинству различные элементы, получаемые таким путем, можно даже сказать, что при первом чтении оценить их вообще невозможно. При этом вам, пишущему, эти элементы, по всей видимости, так же чужды, как и всем прочим, ивы, естественно, относитесь к ним с опасением. В поэтическом отношении для них особенно характерна крайне высокая степень непосредственной абсурдности, причем при ближайшем рассмотрении оказывается, что свойство этой абсурдности состоит в том, что она уступает место самым что ни на есть приемлемым, самым законным в мире вещам; она обнаруживает некоторое число особенностей и фактов, которые, в общем, не менее объективны, нежели любые другие.

В знак уважения к недавно умершему Гийому Аполлинеру, который, как нам кажется, множество раз поддавался подобному же влечению, не отказываясь при этом, однако, от обычных литературных приемов, мы с Супо называли СЮРРЕАЛИЗМОМ новый способ чистой выразительности, который оказался в нашем распоряжении и которым нам не терпелось поделиться с друзьями. Я полагаю, что мы не должны отказываться от этого слова, ибо то значение, которое вложили в него мы, в целом вытеснило его аполлинеровское значение. Несомненно, с еще большим основанием мы могли бы воспользоваться словом СУПЕРНАТУРАЛИЗМ, которое употребил Жерар де Нерваль в посвящении к «Дочерям огня» (а также и Томас Карлейль в своем «Sartor Resartus», глава VIII: Естественный супернатурализм, 1833-1834.). В самом деле, Жерар де Нерваль, во -видимому, в высшей степени обладал духом, которому мы следуем, тогда как Аполлинер владел одной только – еще несовершенной – буквой сюрреализма и оказался не в состоянии дать ему теоретическое обоснование, которое столь важно для нас. Вот несколько фраз из Нерваля, которые в этом смысле представляются мне весьма примечательными:

Я хочу объяснить Вам, дорогой Дюма, явление, о котором Вы ранее говорили. Как Вы знаете, существуют рассказчики, которые не могут сочинять, не отождествляя себя с персонажами, порожденными их собственным воображением. Вам известно, с какой убежденностью наш старый друг Нодье рассказывал о том, как имел несчастье быть гильотированным во время Революции; и он настолько убеждал в этом своих слушателей, что им оставалось только недоумевать, каким это образом ему удалось приставить голову обратно.
...И коль скоро Вы имели неосторожность процитировать один из сонетов, написанных в состоянии СУПЕРНАТУРАЛЬНОЙ, как сказали бы немцы, грезы. Вам придется познакомиться с ними со всеми. Вы найдете их в конце тома. Они отнюдь не темнее гегелевской метафизики или «Меморабилейп» Сведенборга, и, будь объяснение их возможно, оно бы лишило их очарования: признайте же за мной хотя бы достоинство исполнения... (Ср. также ИДЕОРЕАЛИЗМ Сен-Поля Ру).



Лишь из злонамеренности можно оспаривать наше право употреблять слово СЮРРЕАЛИЗМ в том особом смысле, в каком мы его понимаем, ибо ясно, что до нас оно не имело успеха. Итак, я определяю его раз и навсегда:
Сюрреализм. Чистый психический автоматизм, имеющий целью выразить, или устно, или письменно, или другим способом, реальное функционирование мысли. Диктовка мысли вне всякого контроля со стороны разума, вне каких бы то ни было эстетических или . нравственных соображений.

ЭНЦИКЛ. Филос. терм. Сюрреализм основывается на вере в высшую реальность определенных ассоциативных форм, которыми до него пренебрегали, на вере во всемогущество грез, в бескорыстную игру мысли. Он стремится бесповоротно разрушить все иные психические механизмы и занять их место при решении главных проблем жизни. Акты АБСОЛЮТНОГО СЮРРЕАЛИЗМА совершили гг. Арагон, Барон, Бретон, Буаффар, Витрак, Дельтой, Деснос, Жерар, Каррив, Кревель, Лимбур, Малкин, Мориз, Навиль, Нолль, Пере, Пикон, Супо, Элюар.

По-видимому, к настоящему времени можно назвать только их, и в этом не приходилось бы сомневаться, если бы не захватывающий пример Изидора Дюкаса, относительно которого мне недостает сведений. Бесспорно, весьма многие поэты (если подходить к их результатам поверхностно) - начиная с Данте и Шекспира в его лучшие времена - могли бы прослыть сюрреалистами. В ходе многочисленных попыток редуцировать то, что, злоупотребляя нашим доверием, принято называть гением, я не обнаружил ничего, что в конечном счете нельзя было бы связать с этим процессом.
НОЧИ Юнга сюрреалистичны от начала и до конца; к несчастью, в них звучит голос священника, плохого, конечно, священника, но все же священника.

Свифт – сюрреалист в язвительности.

Сад – сюрреалист в садизме.

Шатобриан – сюрреалист в экзотике.

Констан – сюрреалист в политике.

Гюго – сюрреалист, когда не дурак.

Деборд-Вальмор – сюрреалист в любви.

Бертран – сюрреалист в изображении прошлого.

Рабб – сюрреалист в смерти.

По – сюрреалист в увлекательности.



Бодлер – сюрреалист в морали.

Рембо – сюрреалист в жизненной практике и во многом.

Малларме – сюрреалист по секрету.

Жарри – сюрреалист в абсенте.

Нуво – сюрреалист в поцелуе.

Сен-Поль Ру – сюрреалист в символе.

Фарг – сюрреалист в создании атмосферы.

Ваше – сюрреалист во мне самом.

Реверди – сюрреалист у себя дома.

Сен-Жон Перс – сюрреалист на расстоянии.

Руссель – сюрреалист в придумывании сюжетов.

И т.д.

Я подчеркиваю, что отнюдь не во всем они были сюрреалистами в том смысле, что у каждого из них я обнаруживаю известное число предвзятых идей, к которым – самым наивным образом! – они были привержены. Они были привержены к этим идеям, потому что не услышали сюрреалистический голос – голос, наставляющий и накануне смерти, и во времена бедствий, потому что они не пожелали служить лишь оркестровке некоей чудесной партитуры. Они оказались инструментами, преисполненными гордыни, вот почему их звучание далеко не всегда было гармоничным (то же самое я мог бы сказать о некоторых философах и о некоторых художниках; среди последних из старых мастеров достаточно назвать Уччелло, а из современных Густава Моро, Матисса (в его «Музыке», например), Дерена, Пикассо (наиболее безупречного среди многих других), Брака, Дюшана, Пикабиа, Кирико (столь долгое время вызывавшего восхищение), Клее, Ман Рея, Макса Эрнеста и – прямо возле нас – Андре Массона).
Зато мы, люди, не занимающиеся никакой фильтрацией, ставшие глухими приемниками множества звуков, доносящихся до нас, словно эхо, люди, превратившиеся в скромные регистрирующие аппараты, отнюдь, не завороженные теми линиями, которые они вычерчивают, – мы служим, быть может, гораздо более благородному делу. Вот почему мы совершенно честно возвращаем назад «талант», которым вы нас ссудили. Вы с таким же успехом можете, если хотите, беседовать со мной о таланте вот этого платинового метра, вот этого зеркала, этой двери или этого небосвода.
У нас нет таланта, спросите у Филиппа Супо:
Анатомические мануфактуры, и дешевые квартиры приведут к разрушению высочайших городов.

У Роже Витрака: Не успел я воззвать к мрамору-адмиралу, как тот повернулся на каблуках, словно лошадь, вставшая на дыбы перед Полярной звездой, и указал мне на то место на своей треуголке, где я должен буду провести всю свою жизнь.

У Поля Элюара: Я рассказываю хорошо известную историю, перечитываю знаменитую поэму: вот я стою, прислонившись к стене, уши у меня зеленеют, а губы превратились в пепел.

У Макса Мориза: Пещерный медведь и его приятельница выпь, слоеный пирожок и слуга его рожок. Великий Канцлер со своей канцлершей, пугало-огородное и птичка-зимородная, лабораторная пробирка и дочь ее подтирка, коновал и брат его карнавал, дворник со своим моноклем, Миссисипи со своей собачкой, коралл со своим горшочком. Чудо со своим господом Богом должны удалиться с поверхности моря.

У Жозефа Дельтея: Увы! Я верю в добродетель птиц. Достаточно одного пера, чтобы я умер со смеху.

У Луи Арагона: Когда в игре наступил перерыв и игроки собрались вокруг чаши пылающего пунша, я спросил у дерева, носит ли оно еще свой красный бант.

Спросите у меня самого – у человека, который не удержался от того, чтобы написать извилистые, безумные строки этого предисловия.
Спросите у Робера Десноса – у того из нас, кто быть может, ближе других подошел к сюрреалистической истине, кто – в пока еще не изданных произведениях («Новые Гебриды», «Формальный беспорядок», «Траур за траур») и во многих предпринятых им опытах – полностью оправдал надежды, возлагавшиеся мною на сюрреализм; и я продолжаю ждать от него еще очень многого. Сегодня Деснос сюрреалистически говорит, сколько ему хочется, необычайная ловкость, с которой он облекает в словесную форму внутреннее движение собственной мысли, приводит, добавляя нам огромное удовольствие, к появлению великолепных текстов, которые тут же и забываются, ибо у Десноса есть дела поважнее, чем их записывать. Он читает в самом себе, словно в открытой книге, и нисколько не печется о том, чтобы сберечь эти листки, разлетающиеся по ветру его жизни.

 

Андре Бретон. В защиту Дада (1920)

По-моему, ничто так не радует дух, как зов свободы. Да и может ли он чувствовать себя свободно в тех рамках, куда его загоняют чуть ли не каждая написанная книга, чуть не каждое свершившееся событие? Наверное, любой хотя бы единожды ловил себя на подспудном желании отгородиться от внешнего мира: вдруг обнаруживаешь, что нет ничего более тяжеловесного, более бесповоротного. Пытаешься изменить нравственные ориентиры - но все в конце концов неумолимо возвращается на круги своя. Поэтами по-прежнему именуют лишь тех, кто решился заплатить за чудесный миг прозрения безумием оставшихся дней: Лотреамона, Рембо, – но на них, правду сказать, литературные ребячества и обрываются.

Когда же будет наконец признана истинная роль случая в создании произведений и зарождении идей? Сильные эмоции на самом деле куда непроизвольней, чем кажутся. Путь к меткому определению или сенсационному открытию нередко начинается с ничтожнейших мелочей. Непредвиденное осложнение делает практически невозможным достижение цели. Психологическая литература - отражение подобных исканий – лишена всяческого интереса, а роман, несмотря на свои непомерные претензии, оказывается просто дутой величиной. Лучшие образцы недостойны даже того, чтобы разрезать их страницы. Полнейшее к ним безразличие должно стать правилом. Да и по какому это праву мы, неспособные разом охватить всю полноту картины или человеческой беды, возьмемся судить?

Если молодость нападает на условности, не стоит тут же подымать ее на смех: кто знает, действительно ли зрелое размышление – добрый советчик? Я готов превозносить простодушие на всех углах, но вижу, что его терпят, пока оно никого не задевает. Подобное противоречие лишь прибавляет мне скепсиса. Защита от возможных диверсий неизбежно означает преследование всех, кто еще осмеливается поднять голову. Особой храбрости здесь, по-моему, не требуется. Бунты вызревают сами, и нет никакой необходимости отстаивать это давно ставшее очевидным утверждение.

По мне, подобная предусмотрительность чрезмерна. Лично я говорю в полный голос из одного удовольствия подставить себя под удар. Следует запретить использование в речи конструкций, выражающих сомнение. Но самое убедительное, самое неоспоримое – вовсе не значит самое общеизвестное. Я, например, не уверен, стоит ли говорить о том, что знаешь лучше всего.

Воскресенье

Самолет прядет телеграфные провода

а ручей мурлычет старую песню

На празднике кучеров - оранжевый аперитив

но у поездных механиков бесцветные глаза

Улыбка этой дамы затерялась в лесах

Но сразу оговоримся: чувствительность сегодняшних поэтов – вещь особая. Из нежащего их слух стройного хора проклятий время от времени доносится поистине чарующий голос, который заявляет, что у них-де в помине нет сердца. Молодой человек, в свои двадцать три окинувший этот мир несравненным по красоте взглядом, ушел от нас – причем самым таинственным образом. Что ж, теперь критики вольны голосить о его тоске: ведь завещания Жак Ваше не оставил! Представляю, как бы он расхохотался, произнеси я тогда слова «последняя воля». Но пессимистов среди нас нет. Его обычно изображали растянувшимся в шезлонге – этакое воплощение конца столетия, лакомый кусочек для психологических зарисовок, – а он всегда был полным сил, легким, неуловимым. Иногда я встречаю его: пассажир в трамвае показывает родственникам-провинциалам Париж – «бульвар Сен-Мишель, университетский квартал», – и окошко понимающе подмигивает мне.

Нас постоянно корят за то, что мы не толчемся у входа в исповедальню. Богатство - и удача - Жака Ваше как раз в том, что он ничего не написал. Он отбивался как мог от всякого произведения, этого камня, что после смерти тянет душу на дно. Когда Тристан Тцара еще только читал в Цюрихе судьбоносные строки своей прокламации, манифеста Дада 1918 года, Ваше, сам того не зная, подтверждал своей жизнью его ключевые положения. «Вся философия – в вопросе, под каким углом рассматривать жизнь, бога, идею и пр. Куда ни глянь - сплошная подделка. Любой результат относителен, и послеобеденный выбор десерта: пирог или вишни, – куда важнее». Окружающим не терпится укоренить ростки духовности на поле общественных нравов. «Сделайте же что-нибудь!» – кричат нам. Но, надеюсь, Андре Жид согласится с Тцара: «На шкале Вечности всякое действие – проста суета», – и требуемое от нас усилие - жертва поистине мальчишеская. Дело не в эпохе, и красный жилет, увы, во все времена доступнее большинству, чем глубокая мысль.

Да, мы изъясняемся непонятно и не собираемся ничего в этом менять. Игры со смыслом оставим детям. Читать книги ради знаний – это довольно примитивно. Ничтожность сведений об авторах – как и о читателях, – которые удается почерпнуть даже из самых почтенных трудов, быстро отбивает подобную охоту. Нас разочаровывает содержание, а не форма, в которую оно облечено. Обидно продираться сквозь неумные фразы, выслушивать беспредметные откровения и по вине какого-то болтуна ежесекундно ловить себя на том, что весь этот бред ты уже сто раз слышал. Осознавшие это поэты бегут вразумительности, как огня, прекрасно зная, что их произведениям делать тут попросту нечего. Безумную женщину любишь нежнее любой другой.

Заря, внезапная, как холодный душ. Углы комнаты незыблемые далеко-далеко. Белая плоскость. Чистое движение в полумраке, туда, обратно. Я открываю для себя застенное, Париж в Париже пассаж с его грязными детьми, пустыми мешками, твердит о нем без умолку. Деньги, дорога, красный глаз и блестящая лысина пути. День создан, чтобы научить меня жить, узнавать время. Наброски ошибок. Большая встряска заструится голым медом болезни, плоха игра засахаренным сиропом, голову под воду, усталость.

Крохотная мысль как талисман, старый траурный цветок без запаха, я держу тебя обеими руками. Голова отлита в форму мысли.

Сводить Дада к субъективизму – грубейшая ошибка. Ни один из принявших сегодня эту эстетику не стремится к зауми. «Нет ничего непонятного», – сказал как-то Лотреамон. И я, полностью присоединяясь к мнению Поля Валери: «Человеческий разум, насколько могу судить, устроен так, что не может быть непонятным для себя самого», – точно так же считаю, что он не может быть непонятен и для других. Для этого понимания, думается мне, вовсе не нужно ни внезапной встречи двух героев, ни даже оглядки одного из них на собственное прошлое: достаточно цепочки совершенно естественных недоразумений, по возможности далеких от горстки расхожих истин.

Сейчас много говорят о систематическом освоении бессознательного. Но писать, отдаваясь свободному течению мысли, поэты начали не сегодня. Вдохновение – слово, неизвестно почему вышедшее из употребления, – когда-то принималось вполне благосклонно. Мне, например, кажется, что точный образ - находка чаще всего непроизвольная. Гийом Аполлинер справедливо считал нынешние штампы вроде «коралловых губ», чья долгая жизнь – лишнее доказательство их удачности, результатами той самой работы ума, которую он назвал сюрреалистической; наверное, другого происхождения у слов не бывает. Но Аполлинер доходил даже до того, что свое принципиальное убеждение – никогда не отталкиваться от предыдущей находки - считал основным условием научного усовершенствования и, так сказать, «прогресса». Образ человеческой ноги, растворившийся в представлении о колесе, совершенно случайно всплывает в коленчатых шатунах локомотива. Точно так же в сегодняшней поэзии вдруг натыкаешься на библейские интонации. Это явление я объяснил бы тем, что в новых приемах письма почти нет так называемого личностного выбора – а иногда он исчезает и совсем.

Но что действительно может навредить Дада в глазах всех, так это его толкование двумя-тремя высоколобыми писаками. До сих пор в дадаистском движении видели прежде всего материал для применения чрезвычайно модного сегодня фрейдовского «психоанализа» – ход, предусмотренный, впрочем, самим автором. Так, г-н Ленорман, кажется, даже предположил в своих сбивчивых и весьма недоброжелательных умствованиях, что нам, буде мы согласимся, поможет только лечение у психоаналитика. Аналогия между произведениями кубистов или дадаистов и словоизвержениями умалишенных, разумеется, притянута за уши - но не все еще понимают, что так называемое «отсутствие логики» освобождает нас от пут единичности выбора, что «понятный» язык зачастую, увы, бесцветен и что, в конце концов, никакие другие произведения, кроме вызвавших такой критический запал, не раскрыли бы в полной мере способности их авторов, а значит, не придали существованию критики тот смысл, которого ей вечно недостает.

В школе бесконечных мыслей

Прекраснейшего из миров –

Перепонки перекрытий

Я наполню книги безумной нежностью

Если только ты останешься

В романе, написанном

На верхней ступеньке

Все это, впрочем, до того относительно, что на десяток обвиняющих нас в отсутствии логики всегда отыщется хоть один, упрекающий в обратном прегрешении. Комментируя фразу Тристана Тцара: «Именно в борьбе против любой догмы, насмехаясь над учреждением всяческих литературных школ, дадаисты становятся Движением Дада», – г-н Рони отмечает: «По сути, в основе Дада - не создание какой бы то ни было новой школы, а настоящее отречение от самого принципа школы. Позиция, добавлю, вовсе не бессмысленная – напротив, она логична, даже слишком логична».

Ни одна душа не потрудилась отдать должное этому стремлению Дада ни за что не оказаться школой. Напротив, все с удовольствием твердят о «группе», «вожаке», «дисциплине». Слышны даже предостережения, что, мол, высвобождая потаенные силы человека, Дада может лишь ему навредить, но никому и в голову не придет, что объединяет нас именно несхожесть. Само сознание того, что мы - исключение из художественных или нравственных правил, мало тешит наше самолюбие. Мы прекрасно знаем: неукротимая фантази каждого – куда более дадаистская, нежели нынешнее движение, – расцветает, лишь освободившись от приземленности нашего мира. Это великолепно разъяснил г-н Бланш, сказав: «Дада выживет, лишь прекратив существовать».

Вытянем соломинку, кому быть жертвой

Злоба – как скользящая петля

Кто говорил – умер

Убийца встает и говорит

Самоубийство

Конец света

Знамена сворачиваются в ракушки

Для начала дадаисты поспешили заявить, что ничего не желают. И прежде всего – знать. Напрасные хлопоты, инстинкт самосохранения в любом случае восторжествует. Однажды кто-то простодушно спросил нас по поводу заголовка «Долой художников, долой литераторов, долой религии, долой роялистов, долой анархистов, долой социалистов, долой полицию...» и т.д., «пощадим» ли мы хотя бы просто человека; оставалось только улыбнуться – мы с Господом Богом судиться не собираемся. Похоже, одни мы до сих пор забываем, что разумение имеет свои границы. Да за одно только крайнее смирение я восхищаюсь словами Жоржа Рибмон-Дессеня: «Что такое красота? Что такое уродство? Что такое величина, сила, слабость? Что такое Карпентьер, Ренан, Фош? Знать не знаю. А что такое я сам? Знать не знаю знать не знаю знать».

 

Андре Бретон. Слова без морщин (1922)

Мы вдруг стали бояться слов: внезапно обнаружилось, что наше привычное к ним отношение как к чисто вспомогательным средствам бесконечно устарело. При этом одним казалось, что постоянное употребление чересчур оттачивает и возвышает слова, другие же считали, что по самой природе своей слово вполне достойно участи лучшей, нежели нынешняя, – иначе говоря, им следовало дать полную свободу. «Алхимию слова» сменила настоящая химия. Она прежде всего взялась разграничивать признаки слов, лишь один из которых – основной смысл – можно отыскать в словарях. Речь шла о том, чтобы: 1) рассматривать слово как вещь в себе и 2) в мельчайших деталях изучать взаимодействие слов. Лишь ценой подобных усилий можно было вернуть языку его истинное предназначение - что для некоторых, в том числе и дл меня, могло бы стать невероятным прорывом в познании, расцветить нашу жизнь совсем иными красками. Но здесь мы уже отдавали себя на растерзание обыденному словоупотреблению, а в его владениях творить (читай: говорить) добро означает прежде всего ни на минуту не забывать о мертвом грузе этимологии, а также неустанно подгонять фразу под наш мало к чему пригодный синтаксис; тут и жалкий людской консерватизм, и тот страх перед бесконечным, что нет-нет, да промелькнет у моих соплеменников. Естественно, не все, кто принялся за это напрямую связанное с поэзией дело, четко осознавали, что творят; чтобы осуществить желаемое, его совсем необязательно формулировать. Собственно, я всего лишь развиваю здесь некий образ.

Провозгласив, что звуки имеют цвет, мы впервые – сознательно и загодя принимая все последствия такого шага – освободили слова от непременной обязанности что-либо означать. В этот день они возродились для новой, настоящей жизни, о возможном существовании которой даже и не догадывались. Сам я далек от того, чтобы использовать принцип звучащего цвета, но и в его адекватности не сомневаюсь. Важно, что мы уже научены опытом, и рассуждать отныне о безыскусности слов по меньшей мере неосторожно. В конечном счете, нам знакомо их многоголосие, взлетающее иногда до немыслимых высот. Слова, помимо прочего, пробуют свои силы в живописи, и – подождите – нам еще предстоит задуматься об их архитектуре. Но это достаточно замкнутый и непокорный мир, и все наши попытки контролировать его явно недостаточны: на месте преступления попадаются только самые отчаянные смутьяны. В действительности, вид слов ничуть не хуже их смысла выражает суть; бывает, слова лишь вредят идее, которую собирались нести. И потом, смысл слов не существует в чистом виде, зачастую мы не в состоянии уследить, как переносный смысл шаг за шагом воздействует на смысл прямой, так что каждому колебанию одного вторит изменение другого.

Современная поэзия представляет в этом отношении уникальное поле для наблюдений. Полан, Элюар, Пикабиа продолжают поиски, наметившиеся еще в произведениях Дюкаса, «Броске костей» Малларме, «Победе» и некоторых каллиграммах Аполлинера. Однако тогда никто еще не мог с точностью сказать, живут ли слова своей собственной жизнью, равно как и мало кто осмеливался видеть в них самостоятельные источники энергии. Отделив идеи от слов, все только и ждали – впрочем, без особой надежды, – когда же слова станут повелевать идеями. И вот свершилось: слова творят наконец то, чего от них так долго требовали. Любой пример того с разных точек зрения поистине бесценен.

Шесть «словесных игр», опубликованных в предпоследнем номере «Литератюр» за подписью Рроз Селяви, заслуживают, на мой взгляд, самого пристального внимания по двум причинам – вне зависимости от личности их автора, Марселя Дюшана: с одной стороны, они привлекают математической точностью (здесь и перенесение буквы внутрь слова, и свободное перемещение слогов внутри фразы и т.д.), а с другой – отсутствием того комического начала, которое считалось неотъемлемым признаком жанра, но лишь обесценивало подобные опыты. Как мне кажется, в поэзии давно не случалось ничего столь примечательного. Однако здесь неожиданно открылась совсем иная проблема, и ни я, ни Робер Деснос не могли даже предполагать, какое внимание привлечет к себе вся эта история. Кто же на самом деле диктовал заснувшему Десносу те самые фразы, что мы когда-то видели в «Литератюр» и в которых мы опять встречаем Рроз Селяви; действительно ли мозг Десноса сообщался тогда, как он заявляет, с разумом Дюшана – до такой степени, что Рроз Селяви говорит его устами, только если сам Дюшан бодрствует? Сейчас я, пожалуй, не смогу дать на эти вопросы вразумительный ответ – отмечу лишь, что, очнувшись, Деснос абсолютно неспособен, как и все мы, продолжить свои «словесные игры» даже ценой небывалых усилий. Впрочем, за последнее врем наш друг приучил нас к самым разным своим причудам: например, ему (человеку, в обычном состоянии рисовать не умеющему) принадлежит целая серия рисунков, один из которых, «Город с безымянными улицами Внутричерепного цирка», потрясает меня, не скрою, чрезвычайно.

Прошу читателя на время ограничиться первыми описаниями этой пока что не очень известной нам деятельности. Многие из нас склонны придавать ей особенную важность. Следует также понять, что, когда мы говорим о «словесных играх», на кону - самый сокровенный смысл нашего существования. Впрочем, слова давно прекратили свои игры.

Слова ласкают друг друга.

 

Жак-Андре Буаффар, Поль Элюар, Роже Витрак. ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ НОМЕРУ ЖУРНАЛА «СЮРРЕАЛИСТИЧЕСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ»

Процесс познания исчерпан, интеллект не принимается больше в расчет, только греза оставляет человеку все права на свободу. Благодаря грезе смерть обретает вполне ясный смысл и смысл жизни становится безразличен.

По утрам в каждой семье мужчины, женщины и дети, если им в голову не приходит ничего лучшего, рассказывают друг другу сны. Мы все зависим от милости грез, мы обязаны грезам, ощущая их власть, когда бодрствуем. Это страшный тиран, обряженный зеркалами и вспышками. Что такое бумага и перо, что такое письмо, что такое поэзия перед этим гигантом, который держит своими мышцами мускулы облаков? Вы бормочете что-то заплетающимся языком при виде змеи, не ведая о мертвых листьях и ловушках из стекла, вы боитесь за свое состояние, за свое сердце и свои удовольствия, и вы ищете в тени грез математические знаки, которые сделают вашу смерть более естественной. Иные, и это пророки, слепо направляют силы ночи к будущему, заря говорит их устами, и восхищенный мир ужасается или поздравляет себя с праздником. Сюрреализм открывает двери грезы всем тем, для кого ночь слишком скупа. Сюрреализм - это перекресток чарующих сновидений, алкоголя, табака, кокаина, морфина; но он еще и разрушитель цепей; мы не спим, мы не пьем, мы не курим, мы не нюхаем, мы не колемся - мы грезим; и быстрота ламповых игл вводит в наши мозги чудесную губку, очищенную от золота. О! Если бы кости раздулись, как дирижабли, мы бы увидели потемки Мертвого моря. Дорога – это часовой, стоящий против ветра, она обнимает нас и заставляет дрожать при виде мерцающих рубиновых очертаний. Вы, приклеенные к отголоскам наших ушей, как часы-спрут к стене времени, вы придумываете бедные истории, которые заставят нас беспечно улыбаться. Мы не будем больше себя беспокоить, и напрасно нам будут повторять: идея движения прежде всего инертна (Беркли), и древо скорости явится нам. Мозг крутится, как ангел, наши слова – зерна свинца, убивающие птиц. Природа одарила вас властью зажигать электричество в полдень и стоять под дождем, сохраняя в своих глазах солнце, ваши акты - незаинтересованны, а наши – нам пригрезились. Все в мире – перешептывания, совпадения; молчание и искра сами похищают свое появление. Дерево, нагруженное мясом, возникшим между камнями мостовой, сверхъестественно благодаря нашему удивлению; но, едва мы закроем глаза, оно само ожидает торжественного открытия.

Каждое открытие, изменяющее природу, назначение предмета или феномена, является сюрреалистическим фактом. Между Наполеоном и бюстом френологов, которые его воспроизводят, проходят все сражения Империи. Мы далеки от мысли использовать эти образы и изменять их в том направлении, которое могло бы заставить поверить в прогресс. Чтобы показать, как после дистилляции жидкости возникает алкоголь, молоко или газ для освещения, можно создать множество вполне удовлетворительных образов и ничтожных вымыслов. Никакой трансформации не происходит, однако тот, еще невидимый, кто пишет, будет считаться отсутствующим. Одиночество Любви – человек, впадающий в тебя, совершает бесконечное и фатальное преступление. Одиночество письма – тебя невозможно познать безнаказанно; твои жертвы, зацепленные зубчатым колесом жестоких звезд, воскресают сами по себе.

Вспомним о сюрреалистической экзальтации мистиков, изобретателей и пророков и пройдем мимо. Впрочем, в этом журнале вы найдете хронику выдумки, моды, жизни, изящных искусств и магии. Мода будет рассматриваться здесь в зависимости от притяжения белых букв к ночной плоти, жизнь – в зависимости от деления дня и запахов, изящные искусства – в зависимости от конька на крыше, который говорит «гроза» колоколам столетних кедров, и магия – в зависимости от движения сфер в глазах слепцов.
Автоматы уже размножаются и грезят. В кафе они сразу просят что-нибудь для письма, мраморные вены – это графика их побега, и их машины одиноко едут в Лес.

Революция… Революция… Реализм – это подрезать деревья, сюрреализм - это подрезать жизнь.



mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2022 год. (0.035 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал