Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Перемотка






У Лайла своя версия. Не то что менее стремительная и катастрофическая, чем у нее, но — его ведь там не было. Его сведения получены из вторых, а то и третьих рук, что-то он узнал, пока бежал от грузовика в «Кафе Голди», что-то от экспертов: врачей «скорой», полицейских, медсестер, врачей в больнице. Он, похоже, обречен играть роль наблюдателя в ужасных событиях, происходящих с его женами. Возможно, это его угнетает, возможно, бесит. Может быть, он испытывает облегчение, смешанное с виной. В любом случае роль у него, с его взволнованным взглядом и трясущимися губами, невелика: рассказчик, повествователь, не виноватый и не пострадавший.

Может быть, ему просто повезло.

— Ты только вошла, — говорит он. — Мы думали, это не займет много времени, в кои-то веки там никого не было, ни велосипедов, ни машин на стоянке. Ты только вышла из грузовика. Махнула мне, не оборачиваясь, я услышал колокольчик над дверью, когда ты вошла. И подумал еще, как все здорово: солнце, лето, еду к реке есть мороженое, здоров, и ты, и дом — ради таких мгновений, лучших в жизни, и живешь, они одни спасают.

Пусть надеется, что это их спасет. Как мило с его стороны: у него лучшее мгновение в жизни, когда в нее стреляют.

— Я сначала не понял, что это за звук. Думал, что-то взорвалось. Газовый баллон? Не знаю. Близко и громко, и это был не выхлоп, потому что явно донесся из кафе. Я выпрыгнул из грузовика, вбежал внутрь. И увидел. Ну, понимаешь. Тебя.

Нет, она не понимает. Не слишком связный рассказ для юриста.

— Я глазам своим не поверил. Нет, в прямом смысле, не верил, что это на самом деле. Мне раньше клиенты так говорили, я думал, что понимаю, что они имеют в виду, но оказалось, что не понимал. Какой-то другой уровень сознания, все вдруг становится таким четким, ярким, и наступает абсолютная тишина. И полная неподвижность. И все кажется совершенно нереальным. Казалось, что это навсегда, я не знал, как сделать, чтобы оно закончилось. Просто хотел, чтобы этого не было, хотел перемотать этот день обратно.

Возможно, у нее получается издать какой-то звук, выражающий нетерпение, во всяком случае он поднимает на нее глаза, говорит: извини.

— Ты лежала на боку, у моих ног, прямо за дверью. Голова была так близко, я чуть о нее не споткнулся. И еще кровь. Ты, наверное, думаешь, что я и раньше видел кровь, всякие кровавые происшествия, но нет, никогда. А если бы и видел, все равно это было бы не то. Это была бы не ты.

И этот пацан. Такой веснушчатый, с коротким ежиком, рыжеватый, мы его видели много раз. Обычный пацан, если бы не ружье в руках. Правда, держал он его дулом вниз. Даже не держал, оно как-то висело у него в руках. Он смотрел на тебя. Я даже не уверен, что он меня заметил. Вид у него был такой, как будто он сейчас в обморок упадет, в лице ни кровинки.

Я не знаю, что я думал. Может быть, думал, что если я не шевельнусь и не заговорю, то все это будет не на самом деле. Знаешь, как в кошмарном сне. Может быть, и он так думал. Похоже было, что он ничего такого не ожидал, не собирался ничего такого делать, и сам не верил, что так вышло.

Полицейские меня потом спрашивали, сколько времени прошло, прежде чем их вызвали, а я понятия не имел. Мы могли там стоять, глядя на тебя, несколько секунд или несколько часов — я совершенно потерял чувство времени. Но, конечно, это были секунды. По-моему, даже колокольчик еще не замолк, когда продавец выглянул из-за прилавка, и как только он шевельнулся, все кончилось. Продавец тоже еще совсем пацан. Имя забыл. Я, по-моему, вообще все имена забыл, кроме наших. Хотя, погоди, он сказал что-то вроде: «Блин, Родди, ты что?» Так что, наверное, его Родди зовут. Тот парень постарше, продавец, трясся, как сумасшедший, но вышел из-за прилавка и отнял ружье. Просто взял и отнял. Так что он лучше соображал, чем я. И смелый, наверное. Чудо, что эта дрянь не выстрелила, так у него руки тряслись.

А тот, другой парень, Родди, или как его, даже не пытался удержать ружье, ничего не пытался сделать. Выпустил ружье, согнулся пополам, и его вырвало. А потом побежал. Развернулся и вылетел через черный ход, мы только услышали, как дверь хлопнула.

Мне было наплевать, куда он побежал, и вообще в тот момент было на него наплевать. У меня прорезался голос, я заорал на продавца, чтобы вызывал полицию, «скорую», пожарных, кого угодно, и стал на колени рядом с тобой, посмотреть, как ты, заговорил с тобой. Я видел, что ты ранена, была кровь, но оказалось, не так много. Ну, не лужа, ничего такого. И ты была жива, дышала. Я не мог понять, куда тебя ранило, но знал, что нужно быть осторожнее и не ворочать тебя.

Сам он ворочается на стуле рядом с кроватью. Везет ему, сидит, наклоняется. Двигается. Чувствует неудобство.

Ничего из того, что он рассказывает, она не помнит; да, но ведь, как он сказал, она была без сознания. Она думает, что готова его пожалеть: это ему пришлось сначала чуть ли не споткнуться о ее голову, потом испугаться вида крови, потом приходить в себя.

Когда это случится с ней?

— Мне казалось, прошла целая вечность, прежде чем кто-то появился, но сейчас я понимаю, что это заняло меньше четырех минут. В тот момент это была вечность. Тот парень, продавец, плакал, так поскуливал возле прилавка. Мне хотелось лечь на пол рядом с тобой и обнять тебя, но дотронуться, чтобы не причинить тебе вреда, можно было только до лица. По-моему, я с тобой говорил, но помню только, что гладил твой лоб и волосы. Я не знал, чувствуешь ты что-нибудь или ты совсем отключилась.

На мгновение он теряется, как будто допустил какой-то промах. Что из этого он не хотел говорить?

— Сначала завыла «скорая». Я боялся, что они на тебя наступят, и вышел, чтобы их встретить. Через пару секунд приехала полиция. Двое выпрыгнули из джипа, с оружием наперевес, это было как-то страшновато. Вряд ли им тут приходилось заниматься чем-то действительно серьезным. Глаза у обоих, во всяком случае, были бешеные, и, прежде чем они приняли меня за преступника, я им махнул, сказал, что тебя ранили, парень, который стрелял, убежал, продавец все видел, и я тоже кое-что видел, и, наверное, я так спокойно говорил, что один из них сказал: «Вы неплохо держитесь для того, чью жену ранили», — как будто я сам это сделал.

«Да кого это интересует? — хочет крикнуть Айла. — Кого это, на хер, интересует? Про меня расскажи!» Но все, что у нее получается, это протестующий шепот, которого Лайл или не слышит, или не понимает.

— Когда полицейские вошли, парни со «скорой» тебя уже пристегнули к носилкам и собирались положить на каталку. Копы изозлились, можно подумать, тебя нужно было там и оставить. Хотя, может, я и не прав, я тогда слишком остро все воспринимал. Все казалось таким ярким и таким ясным. Не громким, но ясным.

Я сказал, что поеду с тобой, и один, которого с самого начала все бесило, стал возражать, что-то вроде: «Вы — свидетель, мы должны вас опросить». Но второй сказал: «Поговорим с ним потом, сейчас все равно надо продавца допросить, и вообще дел до черта». Как будто это работа по дому. Он смотрел на пол, где ты лежала. На кровь.

Лайл передергивается.

Сколько времени с тех пор прошло? Совсем немного, и Лайл все еще в шоке? Свидетели и близкие тоже испытывают шок или это происходит только с самими жертвами?

Айла никакого шока не чувствует. Она вообще ничего не чувствует, кроме ярости.

— Я сказал: «Тут и расследовать нечего, вы наверняка знаете этого парня, продавец его знает. Он убежал через черный ход, но вряд ли его будет трудно найти. Где-то метр семьдесят пять, конопатый, худой. Да и напуганный». Я хотел, чтобы они знали, что он испуган, это, может быть, значит, что он жалеет о том, что сделал. Не знаю, более или менее опасным он стал от испуга, но ружье лежало на прилавке, другого оружия у него, скорее всего, не было, а я не хотел, чтобы они распсиховались и стали по нему палить, когда найдут.

Какое безграничное милосердие. А как же месть? Как же преданность? Айла сама бы пристрелила этого сукина сына, если бы это могло что-нибудь исправить. Если бы это поставило ее на ноги, она бы его пристрелила. Хотя бы для того, чтобы просто сквитаться: равноценный обмен.

Она надеется, что этого парня будет вечно мучить совесть, если она у него есть, что с ним навсегда останутся те ослепительные секунды в «Кафе Голди», когда инстинкт, или желание, или ужас заставили его сделать выбор. Потому что это — выбор, и неважно, как поспешно и необдуманно ты его делаешь. Выбор означает ответственность, она в этом убеждена, это не просто прихоть; по крайней мере, не только прихоть.

Неужели такие, как он, думают, что такие, как она, ходят по улицам в бронежилетах и с оружием? Они что, думают, никто не пострадает? Если они не хотят никому зла, то зла и не будет? Не может быть? Они что, считают, что имеют право так поступать? Она в ярости. В невыразимом бешенстве. Столько несчастий и настоящих предательств за сорок девять лет — может, не так и много, но каждое из них для нее невыносимо, — и вот теперь «Кафе Голди».

— Мне казалось, — голос у Лайла озадаченный, — что для тебя будет нехорошо, если копы что-нибудь не то сделают с этим парнем. Все и так плохо, но мне казалось, если мы можем сделать так, чтобы не стало еще хуже, все можно как-нибудь поправить.

Можно? Поправить? Бога ради, Лайл!

— Что потом было, я не знаю. Не слышал, поймали его или нет. Нас увезла «скорая», в больнице нам только сказали, что лучше отвезти тебя в другое место, мы сейчас в Северной, тут, говорят, лучшие специалисты. Так что ты в хороших руках.

Он улыбается обнадеживающей улыбкой или пытается выглядеть любящим.

Да, но на один вопрос она теперь знает ответ: где. Значит, она в огромной клинике, в северной части города, совсем, к слову, близко от ее работы. Она все время ездит мимо Северной клиники, иногда читает в газетах об исследовательских проектах и всяких чудесах, но ей никогда не приходилось бывать внутри. Время от времени они собирают средства на какой-нибудь проект. Наверное, нужно было что-нибудь пожертвовать.

— Когда?

— Что когда?

Господи, ну куда понятнее?

— То есть сколько сейчас времени или когда все это случилось? Сейчас утро. Ты довольно долго была без сознания, а потом тебе что-то вкололи, чтобы ты спала, пока они брали анализы и осматривали.

Она бы содрогнулась, если бы могла, думая о том, что кто-то брал анализы и осматривал ее, когда она была беспомощна. Да, но даже если бы была она в сознании, с ней можно делать все что угодно.

Утро. У нее назначены встречи, хотя сейчас она не помнит, с кем, по какому поводу, да и какая разница? Вчера это могло быть важно, сегодня ни черта не значит. Лайлу нужно было быть в суде. Он совершенно вымотан. На мгновение зажигается слабенькая, в сорок ватт, лампочка сочувствия: ей, несмотря ни на что, хотелось бы взять его за руку, в благодарность за то, что он здесь.

Насколько она понимает, они сейчас держатся за руки.

— Полицейские хотят с тобой поговорить, когда ты будешь готова. Им нужно все уточнить.

А ей какое дело до полицейских и того, что им нужно?

— Врачи, — шепчет она с раздражением. Он же юрист, должен понимать, что важно в рассказе, в деле, а что нет. В своем рекламном бизнесе она такой ошибки никогда не допустит. Там у тебя есть совсем чуть-чуть места или эфира, чтобы сказать самое главное, и все, время вышло.

Он сомневается, глаза у него бегают. Не похож на человека, который собирается сообщить что-то хорошее.

— Я тебе уже, в общем, рассказал, что говорят врачи: подождем, потом, скорее всего, будут оперировать, и шансы, что все сложится удачно, очень велики. Просто тебе нужно набраться сил и терпения, и все.

Ну нет, это вряд ли все.

— По делу, — говорит она. Потом получается добавить: — В подробностях.

Интересно наблюдать, как кто-то на твоих глазах принимает решение. Она видит, как его лицо раскрывается и проясняется, губы слегка дергаются, расслабляясь, потом сужаются ноздри и расширяются глаза, поднимаются брови. Мелкие морщины на лбу разглаживаются, складки у рта становятся глубже. Он смотрит на нее так, как обычно смотрит в сложной и напряженной ситуации. В выражении его лица в эти моменты, пожалуй, больше уважения, чем любви.

Это вселяет определенные надежды. Она снова стала для него Айлой, человеком, а не пациентом, или женой, или ответственностью, или обузой, или проблемой.

Во всяком случае, не калекой.

Откуда выплыло это запретное слово?

— Хорошо, — говорит он. — Сейчас они могут сказать, что пуля зацепила позвоночник. Довольно высоко. И еще, на самом деле, тебе повезло, потому что, будь угол немножко другим, она бы пробила мягкие ткани и задела какой-нибудь жизненно важный орган. А если бы она вошла повыше, то повредила бы мозг.

Можно подумать, мозг — не жизненно важный орган.

— Очень хорошо, что ты как раз повернулась, когда он выстрелил.

И значит, очень плохо, что не повернулась чуть больше, чуть резче или быстрее. Тогда пуля, не причинив никому вреда, расплющилась бы о дверной косяк, или о холодильник, или об пол.

— Вот, и когда она вошла в позвоночник, судя по всему, пострадал спинной мозг, но они пока не знают, в чем там дело, потому что пуля раскололась, или как там это называется, и какая-то ее часть, осколок, я так думаю, все еще там. Но он может сам выйти, когда твое состояние станет более стабильным, нам нужно подождать.

Айле кажется, что более стабильной, чем она сейчас, быть уже невозможно. Стабильнее неподвижности может быть разве что смерть. Она хмурится или думает, что хмурится, хочет нахмуриться, глядя на него.

Да, но он опять сказал «нам». Он здесь, лицо у него опечаленное, и сердце наверняка тоже.

Да, но он может говорить «мы», «нам» сколько угодно, но это не у него осколок пули в позвоночнике и повреждение спинного мозга, приведшее к параличу.

— Паралич? — спрашивает она.

Он не смотрит ей в глаза.

— Пока да. Но я уже сказал, нужно потерпеть. Набирайся сил. Тогда мы сможем узнать больше. Все выяснить.

Осторожнее с вопросами, снова вспоминает она. Потому что ответы могут быть не те, которые хочешь услышать или даже можешь вынести. Эту правду она выучила, благодаря Джеймсу хорошо выучила, вызубрила, и сейчас она стала чем-то вроде лозунга или девиза.

— То, — продолжает Лайл, — что ты можешь говорить, очень хороший признак. Это значит, что с легкими все более-менее в порядке. И то, что мышцы лица у тебя немножко работают, тоже. Например, ты можешь моргать. Могла бы даже, — какое милое и полное надежды лицо, — улыбнуться, если бы захотела.

Она, как ей кажется, может и прищуриться. Повезло ему, что она не может подняться с постели. «Какого черта я буду улыбаться?» — вот что она хотела бы сказать.

— С чего? — это все, что у нее получается. Этого достаточно, чтобы он смутился.

Но он же здесь. Он старается. Она должна быть ему благодарна.

Нет. Благодарность выглядит жалко, она не может так унижаться. И он так долго не сможет.

Это не может быть надолго. С ней, с такими, как она, не должны происходить такие вещи.

Но происходят. Из толпы людей без особых проблем постоянно выхватывают кого-то, без всякой системы, наобум, выхватывают и швыряют в настоящий ад. Почему не ее?

Потому. Потому что разве нет какой-нибудь нормы несчастий? Разве она свою уже не выполнила и Лайл тоже? Потому что она только-только снова начала радоваться жизни, с ним, всего несколько спокойных лет. Так кто ведет учет, что за садист, который ни считать, ни оценивать толком не умеет? Просто не верится, она бы покачала головой, но как раз этого не может — и многого, многого другого.

Что она тогда может? Злиться. Помнить. Самые глубокие потрясения остаются с тобой навсегда, — это она тоже знает благодаря Джеймсу. То, что она знает о нем, до сих пор бьет ее, как током, и сила этого тока снова и снова ее удивляет. Когда люди говорят о событиях, от которых содрогается земля, они имеют в виду что-то большое или ужасное. Как военные преступления, или убийство, ураган, рождение ребенка, откровение. Откровение в почти библейском смысле, апокалипсис. Судный день. Как пуля.

Вот это мгновение у дверей «Кафе Голди». Настоящий апокалипсис.

Почему запоминаются вещи потише, которые трудно определить, неизвестно: разговор, жест, цвет, образ; что-то запоминаешь, потому что внутри звучит как приказ: Не забывай. Запомни все до мелочей.

Нужно верить, что все это временно. Нужно убеждать себя в этом.

Итак, когда она снова встанет на ноги, нужно будет помнить, что прожить обычный, предсказуемый, невыразительный день — уже благословение. Она должна будет помнить, осознавать, как любит выражаться Аликс, чего она достигла, что заслужила и чего хочет, что у нее сейчас отнято.

Она привыкнет помнить, что об этом нужно помнить. Небольшой план, но в этой ситуации хоть какой-то план — уже чудо. Она зубами в него вцепится; если бы она чувствовала свои зубы, если бы могла во что-нибудь ими вцепиться. Пока она может только скалить их, улыбаясь Лайлу, как волк из постели бабушки Красной Шапочки, но только, хочется ей верить, немного добрее.

Простой план

Они все расспрашивают, что там было.

— Расскажи, что ты натворил, сынок, — говорит тот, который повыше и постарше. Это тот, который там, в поле, когда Родди смотрел снизу на безразличных собак и звезды, счастливый до чертиков, вдруг появился в поле его зрения, держа в напряженных вытянутых руках пистолет, нацеленный на Родди.

«Не шевелись, парень, — сказал он. — Просто не делай лишних движений. Понимаешь, что я говорю? Скажи, что не будешь дергаться. Давай. Скажи».

«Ладно», — сказал Родди.

«Спокойно», — произнес другой голос, и собаки отбежали в сторону. Но недалеко. Он слышал, как они дышат.

Другой, помоложе, стал на колени возле Родди, внимательно его осмотрел. Осторожно обыскал, едва касаясь тела Родди. Кивнул другому, и тот сказал:

«Хорошо, теперь вставай, очень медленно».

Совсем как старик. Ему было почти больно перекатываться, упираться руками и коленками, чтобы встать. И то, что, пока он сидел на земле, молодой завел его руки за спину и надел что-то на запястья, задачу не облегчило. Щелчка не было. На ощупь — пластик, не металл. Родди подумал, что все не так, как по телевизору. Полицейский взял его за локоть и поднял. Родди чуть не упал, когда наконец оказался на ногах.

Другой коп, который назвал его «сынок», отошел назад. Он по-прежнему целился в него из пистолета: черное отверстие. Родди хотел сказать, не надо оружия, но подумал, что говорить, наверное, ничего нельзя. Он не знал, как они поступят. Страшно ему не было, потому что не могло это все происходить на самом деле, слишком нереально было, чтобы бояться. Просто все было так странно: открытое поле, ночь, и молодой коп светит на него фонариком, как будто это на сцене, как прожектор, как в пьесе.

«Пошли».

Обратный путь через поле к дороге, освещенный теперь уже двумя фонариками, был нелегким. Особенно когда руки за спиной, трудно удержать равновесие, не спотыкаться. В этом маленьком путешествии поля, их мелкие бугорки и низинки, незаметные ямки и камни, стали ему чужими, враждебными.

Полицейские, идущие по обе стороны от него и на шаг позади, то и дело покряхтывают. Он слышит тяжелое дыхание того, который постарше, и топот собачьих лап. Шли молча. Молча добрались до машины. Молодой коп положил Родди руку на макушку и усадил его на заднее сиденье, в наручниках, одного.

Дорога, казалось ему, идет по незнакомой местности, как будто он тут впервые. Окраина города, ряды домов, фонари — все это было как в другой стране, может, в Европе, где он никогда не был. Проезжая мимо улицы, ведущей к дому, где он жил еще несколько часов назад, он подумал: «Там бабушка, всего в квартале отсюда, и папа». Но казалось, что на самом деле они где-то в параллельном мире.

А на самом деле они были в полицейском участке: толстая, расстроенная бабушка с покрасневшими глазами, бледный здоровенный отец. Они поднялись со стульев одновременно, как привязанные друг к другу, как марионетки. Только папа остался на месте, а бабушка шагнула к Родди. Но полицейские сказали: «Нет», — и повели Родди дальше, держа его с двух сторон за локти. Он даже не пытался оглянуться. Зачем? Они пришли, но им наверняка кажется, что они его совсем не знают.

Сейчас с ним в комнате двое полицейских и еще один тип, адвокат, которого вызвал отец. Адвокат ему сказал:

— Ты не обязан ничего говорить. Я советую — ни слова.

Родди просто помотал головой.

Когда полицейский говорит: «Расскажи, что ты натворил, сынок, как все было», — Родди молчит не потому, что отказывается говорить. Он молчит, потому что не знает, что сказать. Все было так понятно раньше, когда они только строили планы.

Та женщина. Ее лицо. И потом голос Майка. Слишком поздно, все было слишком поздно, как будто время разладилось и несколько секунд шло назад или наизнанку.

Теперь оно идет, как положено, но это уже совсем другое время.

— Где ты взял ружье?

Ну, это просто. Ружье папино. Папа каждый год берет отпуск на пару недель и уезжает на охоту с сослуживцами. Ни разу, правда, ничего не подстрелил. Пытается, наверное, но не попадает.

Не то, что Родди. Ему вдруг опять становится холодно, он начинает трястись.

— У вас тут есть чем его укрыть? — спрашивает адвокат. — Одеяло какое-нибудь? По-моему, ему нехорошо.

— Еще бы! — говорит тот, который помоложе. — Нет у нас ничего.

Адвокат пожимает плечами.

— Если ему плохо, если он заболеет, то, учтите, это случится во время вашего дежурства. Вам это расхлебывать. Я не знаю, может, уже пора вызывать врача. У него, может быть, шок. Это все очень серьезно.

— Дай ему одеяло, Том, — говорит тот, который постарше.

Внимание Родди переключается с одного на другого. Как будто смотришь спектакль. Мистер Сильветти, учитель английского, в общем, единственный учитель, который Родди нравится, говорит, что в пьесе каждое слово служит определенной цели. Приводит к развитию сюжета. На взгляд Родди, эти разговоры полицейских с юристом ни к чему привести не могут. С другой стороны, ему самому сказать нечего. Но все не так, как было там, в поле. Там он был счастлив, ему хотелось, чтобы так оставалось всегда и можно было и дальше быть счастливым. А здесь слишком яркий свет, стул слишком жесткий, и лица, даже у адвоката, слишком суровые.

Ему кажется, что все это началось в другой, безмятежной жизни, когда они с Майком сидели в начале лета у пруда в парке. Строили планы или мечтали, он не помнит. Они сидели у пруда, но не купались. Было прохладно, они были в свитерах и джинсах, просто решили пройтись.

Множатся тайны и желания. Значит, что-то должно завершиться. Майк сказал:

— Мы хотим уехать в сентябре, так? А где взять деньги?

Родди почти уверен, что это сказал Майк, хотя и сам мог это сказать. Они столько говорили о том, что уедут, постоянно.

Сначала найдут квартиру в городе, где раньше жил Родди. В высотном доме, чтобы видны были огни на мили и мили вокруг. Родди нравилось думать о высотном доме. Казалось, это так благородно и шикарно — ехать на лифте домой или вниз. Нашли бы какую-нибудь работу. Город весь в огнях, здорово. Все эти улицы и улочки, бары, концерты, новые знакомства. Девушки. Это было чуть ли не главным: предполагаемое загадочное, многообещающее разнообразие девушек.

Но Родди не знал, как они это устроят, хотя оставалось всего два-три месяца. Наверное, думал, что случится чудо. Он подрабатывал — стриг газоны, полол клумбы — и думал, что эти деньги будут не лишними. Майк второе лето подряд работал в «Кафе Голди». Его мать дружила с хозяйкой.

— А платят все равно дерьмово. Деньги никакие, но ей и тех жалко, каждый раз с таким видом отдает, как будто я ее граблю. Меня это бесит. Я ведь не просто так там сижу. Если покупателей нет, мы должны полы мыть или кладовку убирать, даже пыль вытирать, и попробуй только не сделай — она так вызверится!

— Да, но у тебя все-таки работа есть. Какие-то деньги.

— А ты сам себе хозяин. И потом, если плата почасовая, можно ведь целый день газон стричь, а?

Майк вроде как шутил. Родди сказал:

— А что, можно.

— Смысл в том, что сколько бы мы с тобой ни заработали — это не деньги. Их не хватит, по-любому. Надо что-то придумать, иначе мы отсюда никогда не уедем.

Повисла тоскливая тишина. Так бывало часто. Сама мысль, что можно отсюда никогда не уехать, была невыносима, хотя, что именно было здесь плохо, они сказать не могли. Просто это беспокойное состояние причиняло острую, постоянную боль. Мучило.

Майку никогда не приходилось начинать заново. Он прожил тут всю жизнь. Ему казалось, что новая жизнь начнется с чистого листа, даже воспоминаний никаких не останется. А Родди думал, что, конечно, все будет по-новому, но еще будет так, как должно было складываться изначально, если бы не пришлось переезжать, если бы он жил там, где все началось.

Все будет не так, как здесь. Во-первых, они будут сами по себе. Родди подумывал о том, что в новых обстоятельствах можно и выглядеть по-новому:

— Может, я усы отпущу.

Майк, хотя и фыркнул, кивнул, как будто понял, что Родди имеет в виду.

Дело было не только в том, что он не очень хорошо представлял себе, что его ждет, он и в том, что уже было, был не слишком уверен. Иногда, конечно, дома его доставали, и бабушка в последнее время чаще раздражалась, чем раньше, и он раздражался в ответ. Так, сколько раз ему приходилось говорить: «Это никого не касается, это мое дело».

Это могло быть чем угодно, начиная с того, сделал ли он уроки, и заканчивая тем, куда он идет или где был. «Так, — говорил он. — Нигде».

А от отца и десяти слов за день не услышишь. Как будто ему больше нечего сказать, и все, что он может, это похлопать Родди по плечу, проходя мимо, ласково потрепать его волосы.

Да, но бабушка заклеивала ему коленки пластырем, если он расшибался, когда был маленький, и читала ему вслух, когда он болел, и возилась на кухне, пекла что-нибудь сладкое, и еще говорила: «Ну что, Родди, сыграем в криббедж, пока ты дома?»

И она смотрела на него с такой обидой и поджимала губы, когда он с ней не разговаривал или орал на нее. Она в ответ почти никогда не орала. Просто отворачивалась. Он, как сейчас, видит ее плечи и спину, согнувшиеся под тяжестью, которую он на них взвалил.

От этого было так плохо, что хотелось убежать куда-то, где этого не будет.

Что за дебил. Что за тупой козел.

Он вдруг понимает, что они с Майком никуда бы не уехали, и выпрямляется на стуле, вздрогнув от этого внезапного, ясного знания. Пошли бы осенью в школу и продолжали бы сочинять себе будущее, а оно бы так и оставалось будущим, оставалось и оставалось, пока, наверное, не пришло бы его время. Он бы закончил школу. Бабушка и даже отец пришли бы на выпускной. Он никогда не был одним из лучших учеников, но был не хуже других. Они бы его фотографировали. Они бы с Майком потом пошли куда-нибудь с какими-нибудь девчонками. Он бы надел темный костюм. Бабушка бы плакала. Она все время плачет, даже когда смотрит какую-нибудь дурацкую рекламу. Говорит:

— Поплачу, и мне так хорошо.

Сейчас она плакала по-настоящему. Он, наверное, с ума сошел на пару месяцев, тихо так, тайно и спокойно сошел с ума. Как будто ничего, кроме самого себя и своих мыслей, не воспринимал; как будто закрылся в холодной, жесткой коробке внутри собственной головы. Как будто за ее стенками ничего не было.

Сейчас, при свете, видно, что у него на руках кровь. Он смотрит на свои освобожденные руки. На них действительно есть следы крови, хотя это, похоже, его собственная кровь, он ведь падал и обдирался, пока бежал, как ненормальный.

Он этими руками почти ничего и не сделал. Пару раз тискал девчонок, и все, несколько нервозных, напряженных свиданий, прошедших более-менее успешно, но обещавших в будущем больше. Его пальцы сжимали ручки и рычаги газонокосилки, переворачивали страницы, мыли посуду. У него красивые пальцы, длинные. Он ими почти не пользовался.

«Я еще маленький» — вот что ему хочется им сказать. «Это не считается. Я не хотел. Разве не важно, что я просто сглупил, что я этого не хотел?» Он понимает, глядя на эту пустую маленькую комнату, на яркий свет, на лица вокруг, что считается, и еще как.

Сейчас он уже должен был быть в своей комнате, в постели, спрятав деньги под кровать. Он должен был сразу отнести их домой, а когда через пару дней все успокоится, должен был прийти Майк, и они сказали бы, что пойдут наверх, к Родди, смотреть видак, и только тогда достали бы деньги, сосчитали бы, сколько там, и прикинули, на сколько им этого хватит в их новой жизни.

— Сразу уезжать нельзя, — сказал Майк, он умный. — Это будет выглядеть подозрительно. Нужно просто вести себя, как обычно, еще несколько недель, а потом все, мы свободны.

Они поклялись друг друга не выдавать и ни словом не обмолвиться никому о своих планах. Обещали друг другу не делать никаких глупостей, ну вроде, ни доллара не тратить, сразу разделить деньги, хотя Майк не должен был брать свою половину, пока они не уедут. Ясное дело, ему к деньгам приближаться было небезопасно.

Обещать было легко. С чего бы они облажались из-за какой-нибудь ерунды, спустили деньги на кино или еще на что-нибудь в этом духе? Ни один из них не запросил бы больше, чем ему причиталось. В этом они были уверены, потому что им в голову не приходило, что могло быть по-другому. Они столько всего делали вдвоем, они все друг про друга знают.

И еще они точно знают, что деньги будут неплохие, потому что уже четвертый день, как Дорин, хозяйка «Кафе Голди», уехала к сестре.

— Пока она не вернется, всю выручку просто складывают в коробку под прилавком, — сообщил Майк. — Так же было прошлым летом, когда уезжала на несколько дней, потому что она хочет все сама проверить, прежде чем отнести в банк. — Он пожал плечами. — Дура. Сама напросилась.

Родди кажется, что Майк считает эти деньги чем-то вроде компенсации за несправедливо низкую зарплату. А сам Родди как считал? Нет, он не думал, что это его деньги, конечно нет. Но Дорин ведь их не заработала, она даже «Кафе Голди» не заработала, она же купила его на деньги от страховки старого Джека, так что деньги иногда просто сваливаются людям под ноги, и люди получают, что хотят, и им хорошо, и с ним тоже такое может случиться.

Наверное, ему казалось, что так будет по-честному, хотя сейчас он не может понять, какую несправедливость собирался таким образом исправить.

У них был такой продуманный, такой простой план.

Майк пойдет на работу, как всегда, его смена с трех часов. Все будет как обычно. Покупатели приходят и уходят. В пять уйдет второй продавец, и Майк останется один. И будет ждать.

Когда Майк придет на работу, Родди тихонько вытащит из сейфа в подвале отцовское ружье, а из ящика стола в спальне отца — патроны. В это время отец на работе, а бабушка или по магазинам ходит, или в гости, или дремлет в своей комнате. Родди отнесет ружье и патроны к себе. Через пару часов, когда Майк будет вовсю работать и все в городе будут ехать домой ужинать, Родди высунется из окна своей комнаты, перегнется через козырек под окном и бросит ружье в петунии, которые растут внизу. Папа и бабушка будут в это время на кухне, доедать ужин. Родди быстро ест, он уйдет из-за стола раньше.

Патроны он сунет в задний карман джинсов. Спустится по лестнице, выйдет на улицу, крикнув им: «Я ушел, скоро буду».

Потом он обойдет дом, достанет ружье и засунет его в штанину джинсов. И пройдет, пусть и по-дурацки, как будто у него нога затекла, но все-таки не слишком приметной походкой, три квартала до «Кафе Голди».

Черный ход будет не заперт. Он зайдет в кладовку, достанет ружье. Зарядит его. Прислушается. Если услышит голоса, молча подождет. Если нет, он тихонько засвистит, несколько тактов из музыки к «Плохому, хорошему, злому», старому фильму, который они с Майком часто берут в прокате. Если все будет нормально, Майк просвистит в ответ еще несколько тактов. Родди зайдет в кафе. Майк будет за прилавком, как обычно.

Все так и получилось. Легко, как в танце. Даже пройти три квартала до кафе с ружьем в штанине оказалось не так сложно, и на него никто не обратил внимания.

А дальше Родди должен был подойти почти вплотную к прилавку и — вот это было рискованно — один раз выстрелить в стену, по полкам. Тут тихо никак не получится. Дело в том, что Майк сказал:

— Должна быть угроза, должно быть ясно, почему я отдал деньги и дал себя связать.

Потому что это был следующий шаг. Пока Родди будет разбираться с ружьем, Майк, положив коробку с выручкой в обычный пакет, будет завязывать себе рот носовым платком и связывать щиколотки. И ляжет на пол, чтобы Родди замотал ему руки.

Они репетировали это снова и снова. В результате на все, от выстрела до рук, уходило двенадцать секунд.

Родди быстро вернется в кладовку, опять сунет ружье в штанину и пойдет домой, с обыкновенным пакетом в руке. Через пару минут он будет у себя в комнате, не зайдя ни к бабушке на кухню, ни к отцу в гостиную. Деньги, не трогая, не пересчитывая и не вынимая из коробки, он спрячет под кровать. И ружье тоже. На следующий день, когда папа уйдет на работу и бабушка куда-нибудь выйдет, Родди отнесет его назад, в сейф в подвале. Никто не узнает. Никто даже не станет искать. Кому придет в голову?

А Майк тем временем, лежа под прилавком в «Кафе Голди», будет ждать. И когда наконец кто-нибудь войдет и зазвенит колокольчик, он начнет ворочаться и стонать. Его найдут и развяжут. Вызовут полицию. Майк будет расстроен и растерян. Скажет, что на грабителе была лыжная маска, тяжелые ботинки, джинсы и черная майка. Скажет, что он был высокий, широкоплечий, пузатый.

— Может, пусть у него будет татуировка или родимое пятно, — предложил Родди. И не только для того, чтобы сделать его поинтереснее, ни на кого не похожим, — иногда, когда они его обсуждали, этот налетчик вставал перед ними как живой, — но и для того, чтобы кто-нибудь, примерно подходящий под описание, не попал в тюрьму.

— Хорошая мысль.

Они придумали ему татуировку в виде зеленой змеи на правом предплечье и родимое пятно на тыльной стороне левой руки. А глаза, которые были видны в прорезь в маске, они решили сделать синими.

Майка будут снова и снова расспрашивать. Ему придется рассказывать все много раз.

— Ничего не добавляй, — предупреждал Родди. — Говори просто.

Родители наверняка поведут его к врачу или даже в больницу, чтобы его осмотрели.

У каждого из них была интересная роль, у Родди до и во время всего, у Майка во время всего и потом. Было как будто два действия, когда они репетировали. Родди играл роль покупателя, который найдет Майка, полицейских, родителей, врачей, которые будут Майка расспрашивать. Разговоры эти могли принять разный оборот. Они отрепетировали все варианты, какие смогли придумать. Они все выучили и были ко всему готовы. Все должно было пройти прекрасно.

Но уже первая стадия, когда пришлось пойти в подвал и достать ружье, поразила Родди тем, насколько отличается разговор о чем-то от самого поступка. Он не то чтобы передумал. Передумать он не мог, хотя бы из-за Майка, у них был уговор, и теперь все было неизбежно. Но все-таки он себя как-то странно чувствовал и в подвале, и поднимаясь к себе. И потом, в ожидании назначенного времени, за ужином, когда вел себя как будто ничего не произошло и поел очень быстро, и всю дорогу до кладовки.

Все, как они спланировали.

Он добрался до самого прилавка. Видел, что коробка с деньгами уже в пакете. Майк все подготовил, и платок, чтобы завязать рот, был у него в руке, и рулон монтажной ленты, чтобы замотать щиколотки и запястья. Глаза у Майка были испуганными и восторженными, глаза человека, делающего что-то серьезное. Родди думал, что и у него такие же.

Они не разговаривали. Майк мотнул головой в сторону полок у себя за спиной, и Родди начал поднимать ружье. Это было самое сложное: потом нужно действовать очень быстро, потому что кто-нибудь может услышать выстрел.

Он увидел, как глаза Майка, смотревшего ему за спину, расширились и стали бессмысленными, и тут же услышал, как открылась дверь и звякнул колокольчик. У Майка челюсть отвисла. Возможно, и у него тоже. Он поворачивался, держа в руках ружье. Женщина в тесном и мятом синем костюме тоже поворачивалась, но сначала он увидел ее глаза. Совершенно пустые глаза. Какое бы выражение у них ни было, когда она входила в «Кафе Голди», оно исчезло, и его место заняла абсолютная пустота. Звук колокольчика еще не затих.

Ну почему им не пришло в голову закрыть дверь?

Его тело само приподнялось на мысках и слегка сгорбилось. Он чувствовал каждую мышцу: икры, бедра, живот, плечи. И пальцы, напрягающиеся все больше. Это длилось целую вечность и заняло лишь мгновение. Остановить это было невозможно.

Она поворачивалась, поворачивалась, а потом он увидел ее на полу, как будто она сдулась. И что-то красное. В дверях появился мужчина. Это было слишком, он слишком много видел, так нельзя. Он услышал голос Майка, знакомый и чужой одновременно:

— Блин, Родди, ты что? — увидел глаза Майка. Почувствовал, как Майк забирает у него ружье.

Он понял, что это из-за тяжести ружья он не мог сдвинуться с места, а теперь его ничего не держит. Он наклонился, и весь его ранний ужин оказался на потертом полу «Кафе Голди». Теперь он был легким, он мог бежать. И он побежал. Он бежал и бежал, через черный ход, по улицам, через заборы, через поля. Он был как ветер, как птица, он какое-то время летел над землей. Какое-то время он себя не помнил. А потом пришло счастье, которое могло бы длиться всегда, но кончилось. Он совсем не этого хотел. Он совсем не такой. Он давно уже не ревел, но ведь можно поплакать, просто поплакать обо всем, что он потерял; и он плачет.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.032 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал