Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Страдания молодого (и не очень молодого) Вертера
Луга, цветы к чему мне без нее? Все царства мира и всё злато? Да и сам мир к чему? Жоржи Артур
Несчастная любовь — отличный стимул для литературного творчества, гораздо более эффективный, чем любовь счастливая. Страдания неутоленной страсти подарили человечеству куда больше шедевров, чем сытое мурлыканье любви благополучной. Однако безответная любовь для литератора не только возбуждающее средство, но и безжалостный убийца, на кровавом счету которого не один десяток писательских смертей. В качестве эпиграфа к этой главке взяты строки из предсмертного стихотворения португальского романтического поэта Ж. Артура (1811‑ 1849). Он утопился из‑ за несчастной любви, прижимая к груди ленту, вышитую той, которая не пожелала ответить ему взаимностью. Целиком стихотворение длиннее, однако поэт вполне мог бы ограничиться одним этим трехстишьем, краткостью и выразительностью удивительно похожим на японское хайку. Главное здесь сказано — и о себе, и о всех других влюбленных страдальцах, кому жизнь стала немила (на языке психоанализа это называется менее романтично: «фиксация на фетишизированной идее»). Утопился и испанец Анхель Ганивет (1865‑ 1898). Писатель и литературный критик, он был дипломатом и служил консулом в Риге. Неразделенная любовь ввергла Ганивета в черную меланхолию, и он бросился с парохода в воды Двины, был вытащен, но вскоре повторил попытку, и на сей раз спасти его не смогли. Триада Эрос‑ Смерть‑ Вода заслуживает отдельного разговора, но поскольку это увело бы нас слишком далеко от темы, отметим лишь, что неудачливые влюбленные еще со времен Сафо, бросившейся в море из‑ за холодности прекрасного Фаона, отдавали явное предпочтение именно этому способу самоубийства. Предыдущая глава закончилась историей утопленницы Каролины фон Гюндероде, которую называют немецкой Сафо. Была своя Сафо и в Швеции — писательница и поэтесса Хедвиг Норденфлихт (1718‑ 1763). Безнадежно влюбившись в молодого литератора Фишерстрема, стареющая покровительница искусств бросилась в зимнее озеро и, хоть была извлечена из воды, но все равно умерла от простуды. Еще мрачнее был финал другой шведской писательницы Виктории Бенедиктсон (1850‑ 1888), подписывавшей романы именем Эрнст Альгрен. Предметом ее обожания стал блестящий датский критик Георг Брандес. Любовь была заведомо обреченной, поскольку Бенедиктсон, не слишком юная и не слишком красивая, кроме того еще и была инвалидом: во время своего раннего неудачного брака она пыталась совершить самоубийство, но не умерла, а лишь подорвала свое здоровье. На сей раз писательница выбрала верный, но неромантичный и совсем неженский способ, под стать своему мужскому псевдониму: перерезала себе горло бритвой в копенгагенской гостинице. Конечно, в XVIII и XIX веках из‑ за несчастной любви убивали себя чаще, чем в нашем несентиментальном и сексуально раскрепощенном столетии, но окончательно эта почтенная, воспетая всеми видами искусства традиция не пресеклась. Были в XX веке жертвы любви и среди литераторов. Недостаточная любовь Вероники Полонской, несомненно, стала одной из причин, побудивших Маяковского взяться за револьвер. Из‑ за любви застрелился Всеволод Князев и зарезался эгофутурист Иван Игнатьев, однако в двух последних случаях, видимо, еще и сыграла роль гомосексуальная предыстория обоих поэтов, а это особая тема, которой отведена следующая глава книги. Но крупнейший итальянский поэт и писатель XX века Чезаре Павезе (1908‑ 1950) умер именно из‑ за неразделенной любви, других явных причин для самоубийства у него не было. Произошло это в период творческого подъема — в последний год жизни он написал свои лучшие произведения. Литературная слава Павезе была в зените, он только что получил престижную премию «Стрега». Вообще‑ то в столь эйфорические этапы биографии писатели себя не убивают. «Никогда еще я не чувствовал себя таким живым и таким молодым», — писал Павезе всего за несколько дней до смерти. Но любовная травма оказалась сильнее жизненных и творческих соблазнов. Писателя заворожила «женщина, которую принес мартовский ветер» — американская киноактриса Констанс Даулинг. Привлеченная модой на неореалистическое кино, она приехала сниматься в Италию, и бедный Павезе совсем потерял голову. Он, прежде с утра до вечера просиживавший за письменным столом, послушно таскается за Констанс из города в город, заказывает себе элегантные костюмы, активно участвует в светской жизни. Чтобы сблизиться с предметом страсти, знакомится с кинорежиссерами, пишет сценарии фильмов, в которых она могла бы участвовать. В конце концов Павезе делает актрисе предложение. «Я люблю тебя, — пишет он. — Дорогая Конни, я знаю вес этих слов, за которыми ужас и чудо, и говорю их почти совсем спокойно. Я так редко и так скверно произносил их на протяжении всей моей жизни, что они звучат для меня почти совсем как новые». Предложение руки и сердца не вызвало у Даулинг ни малейшего энтузиазма, и вскоре она уехала. Павезе отравился в туринской гостинице. Его последние стихи написаны по‑ английски. Название сборника «Смерть придет, и у нее будут твои глаза». Когда вокруг самоубийства Павезе поднялся газетный шум, актриса удивилась: «Я и не знала, что он был такой знаменитый».
Во второй части главы речь пойдет о другой крайности — любви чересчур разделенной. Брачного обета любить друг друга до тех пор, пока «смерть нас не разлучит», таким влюбленным оказывается недостаточно, они не желают расставаться и в смерти. Это тип самоубийства, в котором человек пытается одержать заведомо невозможную победу как над смертью, так и над предельностью своего «я», сломав перегородку между двумя раздельно существующими вселенными. Двойные самоубийства любящих известны с незапамятных времен. Они неизменно волновали воображение современников, обрастали легендами и надолго сохранялись в памяти потомков. Такими историями, в частности, изобилует римская литература. В соответствии со стоическими воззрениями эпохи римские писатели делали упор не на любовь, а на чувство долга, но в случаях, когда суицидная инициатива исходила от женщин, даже сквозь сдержанные строки лаконичной латыни можно ощутить несомненное дыхание истинной любви — той самой, которая сильнее смерти. Вообще надо отметить, что в двойном самоубийстве почти всегда главной героиней, проявляющей чудеса храбрости и самоотверженности, оказывается женщина. Любовь — это ее территория, и женщина в любви почти всегда решительнее и безогляднее, чем мужчина. Некоторые из подобных историй приведены в «Письмах» Плиния Младшего и затем пересказаны Монтенем с куда более эмоциональными, чем в оригинале, комментариями. Плиний, например, рассказывает о своем соседе, который страдал от тяжелой и неизлечимой болезни. Любящая жена сказала, что желает прекратить его страдания и уйдет из жизни вместе с ним. Супруги обвязались веревкой и бросились в море. Хрестоматийна история консула Цецины Пета и его жены Аррии. Император Клавдий приговорил Пета к самоубийству, но тот страшился смерти и медлил. Тогда Аррия выхватила у мужа кинжал и нанесла себе смертельный удар в живот, произнеся знаменитую фразу: «Paete, non dolet» («Пет, не больно»). «Совершив этот высокий и смелый подвиг единственно ради блага своего мужа, — комментирует Монтень, — она до последнего своего вздоха была преисполнена заботы о нем и, умирая, жаждала избавить его от страха последовать за ней. Пет убил себя тем же кинжалом; мне кажется, он устыдился того, что ему понадобился такой дорогой, такой невознаградимый урок». В постантичной западной литературе немного примеров двойного самоубийства влюбленных — сказывалась табуированность темы. История Ромео и Джульетты скорее является исключением, да и в строгом смысле относится к иной категории — самоубийства из‑ за утраты. Ведь Ромео отравился, уверенный, что Джульетта умерла. Если бы фра Джованни оказался порасторопней, юные влюбленные жили бы дальше, даже не помышляя о трагическом конце. Но есть культура (и, соответственно, литература), в которой самоубийству разделенной любви отведено важное и почтенное место. Речь, конечно же, идет о Японии. Как поступил бы в двадцатом, да и любом другом веке женатый европейский профессор философии, закрутивший роман с собственной студенткой, то есть попавший в банальнейшую из ситуаций? Развелся бы с женой или, на худой конец, стал бы вести двойную жизнь. Однако известный японский эссеист Номура Вайхан (1884‑ 1921) решил сложную проблему иначе: профессор и студентка сбежали из города на лоно природы, две недели предавались любви, а потом утопились. И никого из современников такой не адекватный ситуации исход не удивил. Здесь я возвращаюсь к теме синдзю, которой коротко коснулся в японской главе географического раздела. Синдзю — явление настолько яркое, что о нем стоит рассказать поподробнее. Напомню, что само слово, состоящее из двух иероглифов («сердце» и «середина»), буквально означает «внутри сердца» или «единство сердец». Уже из самой краткости японского слова в противоположность неуклюжим европейским конструкциям вроде «двойного самоубийства влюбленных» или «самоубийства по сговору» ясно, что японцы с этим трагическим явлением знакомы лучше и чувствуют себя с ним гораздо уютней. Именно этим термином я и буду пользоваться в дальнейшем, даже когда речь пойдет о совершенно «неяпонских» самоубийствах западных писателей. Слово «синдзю» не всегда означало непременно смерть. В 1678 году был опубликовал трактат «Большое зеркало Иродо», излагавший поведенческий кодекс служительниц Иродо, «Любовного пути». В Японии к морали относились серьезно, без нее не могло существовать ни одно сословие: у самураев — Бусидо, у куртизанок — Иродо. В трактате обозначены пять степеней синдзю, под каковым в XVII веке понимались «доказательства любви». К этому средству жрица любви должна была прибегнуть, чтобы продемонстрировать, до какой степени ее сердцу дорог возлюбленный. Первая ступень — татуировка (ну, это, впрочем, знакомо и нам, хотя в большей степени распространено у подростков, матросов и уголовников). Далее по возрастающей следуют обрезание волос, написание любовной клятвы, обрезание ногтей и наивысшее из неистовств — отрезание мизинца. О самоубийстве в трактате ни слова. У средневекового писателя Ихары Сайкаку в первой истории знаменитого цикла «Пять женщин, предавшихся любви», описан сердцеед Сэдзюро, у которого в девятнадцать лет уже была собрана коллекция из нескольких тысяч клятв и целая шкатулка с обрезанными ногтями влюбленных девушек. Новым грозным смыслом слово «синдзю» наполнилось на рубеже XVII и XVIII веков, когда в моду вошли спектакли Кабуки и театра марионеток о самоубийствах влюбленных, которые из‑ за жесткой социальной структурированности японского общества не могли соединиться и предпочитали расставанию смерть. В наследии Тикамацу Мондзаэмона, которого называют «японским Шекспиром», по меньшей мере полтора десятка пьес, построенных на самоубийстве влюбленных. Подобно «Вертеру» в Европе, пьесы порождали новые самоубийства, и вскоре синдзю стало неотъемлемой частью японской традиции. Синдзю подразделяется на истинное и ложное, то есть совершенное против воли одного из участников. Обычно инициатором такого убийства/самоубийства бывают мужчины, действующие по принципу «не доставайся же ты никому». Только в Японии Карандышев, убив Ларису, не кричал бы: «Что я, что я… Ах, безумный!», а тут же наложил бы на себя руки, и тогда какой‑ нибудь японский Островский написал бы пьесу для театра кукол, в которой Карандышеву досталась бы куда более завидная роль, чем в «Бесприданнице». «Ложное синдзю» для Запада не новость. Случалось ступать на эту скользкую (от крови) дорогу и писателям. Правда, женщину, которая не желает соединяться с влюбленным в смерти, убить оказывается не так‑ то просто. Во всяком случае, такому нескладному существу как литератор. Французский писатель Эрнст Кордеруа (1825‑ 1862) решил уйти из жизни вместе с женой, гонялся за ней по саду с пистолетом, но догнать не сумел и был вынужден умереть в одиночестве. Упомянутый чуть выше Иван Игнатьев тоже не хотел погибать один — после первой брачной ночи набросился на жену с бритвой, однако она вывернулась, и тогда он перерезал себе горло. И уж совсем некрасивое синдзю получилось у Такэути Масаси (1898‑ 1922), японского публициста и критика, который неудачно посватался за девушку из консервативной семьи, ответившей несолидному человеку отказом. Такэути хотел зарезать себя и свою любимую, но та проявила ловкость и убежала, после чего несостоявшийся жених в бешенстве убил ее родителей, а потом себя. Настоящее синдзю — такое, когда гоняться друг за другом с бритвой или пистолетом не приходится. Настоящее синдзю встречается не так уж редко и в жизни, и в литературе, и в жизни литераторов. Подобные драмы вызывают у нас, живущих, волнение особого рода: тут одновременно и мороз по коже, и странное чувство гордости за человечество. Есть трогательная патетичность в попытке доказать, что любовь важнее смерти. И действительно, синдзю заслоняет смерть, словно бы отодвигает ее на второй план. Происходит победа Эроса над Танатосом, причем на его собственной территории и на доступном ему языке. В историях о двойных самоубийствах писателей, где бы те ни жили и где бы ни умерли, ощутим истинно японский привкус серьезной любви, любви не на жизнь, а на смерть. Поэтому последнюю часть главы, посвященную примерам истинного синдзю, я назову на японский лад, в духе новелл Ихары Сайкаку:
|