Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Благодарности 36 страница
С большими трудностями я сумела раздобыть учебники английского языка, изданные до «культурной революции» у преподавателей нашего факультета и у Цзиньмина, присылавшего мне книги из своего университета по почте. Там были отрывки из Джейн Остин, Чарльза Диккенса, Оскара Уайльда, рассказы из европейской и американской истории. Читать их было увлекательно, но большая часть моей энергии уходила на то, чтобы достать и сохранить эти книги. Едва кто–нибудь подходил, я быстро прикрывала их газетой. Это лишь частично объяснялось их «буржуазным» содержанием. Важно было также не казаться слишком прилежной ученицей и не возбуждать в товарищах зависти по поводу того, что я читаю нечто совершенно им недоступное. Хотя мы изучали английский язык и получали за это деньги — отчасти из–за нашей ценности для пропаганды, — нам не следовало проявлять излишнего интереса к своему предмету: такие люди назывались «белыми спецами». По безумной логике того времени хорошо знавшие свое дело («спецы») автоматически считались политически неблагонадежными («белыми»). Я имела несчастье учиться лучше своих одноклассников и поэтому вызывала неприязнь «студентов–партработников», контролеров самого низкого уровня, отвечавших за «политучебу» и «идейный уровень» своих однокурсников. На моем курсе студенты–партработники в основном происходили из крестьян. Им очень хотелось выучить английский язык, но большинство из них были полуграмотными и малоспособными. Я сочувствовала их мукам и понимала, почему они мне завидуют. Однако маоистская теория о «белых спецах» придавала их недостаткам политический авторитет, а им самим обеспечивала возможность выместить свое возмущение на тех, кто учится лучше. Студенты–партработники постоянно вызывали меня на «разговор по душам». Парторгом нашего курса был некий Мин — из деревни он попал в армию, а потом возглавил сельскохозяйственную бригаду. Мин, учившийся очень плохо, долго и самодовольно читал мне лекции о последних достижениях «культурной революции», «славных задачах, стоящих перед нами — рабоче–крестьянско–солдатскими студентами» и необходимости «идейной перековки». Эти «разговоры по душам» проводились со мной из–за моих недостатков, но Мин никогда не говорил о них прямо. Он предпочитал многоточия: «У масс есть к тебе претензия. Догадываешься?..» — и он смотрел, какое впечатление произвели на меня его слова. В конце концов он произносил конкретное обвинение. То я вела себя как «белый спец», то оказывалась «буржуазной», потому что не боролась за возможность вымыть туалет или выстирать белье подруг — то есть совершить обязательные добрые поступки. В другой раз он приписывал мне «низкие чувства»: я не трачу все свое свободное время, занимаясь с однокурсниками, потому что не хочу, чтобы они меня догнали. У Мина дрожали губы, когда он говорил мне (очевидно, он принимал это близко к сердцу): «Массы докладывают, что ты держишься в стороне. Ты отделяешь себя от масс». В Китае люди часто считали, что вы смотрите на них свысока, если вы не скрывали желания побыть наедине. Уровнем выше, чем студенты–партработники, шли политические руководители, почти или совсем не знавшие английского языка. Они меня не любили. Я их тоже. Время от времени я должна была рассказывать свои мысли политруку, занимавшемуся моим курсом. Перед каждой встречей я часами бродила по кампусу, набираясь решимости постучать в его дверь. Хотя он не казался мне дурным человеком, я его боялась. Но больше всего я боялась неизбежных нудных расплывчатых распеканий. Как и многие другие, он любил играть в кошки–мышки, чтобы почувствовать свою власть. Мне же следовало выглядеть робкой, серьезной и обещать то, что я и не думала делать. У меня началась ностальгия по годам в деревне и на заводе, когда меня более–менее не трогали. Университеты контролировались гораздо жестче, потому что представляли особый интерес для мадам Мао. Теперь я находилась среди людей, извлекших пользу из «культурной революции». Без нее многие из них здесь не оказались бы. Однажды нескольким студентам нашего курса поручили составить словарь английских сокращений. Факультет решил, что существующий «реакционен», потому что, разумеется, он содержал гораздо больше «капиталистических», чем «идейных» аббревиатур. «Почему у Рузвельта есть сокращение — ФДР, — а у Председателя Мао нет?» — возмущенно спрашивали некоторые студенты. Они с торжественной серьезностью подбирали подходящие словарные статьи, но в конце концов вынуждены были отказаться от своей «исторической миссии», потому что правильных сокращений явно не хватало. Меня эта обстановка выводила из себя. Я понимала причины невежества, но не могла принять его прославления, а тем более предоставляемого ему права решать все вокруг. Нас часто посылали заниматься вещами, не имевшими никакого отношения к нашей специальности. Мао провозгласил, что мы должны «учиться на заводах, в деревне и военных частях». Чему именно мы должны там учиться, как всегда, не уточнялось. Мы начали с «обучения в деревне». Когда я только поступила на первый курс, весь университет на неделю отправили в местечко под Чэнду, называвшееся Источник у Драконьей горы. Этому населенному пункту не повезло — его посетил один из вице–премьеров, Чэнь Юнгуй. Когда–то он возглавлял сельскохозяйственную бригаду Дачжай в северной гористой провинции Шаньси; эта бригада стала для Мао образцовой сельскохозяйственной единицей, видимо, потому, что работа ее основывалась на революционном энтузиазме крестьян, а не на материальных стимулах. Мао не заметил или не пожелал заметить, что заявляемые достижения Дачжая мало соответствовали действительности. Когда вице–премьер Чэнь приехал в Источник у Драконьей горы, он воскликнул: «О, у вас тут горы! Сколько же полей тут можно устроить!» — словно плодородные холмы, покрытые фруктовыми садами, походили на голые горы его родной деревни. Но его замечания имели силу закона. Толпы студентов взорвали сады, снабжавшие Чэнду яблоками, сливами, персиками и цветами. Издалека мы привозили на тележках и приносили на коромыслах камни, чтобы разбить террасированные рисовые поля. В этом деле обязательно требовалось демонстрировать усердие, как и во всех остальных делах, к которым призывал Мао. Прилежание многих моих товарищей просто бросалось в глаза. Меня же считали недостаточно старательной, во–первых, потому, что я с трудом скрывала отвращение к этому занятию, а во–вторых — потому, что я мало потела, как бы тяжело ни работала. Студентов, у которых пот тек ручьем, хвалили на ежевечерних собраниях. Разумеется, учащиеся проявляли больше энтузиазма, чем профессионализма. Динамитные бруски, которые они вставляли в землю, обычно не взрывались — к счастью, потому что никаких мер безопасности не принималось. Каменные ограждения, выложенные нами вокруг полей, вскоре рассыпались, и ко времени нашего отъезда, через две недели, горный склон представлял собой пустырь, покрытый воронками от взрывов, бесформенными цементными глыбами и грудами камней. Это мало кого волновало. Все это предприятие было лишь спектаклем, театральным представлением — бессмысленным средством во имя бессмысленной цели. Я ненавидела эти поездки, меня глубоко возмущало, что наш труд и само наше существование использовались для низкопробной политической игры. Такое же раздражение переполняло меня, когда в конце 1974 года всех нас послали в воинскую часть. Военный лагерь, до которого мы из Чэнду часа два добирались на грузовике, располагался в чудесном месте, в окружении рисовых полей, цветущих персиковых деревьев и бамбуковых рощ. Но проведенные там семнадцать дней показались мне годом. Каждое утро я задыхалась от долгих кроссов; все мое тело покрывали синяки — нужно было падать и ползать под воображаемым огнем «танков противника»; я изнемогала от многочасовых учений, во время которых куда–то целилась из винтовки и бросала деревянные гранаты. Все это я должна была выполнять умело и с воодушевлением — а вместо этого демонстрировала полное отсутствие необходимых навыков. Мне не могли простить, что я сильна только в английском — в своей специальности. Военные учения имели политическое значение, и я обязана была себя в них проявить. Забавно, но в самой армии за меткость и прочие воинские доблести солдат мог попасть в «белые спецы». Я попала в горстку отверженных, которые бросали деревянные гранаты на такое опасно малое расстояние, что нас не допустили до торжественного метания настоящей гранаты. Наша жалкая компания сидела на вершине холма и вслушивалась в доносящиеся взрывы. Одна девушка разрыдалась. Я тоже чувствовала себя не в своей тарелке: я в очередной раз продемонстрировала всем свою «белизну». Вторым испытанием была стрельба. По дороге на стрельбище я говорила себе: ни за что нельзя провалить и это. Когда меня вызвали и я легла на землю, я не увидела в мушке мишени — глаза застилала тьма. Я не видела ни цели, ни земли, ничего. Меня трясло, я чувствовала, что меня покинули все силы. Команда «пли!» прозвучала слабо, словно из–за дальних облаков. Я нажала на курок, но ничего не увидела и не услышала. Проверив мишень, инструкторы пришли в недоумение — ни одна из десяти выпущенных мною пуль не попала даже в щит, не говоря уже о мишени. Я не поверила собственным глазам. У меня было стопроцентное зрение. Я сказала инструктору, что у винтовки, наверно, гнутый ствол. Он, кажется, мне поверил: результат был слишком плохим, чтобы объясняться одной моей неловкостью. Мне дали другую винтовку, что вызвало жалобы со стороны других неудачников, безуспешно просивших разрешения перестрелять. Во время второго подхода мне повезло чуть больше: две из десяти пуль попали во внешние круги. Тем не менее мое имя оказалось последним в общеуниверситетском списке. Я смотрела на результаты, вывешенные на стене, словно дацзыбао, и ощущала, что моя «белизна» стала еще ослепительнее. Один из студентов–партработников саркастически заметил: «Ха! Второй подход! Если у нее нет классовых чувств, классовой ненависти, ей и сто подходов не помогут!» Вся в своих переживаниях, я почти не замечала солдат, крестьянских парней двадцати с чем–то лет, которые нас обучали. Только один случай привлек к ним мое внимание. Как–то вечером девушки сняли с веревки свое белье и увидели на трусах явные следы спермы. В университете я нашла приют в домах профессоров и преподавателей, получивших работу до «культурной революции», благодаря своим знаниям. Несколько профессоров успели побывать в Англии и Америке до прихода коммунистов к власти, и я чувствовала, что могу расслабиться и говорить с ними на одном языке. Тем не менее, они соблюдали осторожность. После многолетних репрессий так вели себя почти все интеллектуалы. Мы избегали разговоров на опасные темы. Жившие когда–то на Западе редко предавались воспоминаниям об этом периоде своей биографии. Преодолевая мучительное любопытство, я не задавала им никаких вопросов, дабы не поставить их в трудное положение. Отчасти по той же причине я никогда не обсуждала своих мыслей с родителями. Что бы я услышала в ответ: опасную правду или осторожную ложь? К тому же, не хотелось огорчать их своей ересью. Я стремилась держать их в искреннем неведении, чтобы, если со мной что–нибудь случится, они могли не покривив душой сказать, что ничего не знали. Мыслями я делилась с друзьями–ровесниками. Нам, в общем–то, нечем было заняться кроме разговоров, особенно с молодыми людьми. Выйти с мужчиной «в свет» — то есть показаться вдвоем на людях — фактически приравнивалось к помолвке. Да и в любом случае, куда мы могли пойти? В кинотеатрах крутили лишь несколько фильмов, одобренных мадам Мао. Изредка показывали иностранную — например, албанскую — картину, но почти все билеты тут же оказывались в карманах людей со связями. Кассу чуть не сносила дикая толпа, люди оттирали друг друга от окошка и пытались завладеть одним из немногих оставшихся билетов. Спекулянты хорошо зарабатывали. Так что мы только сидели дома и беседовали. Вели мы себя необычайно прилично, в полном соответствии с нравами викторианской Англии. Тогда считалось странным, если у женщины друзья — мужчины. Однажды подруга сказала мне: «Никогда не встречала девушки, у которой столько друзей мужского пола. Нормально, когда девушки дружат с девушками». Она была права. Я знала много девушек, которые вышли замуж за первого мужчину, оказавшегося рядом с ними. Единственными проявлениями интереса, поступавшими от моих друзей–мужчин, были весьма сентиментальные стихи и довольно сдержанные письма — одно из них вратарь университетской футбольной команды якобы написал кровью. Мы с друзьями часто разговаривали о Западе. К тому времени я пришла к заключению, что это чудесное место. Как ни странно, впервые меня натолкнул на эту мысль Мао со своим режимом. Многие годы к «язвам западного общества» причисляли вещи, которые мне инстинктивно нравились: красивую одежду, цветы, книги, развлечения, вежливость, мягкость, непосредственность, милосердие, доброту, свободу, неприятие жестокости и насилия, любовь вместо «классовой ненависти», уважение к человеческой жизни, желание быть оставленной в покое, профессионализм... И порой я задавала себе вопрос, кто же этого не хочет? Меня ужасно интересовала возможность жить иначе, не так, как мы. Друзья обменивались со мной слухами и обрывками информации, которые мы могли извлечь из официальных публикаций. На Западе меня поражали не столько технический прогресс и высокий жизненный уровень, сколько отсутствие охоты на ведьм и всепронизывающего подозрения, а еще — личное достоинство и невообразимая степень свободы. Для меня неопровержимым доказательством свободы западного мира служило то, что многие люди там (как утверждалось) ругают Запад и превозносят Китай. Чуть не каждые два дня в «Справочной газете», где перепечатывались иностранные статьи, появлялся очередной панегирик Мао и «культурной революции». Сначала подобные тексты меня бесили, но потом я увидела в них свидетельство необычайной толерантности европейцев. Я поняла, что хочу жить именно в таком обществе: там, где людям дозволяется придерживаться иных, подчас вопиюще иных взглядов. Я начала понимать, что именно терпимость к оппозиции, к протесту позволяет Западу двигаться вперед. Тем не менее, некоторые наблюдения не могли меня не раздражать. Однажды я прочитала статью западного автора, приехавшего в Китай навестить старых друзей, университетских профессоров, которые радостно рассказали ему, какое удовольствие они испытали от разоблачения и ссылки в глушь, как они благодарны за то, что их перевоспитали. Автор заключал, что Мао, безусловно, превратил китайцев в «новый народ», которому нравилось то, что сделало бы западного человека несчастным. Я пришла в ужас. Неужели он не понимал, что самые страшные репрессии — те, на которые никто не жалуется? А еще страшнее — когда жертва улыбается? Неужели он не увидел, до какого жалкого состояния довели этих профессоров, какой они должны были испытать ужас? Я не осознавала, что наше притворство для европейцев непривычно, а чаще всего и незаметно. Не понимала я и того, что информация о Китае на Западе труднодоступна и порой неверно истолковывается, что люди без опыта общения с таким режимом, как китайский, принимают пропаганду и риторику за чистую монету. В результате я пришла к выводу: эти похвалы бесчестны. Мы с друзьями шутили, что их подкупило «гостеприимство» наших властей. Когда после визита Никсона в некоторые места в Китае начали пускать иностранцев, власти обязательно выгораживали территории внутри отгороженных территорий. Лучшие транспортные средства, магазины, рестораны, гостиницы и достопримечательности были доступны только им и отмечались знаками «только для зарубежных гостей». Маотай, самый ценимый спиртной напиток, не продавался простым китайцам, но беспрепятственно предлагался иностранцам. Все самое вкусное сберегалось для них. Газеты с гордостью сообщали: Генри Киссинджер заявил, что раздался в талии после многих банкетов из двенадцати блюд, на которых он побывал во время посещений Китая. Это происходило в то время, когда в Сычуани, «житнице Поднебесной», нам полагалось чуть более двухсот граммов мяса в месяц, а улицы Чэнду переполняли бездомные нищие крестьяне, бежавшие от голода на севере. Население возмущалось тем, что к иностранцам относятся как к господам. Мы с друзьями говорили друг другу: «Почему мы осуждаем Гоминьдан за знаки «Китайцам и собакам вход запрещен» — не делаем ли мы то же самое?» Поиск информации стал моей страстью. Способность читать по–английски принесла мне огромную пользу, потому что, хотя университетская библиотека в годы «культурной революции» была разграблена, прежде всего пострадали китайские книги. Обширное собрание книг на английском языке перевернули вверх дном, но не разорили окончательно. Библиотекари радовались, что эти книги кто–то читает, тем более студентка, и помогали, чем могли. Не имея возможности пользоваться перепутанными каталогами, они перерывали горы книг, чтобы найти то, что мне нужно, Благодаря усилиям этих милых юношей и девушек я узнала английскую классику. Первым романом, прочитанным мной по–английски, стали «Маленькие женщины» Луизы Мэй Элкотт. Язык писательниц — ее, Джейн Остен, сестер Бронте — казался мне гораздо проще стиля авторов–мужчин, вроде Диккенса; кроме того, я легче отождествляла себя с их персонажами. Я прочитала краткую историю европейской и американкой литературы. Огромное впечатление на меня произвели традиция греческой демократии, гуманизм эпохи Возрождения и не знающий преград скептицизм Просвещения. Когда я прочитала в «Приключениях Гулливера» об императоре, «издавшем эдикт, повелевавший всем подданным, под страхом тяжких наказаний, разбивать яйца с острого конца», я задалась вопросом, не бывал ли Свифт в Китае. Я с восторгом ощущала, как освобождается мой ум, расширяется кругозор. Возможность в одиночестве посидеть в библиотеке была для меня счастьем. Сердце мое прыгало от радости, когда я подходила к ее дверям, обычно в сумерках, предвкушая удовольствие от общения с книгами; внешний мир в эти часы преставал для меня существовать. Я нетерпеливо взбегала по казавшимся нескончаемыми ступеням в псевдоклассическое здание, и запах старых книг, долго стоявших в душных комнатах, приводил меня в ликование. С помощью словарей, позаимствованных у некоторых профессоров, я познакомилась с Лонгфелло, Уолтом Уитменом и американской историей. Я выучила наизусть «Декларацию независимости», и сердце мое замирало от слов: «Мы считаем самоочевидной ту истину, что все люди созданы равными», от перечисления «неотъемлемых Прав» человека, среди которых «Свобода и стремление к Счастью». О таких понятиях в Китае и не слыхивали; для меня открылся новый чудесный мир. Я увлеченно, со слезами на глазах, исписывала цитатами целые тетради, которые всегда носила с собой. Как–то осенью 1974 года знакомая под большим секретом показала мне номер «Ньюсуика» с фотографиями Мао и его супруги. Знакомая не знала английского и хотела знать, что написано в статье. Это был первый настоящий заграничный журнал, попавший мне в руки. Одно предложение в статье поразило меня как вспышка молнии. Оно гласило, что мадам Мао — «глаза, уши и голос» его самого. До сего момента я не позволяла себе задуматься об очевидной связи между деяниями мадам Мао и ее мужем. Но теперь имя Мао было названо. Расплывчатая картина, существовавшая до сих пор в моем мозгу, приобрела необычайную четкость. Именно Мао стоял за разрухой и страданиями. Без него мадам Мао со своей второсортной командой не продержалась бы ни единого дня. С глубоким трепетом я впервые бросила Мао тайный, но сознательный вызов.
27. «Если это рай, что такое ад?»: Смерть отца (1974–1976) В то время, в отличие от большинства бывших коллег, отца все еще не реабилитировали и не устроили на работу. С тех пор как мы с ним и с мамой осенью 1972 года вернулись из Пекина, он сидел дома на Метеоритной улице и ничего не делал. Загвоздка заключалась в том, что он открыто критиковал Мао. Группа, занимавшаяся его делом, попыталась помочь ему, объяснив некоторые из его речей психическим заболеванием. Однако она столкнулась с резким сопротивлением начальства, которое желало сурово заклеймить отца. Многие коллеги ему сочувствовали, восхищались им. Но они не могли не думать о собственной шкуре. К тому же отец не принадлежал ни к какой клике и не имел могущественных покровителей, которые могли бы посодействовать в снятии обвинений. Взамен у него были влиятельные враги. Однажды в 1968 году мама, которую ненадолго выпустили из заключения, встретила у уличного лотка старого папиного друга. Этот человек связал свою судьбу с Тинами. С ним была жена, с которой его познакомили мама и товарищ Тин, когда они вместе работали в Ибине. Хотя супруги, кивнув ей, явно не хотели продолжать общения, мама подсела к ним за столик. Она попросила их похлопотать перед Тинами за отца. Выслушав маму, этот человек покачал головой и промолвил: «Все не так просто...» Потом он обмакнул палец в чай и написал на столе иероглиф «Цзо». Он со значением посмотрел на маму, супруги поднялись и ушли, ничего больше не сказав. Цзо, прежде близкий сотрудник отца, один из немногих не пострадал в ходе «культурной революции». Он стал любимцем «бунтарей» товарища Шао, другом Тинов, но пережил падение и их, и Линь Бяо и остался у власти. Отец не желал отречься от слов, направленных против Мао. Но когда разбиравшая его дело группа предложила объяснить их психической болезнью, он, с болью в сердце, согласился. Общее положение приводило его в отчаяние. Ни население, ни партия не следовали никаким принципам. Стремительно возвращалась коррупция. Чиновники в первую очередь думали о родне и друзьях. Из страха побоев учителя ставили всем ученикам отличные оценки вне зависимости от качества их работы, а автобусные кондукторы не брали денег за проезд. На интересы общества открыто плевали. «Культурная революция» Мао уничтожила как партийную дисциплину, так и обыкновенную мораль. Отец с трудом сдерживался, чтобы не высказать своих мыслей и не навлечь на себя и нас еще большие неприятности. Приходилось пить транквилизаторы. Когда наступала некоторая политическая оттепель, он принимал меньше, когда кампании усиливались — больше. Выдавая ему лекарства, психиатры каждый раз качали головой и напоминали, что очень опасно принимать такие гигантские дозы. Но он мог обходиться без таблеток лишь короткое время. В мае 1974 года он почувствовал, что находится на грани срыва, и попросился в психиатрическую больницу. На этот раз его положили быстро благодаря усилиям прежних коллег, вновь руководивших здравоохранением. Я взяла отпуск в университете, чтобы не оставлять его в больнице одного. Его опять наблюдал доктор Су, психиатр, который лечил его раньше. При Тинах доктор Су пострадал за то, что поставил отцу правильный диагноз. Он отказался написать признание, что отец симулировал сумасшествие; против него провели «митинги борьбы», избили его и лишили права заниматься медициной. Я увидела его как–то в 1968 году — он чистил больничные урны и плевательницы. Ему не было и сорока, но он уже поседел. После падения Тинов его реабилитировали. Со мной и отцом он держался очень приветливо, как и остальные врачи и сестры. Они говорили, что позаботятся об отце, что мне нет нужды с ним сидеть. Но мне самой этого хотелось. Главное, что ему требовалось — любовь. Еще я волновалась, что он упадет, а никого не будет рядом. У него опасно поднималось давление, уже было несколько микроинфарктов, после которых он ходил прихрамывая. Он в любую минуту мог поскользнуться. Доктора предупреждали, что падение представляет угрозу для его жизни. Я поселилась вместе с ним в мужской палате, той же самой, что он занимал летом 1967 года. Отсеки были предназначены для двоих, но отец лежал один, и я спала на соседней койке. Боясь падения, я не покидала его ни на миг. Когда он ходил в туалет, я ждала снаружи. Если мне казалось, что он задерживается там слишком долго, я воображала, что у него приступ и, ставя себя в дурацкое положение, кричала ему. Каждый день мы долго гуляли по больничному саду. Там было много других пациентов в серых полосатых пижамах, которые ходили туда–сюда с отсутствующим взглядом. При виде их становилось и страшно, и печально. Сам же сад пылал красками. Между желтыми цветами львиного зева порхали белые бабочки. Вокруг на клумбах росли китайские осины, покачивался стройный бамбук, в зарослях олеандра краснели лепестки гранатов. Я на ходу сочиняла стихи. В конце сада находилась большая комната отдыха, где больные играли в карты, шахматы, просматривали немногие газеты и разрешенные книги. Одна медсестра рассказала мне, что в годы «культурной революции» они изучали труды Председателя Мао, потому что его племянник, Мао Юаньсинь, «открыл», что сумасшедшие излечиваются не от лекарств, а от заучивания цитатника. Занятия продолжались недолго: «Когда больной открывал рот, у нас сердце замирало. Кто знает, что он скажет?» Пациенты вели себя смирно, потому что лечение истощало их физические и душевные силы. Тем не менее жить среди них было страшно, особенно ночью. Отец крепко засыпал от таблеток, все здание стихало. Как и во всех палатах, в нашей не было замка, и я несколько раз просыпалась и видела, как совсем рядом со мной, приоткрыв москитную сетку, стоит какой–то человек и смотрит на меня пристальным безумным взглядом. Обливаясь холодным потом, я натягивала на голову одеяло, чтобы заглушить крик: я ни в коем случае не могла будить отца — сон был одним из главных условий выздоровления. Наконец пациент удалялся шаркающей походкой. Через месяц отец вернулся домой. Однако он не поправился окончательно. Слишком долго его сознание находилось под давлением, политический климат все еще угнетал его. Он сидел на транквилизаторах. Психиатры ничего не могли поделать. Его нервная система, тело, душа становились все более хрупкими. Постепенно группа по расследованию его дела сформулировала предварительные выводы. Он «совершил серьезные политические ошибки» — шаг в сторону от приговора «классовый враг». В соответствии с установлениями партии предварительные выводы дали подписать отцу в знак того, что он с ними согласен. Читая бумагу, отец плакал. Но подписал ее. Начальство не одобрило документ. Требовалось что–нибудь посерьезнее. В марте 1975 года Очкарика, мужа моей сестры, собирались повысить на заводе, и тамошние кадровики явились в отдел отца для обязательной политической проверки. Посетителей принял бывший «бунтарь» товарища Шао; он сказал, что отец «против Председателя Мао». Очкарика не повысили. Он скрыл это от наших родителей, чтобы их не расстраивать, но отец услышал, как знакомый из его бывшего отдела шепотом говорит об этом маме. Сердце обливалось кровью, когда он извинялся перед Очкариком за то, что лишил его будущего. Он сказал, горько плача: «Неужели я так провинился, что даже моему зятю нужно ставить палки в колеса? Как мне вас спасти?» Несмотря на огромные дозы успокоительных, отец несколько дней и ночей почти не спал. Днем 9 апреля он решил отдохнуть. Мама уже приготовила ужин в нашей маленькой кухне на первом этаже, но подумала, что надо дать ему полежать еще. В конце концов она все–таки поднялась в спальню и не смогла его разбудить. У отца случился сердечный приступ. Телефона у нас не было, поэтому она помчалась в клинику администрации, находившуюся на соседней улице. Там она застала главного врача, доктора Чжэня. Доктор Чжэнь обладал незаурядными способностями; до «культурной революции» он лечил местную элиту и часто появлялся в нашей квартире, чтобы тщательно исследовать состояние нашего здоровья. Однако после начала «культурной революции», когда мы впали в опалу, он стал держаться с нами холодно и презрительно. Я встречала много людей, подобных доктору Чжэню, и всякий раз поражалась их поведению. Мамин приход явно раздражил доктора; он нехотя обещал прийти, когда закончит свои занятия. Она возразила, что сердечный приступ — вещь безотлагательная, но он посмотрел на нее с выражением, говорившим: «торопить меня бесполезно». Они с сестрой удосужились прийти к нам только через час, но без всяких средств для оказания первой помощи. Сестре пришлось за ними возвращаться. Доктор Чжэнь несколько раз перевернул отца, а потом сел и стал ждать. Прошло еще полчаса, за которые отец умер. В ту ночь я училась в общежитии при свете свечи, потому что электричество в очередной раз отключили. Приехали сотрудники из отдела отца и без каких–либо объяснений отвезли меня домой. Отец лежал на краю кровати с необычайно спокойным лицом, словно заснул. Он выглядел молодо, моложе своих пятидесяти четырех лет. У меня сердце разрывалось на куски, я не могла побороть слезы. Я молча плакала несколько дней. Размышляла о жизни отца, его растраченной попусту преданности делу и обманутой мечте. Он не должен был умереть. Но смерть не могла не забрать его. В маоистском Китае не было места человеку, попытавшемуся жить честно. Его отвергало то, чему он отдал всю свою жизнь, и он не перенес такого предательства. Мама потребовала, чтобы доктора Чжэня наказали. Если бы не его халатность, отец, возможно, остался бы в живых. От ее требования отмахнулись как от «расстроенных чувств вдовы». Она решила не настаивать, а приготовиться к более важному сражению: добиться приемлемой надгробной речи об отце. Эта речь представляла огромную важность, потому что ее воспринимали как мнение партии. Такие речи помещались в личные дела покойников и определяли будущее их детей. Существовали установленные образцы и готовые формулы. Любое отклонение от них означало, что партработник реабилитирован не до конца, что партия в нем сомневается или даже осуждает его. Маме показали черновик речи. Он пестрил предосудительными отклонениями. Мама знала, что с таким некрологом нашей семье никогда не освободиться от обвинений. В лучшем случае нас ожидало чувство вечной тревоги, но скорее всего мы подвергались бы дискриминации поколение за поколением. Она отклонила несколько вариантов.
|