Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






ОТ АВТОРА 1 страница






МОЙ МИР

 

Светлой памяти моего брата Анатолия, погибшего в море под Севастополем в страшном тысяча девятьсот сорок втором году за милую мою родину — Крым, — посвящаю эту книгу.

 

ОТ АВТОРА

 

Издать книгу помогли мне много хороших людей; за недостатком места вынужден перечислить лишь некоторых:

редактора Владимира Ярцева, художественных редакторов Алису Тобух и Виталия Минко — за подготовку книги к печати;

директора Центра независимых экологических программ Марию Черкасову, директора Центра координации и информации Социально-экологического союза (Москва) Святослава Забелина — за моральную и организационную поддержку, за материальную помощь;

депутата Совета Российской Федерации, председателя Законодательного собрания Кемеровской области Амана Тулеева — за средства на напечатание красочного рекламного буклета, без которого книга не увидела бы свет, и за личную духовную поддержку;

фонд Джона и Екатерины Макартуров (США) — за выделение крупного денежного гранта в 30 тысяч долларов на издание этой книги, с замечательным, по нашим временам, условием — изрядную часть тиража раздать детям бесплатно;

директора общественной организации ЭНСИ Ольгу Шиганову (Новосибирск) — за организационные дела, работу с документами, поездки, добычу бумаги и многое другое;

свою семью — сына Сергея, жену Тамару, внука Андрея — за многолетнюю разнообразную помощь, без которой книга (а я рисовал-писал ее дома, сильно их всех стеснив) просто не получилась бы.

Не могу не отблагодарить и энтомологов, поделившихся «натурщиками» (в том числе и наиредчайшими) для иллюстраций: из Новосибирска — В. Ивонин, Ю. Коршунов, В. Дубатолов, П. Устюжанин; с Дальнего Востока — В. Кузнецов; из Крыма — Л. Славгородская, Ю. Будашкин, С. Иванов; из Алма-Аты — П. Мариковский; из Украины — А. Осычнюк, М. Нестеров, Н. Щербак; из Германии — Г. Петере; из Франции — П. Галант.

Двойная дата на некоторых картинках означает, что это я рисовал дважды — до 1947 года (все рисунки были конфискованы при моем аресте) и после 1953-го, когда в годы Великой Оттепели я вновь оказался на свободе.

Много сделал для объяснения открытого мною в Стране Насекомых эффекта полостных структур, потянувшего за собою целую цепь еще более удивительных явлений (глава «Полет»), петербургский физик В. Золотарев.

Ну а главное-преглавное спасибо — моим ученикам, и сегодняшним, пока еще юным, и давним, которые когда-то были юными: без многолетнего общения с ними я наверняка превратился бы в черствого бюрократа. Им, молодым, в первую очередь — этот мой скромный, но, наверное, в чем-то необычный труд.

 

Глава I. «ЛЕТНЯЯ НОЧЬ»

 

 

Сон долго не приходил.

Разве уснешь быстро, когда вокруг тебя столько чудес, от которых почти отвыкаешь, живя в городе, — звездное небо, темные замершие клубы кустов и деревьев, таинственные ночные звуки…

 

И видится мне, будто медленно лечу над люцерновым полем с разноцветными бабочками, шмелями и пчелами…

 

А потом замелькало перед глазами знакомое видение. Будто иду я по широкому — до горизонта — многоцветнейшему люцерновому полю, густая прохладная зелень с лиловыми, белыми, желтыми, розовыми кистями соцветий раздвигается, уходя назад, и ясно-ясно видно каждый стебель, каждый цветок, каждый сочный трехдольчатый лист. И еще будто над полем мелькают яркокрылые бабочки, большие шмели и разные пчелы — золотистые, серые, пестрые, — вьются у соцветий, перелетают с одного цветка на другой. На ходу я внимательно-внимательно приглядываюсь к пчелам, что на цветках, и то ли произношу, то ли записываю странные, но знакомые слова: ”мелиттурга“ — одна… рофит — один… мегахилы — две, нет, даже три… антофора — одна…" Этого мне мало, я силюсь увидеть, узнать среди множества пчел какую-то особенную, очень мне нужную, но мелькают перед глазами другие насекомые, проплывают зеленовато-голубые трилистники, уходят назад цветы, и на их место встают все новые и новые.

Вспомнилось: так бывает, когда ты целый день собирал ягоды. Перед тем как заснуть, видишь лесные поляны, усеянные спелой земляникой, а ты будто рвешь эти ягоды, рвешь, рвешь…

И подумалось: это, наверное, бывает всегда, когда целый день пристально вглядываешься во что-нибудь под ярким солнцем.

А Сережа давно уснул, и ему тоже перед сном, наверное, виделось такое — множество насекомых над люцерновым многоцветным полем.

Кто ягоды видит, кто пчел и шмелей…

Мы спим.

Жемчужное небо светлой летней ночи с редкими огоньками звезд обрамлено со всех сторон зубчатой кромкой темного леса. Даже на самых вершинах деревьев не шелохнется ни один лист: березы тоже спят, отдыхая от шума дневных жарких ветров.

Козодой — ночная длиннокрылая птица — вынырнул из мрака, бесшумно пролетел над росистыми травами, над людьми, лежащими у кустов, шарахнулся в сторону — и скрылся столь же бесшумно в зарослях.

Вышел еж, хозяин ночных лужаек, повел по сторонам длинным, влажным на кончике носом, едва заметным в сумерках клубком покатился по поляне и захрустел найденным в траве жуком.

Прошелестела трава, кто-то в ней тихо пискнул… Снова шорох, но уже дальше, в глубине темного куста.

Мерцающая светло-желтая звезда все дальше и дальше отходит от вершины березы.

Но мы с Сережей не видим и не слышим этих чудес. Целый день мы считали пчел и шмелей на этом громадном поле, пересекая его раз за разом вдоль и поперек и отмечая крестиком в колонках маршрутных листов каждое увиденное насекомое — и все это под палящим солнцем. Мы очень устали за день.

Сейчас мы крепко спим.

…Среди ночи я вдруг открываю глаза: большая ночная бабочка трепещет крыльями над самым лицом. Потом подлетела к ветке, коснулась холодных росяных капель, нависших на листьях, и с мягким ”фррр“ исчезла в полумраке.

Светлеет прохладное небо. Уже нет той желтой звезды у вершины березы — она или ушла за другое дерево, или поблекла в серебристой мгле короткой летней ночи.

Где-то неподалеку поет запоздалый комар.

От росы мне зябко. Поправив на Сереже одеяло, придвигаюсь к нему поплотнее, надо ведь выспаться; скоро, наверное, уж и рассвет.

Странный сон приснился мне под утро. Стою я будто у холста огромной панорамы, изображающей степь. На палитре у меня — масляные краски, в руке — длинная-предлинная кисть. Я смешиваю темную лазурь с белилами, и получается голубой цвет, но краски какие-то тугие, неподатливые, словно резиновые, и перемешиваются с трудом. Но почему я здесь? Ведь эти громадные холсты, декорации, краски, живопись — все это было давно-давно, я уже много лет как энтомолог, — неужели кто-то все перепутал? Наконец, голубой цвет готов, примерно тот, что мне нужен; приближаюсь к панораме — а холст далеко-далеко — и накладываю мазки на уже голубое небо… Однако небо хоть и написано на холсте, но оно — настоящее, высокое, и все то, что на этой панораме: горизонт, степь, травы — тоже все настоящее. Мне поручено сделать панораму лучше, освежить, подправить, дописав ее масляными красками, но ведь степь и небо — это часть мира, это весь мир, вся природа. А красок мало, да они какие-то неяркие, полузасохшие.

 

 

Под утро мне присниться нечто и вовсе необыкновенное…

 

И вдруг осознаю, какая великая ответственность лежит на мне: если сделаю что-нибудь не так — как тогда? А если вообще испорчу работу? Почему же я все-таки не знаю, кто и когда мне ее поручил, эту работу, и зачем я за нее взялся?

…Но вдруг, открыв глаза, вижу над собою иной мир. Высокие деревья, вершины которых уж тронуты солнцем, яркое небо над ними, не такое, как во сне, а серебристое, светлое, вижу стрекозу на фоне этого неба, вылетевшую на первую утреннюю охоту. Рядом спит Сережа. Вдалеке знакомо гуднула электричка, окончательно возвращая меня к действительности и быстро гася странное волнение, что я испытал во сне.

Пройдет полчаса, и, вооружившись пинцетами, лопатой, планшетом с картой, мы превратимся в открывателей чудес, могущих поспорить с самым фантастическим сном: мы будем наблюдать жизнь обитателей нашей поляны, нашей заветной Страны Насекомых. Здесь, неподалеку от люцернового поля, закопали мы по весне несколько десятков специальных деревянных домиков для шмелей. Многие из них — мы это уже знаем — шмели сами разыскали и заселили. Найти их среди разросшихся трав поможет карта, испещренная значками, с заголовком " Шмелиные Холмы". Почему " холмы" — не помню и сам — просто это было " кодовое" название, необдуманное и случайное; много лет спустя оно оказалось очень удачным: от того, что траву с тех пор там никто не косил — удалось организовать тут первый в стране заказник для насекомых, — слой чернозема поднялся до пятнадцати сантиметров, и весною или осенью, когда нет трав, хорошо видно, что поляны и опушки заказника становятся как бы пологими, но явственными холмами.

 

 

А вот что я увижу, проснувшись…

 

Сегодня нам предстоит поднимать дерновые и дощатые крышки шмелиных подземных домиков, чтобы наконец увидеть — что же там, внутри заселенных ульев? Кроме того, нам надлежит тщательно проверить, кто и как заселил бумажные и тростниковые трубочки разных калибров, плотными связками уложенные под небольшие навесы. Потому мы здесь и заночевали.

Солнце осветило деревья уже до половины. На коре ближней березы греются кучками золотые и серые мухи, вяло взлетая и садясь на прежнее место. Это приметила стрекоза. Пройдя низко надо мной, она вдруг взметнулась, громко зашелестев крыльями, пошла свечой вверх — и схватила неосторожную муху прямо в воздухе.

Возле нашего бивака жук-листоед вскарабкался на травинку. Потоптавшись на ее вершине, приподнял надкрылья изумрудно-зеленого цвета, с трудом выпростал из-под них слежавшиеся за ночь прозрачные, будто целлофановые, крылья и грузно полетел над росистой травой. Я вылезаю из-под отсыревшего одеяла: пора будить Сергея.

 

 

Жук-листоед готовиться к взлету.

 

 

Глава II. «ДВОР»

 

 

Иной читатель, юный иль взрослый, прочитав только что мою «Ночь на поляне» или бегло полистав картинки — именно с них большей частью начинают знакомство с книгой — разочаруется и захлопнет книжку «про козявок», к которым почему-либо у него «не лежит душа». А вот не торопитесь этого делать: эта книга не только о насекомых и других мелких существах, но и о многом другом — о разных чудесных уголках нашей страны, о судьбах Природы-кормилицы, о том, удастся ли ее сохранить и что может для этого сделать каждый; встретятся тут советы и для любителя помастерить, и для юного художника. Для тех же, кто неравнодушен к необычным явлениям природы, есть тут кое-что про биолокацию (лозоходство), телекинез (перемещение предметов без видимых причин), телепатию (передача мыслей на расстоянии), про НЛО (неопознанные летающие объекты) и многое иное.

 

У хруща Полифилла фосперса усики служат не только для обоняния. Об удивительной находке — в последующих главах.

 

Случилось так, что именно насекомые — друзья моего детства — повели меня в этот Мир Неведомого, от которою у меня, повидавшего немало и прожившего более шести десятков лет, и сейчас захватывает дух и берет жалость: ну почему же свои самые замечательные Тайны насекомые поведали мне не в юности или даже не в зрелые годы, когда у меня был достаточный запас времени, а сейчас, на закате жизни? Ведь они, насекомые, почти вплотную привели меня к уже приоткрывшимся дверям, ведущим к постижению тайн Материи, Времени, Пространства…

И оказалось: за каждой такой дверью в Неведомое поначалу идет такая особая тропинка, порой очень извилистая, порой почти исчезающая; добро бы она была там одна, а то сделал несколько шагов — и развилка, и остановишься в растерянности и изумлении, как тот витязь у былинного камня с тремя надписями-указателями; двинешься наугад по одной из стежек, пройдешь сколько-то — и опять камень-загадка на распутье.

И вот что замечательно; если ты любознателен, то тупиковых дорожек в этой Стране Чудес нет вовсе, и каждая из них — и это я твердо теперь знаю — ведет в свою особую Страну Тайн и Находок, к новым развилкам и перепутьям бесконечного, безграничного Познания — высшего, как я убедился, счастья, которое только может испытать человек. Да еще приобрести тут же крупицу Знаний, да таких, что с их помощью можешь уже смело уложить несколько кирпичиков в фундамент нашего общего Дома, который мы, люди, только-только еще начали возводить на планете — но ее, к несчастью, уже основательно изувечили — и мы сами, и наши предшественники; впрочем, разговор об этом у нас впереди…

 

 

Перед вынужденным переездом из Исилькуля в Новосибирск я написал из нашего окошка вот этот зимний прощальный этюд…

 

Сибиряк я — с начала войны, с сорок первого. И юность моя, и зрелые годы прошли в небольшом, по сей день милом моему сердцу городке под названием Исилькуль, затерявшемся на лесостепных равнинах юго-запада Омской области, вблизи казахстанских степей. Там, в окрестностях Исилькуля, продутых синими зимними ветрами, пропеченных засушливым июльским солнцем и все равно буйно зеленеющих каждой непролазно-черноземной звонкою весною, — там и сейчас часть моей души и сердца (хотя давно живу в Новосибирске), а почему — поймете из книги.

Но этому предшествовали совсем иные миры и страны: сказочное Детство, с его каким-то особым, ярким, восторженным восприятием всего, что меня окружало, и еще — Крым. Родился-то я и вырос в сказочном же городе Симферополе (это сейчас он сравнялся с остальными нашими городами — так же люден, и сер, и дымен, и тесен), ну а если точнее, то в Неаполе Скифском, у скалистого подножия которого все еще шумит ручей, впадающий в Салгир, что так же вот шумел-журчал двадцать два века назад при могущественном и грозном царе Скилуре. Как талисман детства, чем-то связывающий меня с теми временами и местами, я храню горстку черепков, подобранных когда-то у раскопок акрополя — центра города — скифской славной столицы.

 

 

Такое дивное море окружало мой родной Крым.

 

И еще храню два талисмана-камешка: один — с вершины моей любимой горы Чатырдага, другой — отколот от ступеньки парадного крыльца нашего дома, где я родился, и он, видавший виды ветеран, цел и по сей день, хотя перенес за полтораста лет и несколько войн, и землетрясения, и многое иное.

Для тех, кто любит конкретность (а я сам именно такой) подскажу: случится вам ехать на крымское побережье Черного моря, так с симферопольского троллейбуса, что идет на Алушту или Ялту, увидите справа телевышку — она стоит на самой высокой скале города; там, наверху, у подножия этой вышки есть коротенькая улочка под названием Фабричный спуск (фабрика имелась в виду консервно-фруктовая, под скалой у ручья, рядом с ней ныне автовокзал); дом же мой — моя «микро родина» (кстати, до недавних лет я с любого расстояния мог безошибочно указать точное на нее направление) — значится сегодня на той улочке под номером четырнадцать.

Сейчас в нашем Дворе — с десяток, если не больше, семей; бывшие двор и сад — застроены флигелями, клетушками, сараями, ни кустика тут, ни травинки; заглянешь в ворота — теснота, мусор, и заходить в родной Двор не хочется… А полвека назад это был — не преувеличиваю — настоящий рай. Я начертил его план и ориентиры; мне легче так его описывать, а читателю предметно представить, где что было.

 

 

Одна из улочек неподалеку от нашего Дома в Симферополе; эта часть города называлась тогда Ак-Мечеть.

 

Несовременные размахи — не правда ли? Но это было так! Мой дед по матери, дворянин Виктор Викторович Терский, перед окончательным разорением своим купил дочери рядовой по тем временам особняк. Деда я не застал. Помню лишь: несколько фотоальбомов с многочисленными «портретами» его лошадей и охотничьих собак; сплошь шитые бисерными розами ремни от его ружей; неохватно-огромные горы книг (им я обязан большинством своих знаний — к счастью, были там и Брем, и Фабр, и Фламмарион); портрет бабки — московской камерной певицы; старинную резную мебель; тяжеленные золотые ложки, цепи, часы, «десятки», которые непрактичные мои родители как-то быстро и, наверное, бестолково обменяли в симферопольском магазине «Торгсин» в голодушные тридцатые годы на муку, свиной смалец и еще какую-то снедь, совершенно меня не интересовавшую: едва встал на ноги, как Природа начала открывать мне сокровищницы, перед которыми блекли и те золотые ложки, и бриллианты…

В доме, как видно из плана, было 11 комнат, да еще два флигеля во дворе. Часть этой площади порой занимали редкие квартиранты, и Двор наш был тихий, чистый, зеленый-презеленый. Да и вся улица, а тогда — огромный пустырь под названием «площадь Гельвига» (первый ректор тамошнего университета) — запомнилась мне тихой, чистой и зеленой. Лишь изредка прогромыхает колесами по каменному горбу улицы — скала здесь выходила на поверхность — длинная бричка-мажара, груженная тяжелыми оранжевыми и зелеными шарами, и возница-татарин кричит гортанно: «Арбуздиня! Арбуздиня!» До чего же хороши были эти, прямо с недальних баштанов, ароматно-медовые дыни, и полосатые, с рубиново-холодной хрустящей серединой арбузы: каждая клеточка этой середины была тоже круглой и крупной, с прозрачной розовой плазмой, и, как икринка, обязательно щелкала на зубах.

В одной из надворных построек размещалась слесарно-механическая мастерская отца. Он — выходец из крестьянской семьи — был талантливым механиком-самоучкой, и с утра до вечера в мастерской попыхивал керосиновый движок, приводя в движение трансмиссию-вал на большущих подшипниках под самым потолком зала, на валу том — большие и малые шкивы, от них вправо-влево — ремни к станкам: токарному, вальцовочному, точильному, пилонасекальному… Надо бы обо всем этом — в первую очередь о людях, которые меня воспитали и которые меня окружали в детстве, юности и после— рассказать подробнее, но это, если успею в другой книге. А эта вот книжка, о чудесах Природы, заставляет скорее выйти за двери, в мою первую Страну Насекомых — мой чудесный, зеленый Двор…

Он казался мне огромным. Хотя слово «казался» — не совсем верное: сознательное знакомство с Миром я начал с раннего детства, когда по росту был втрое меньше взрослого; соответственно все, что меня окружало, было по отношению ко мне действительно втрое большим, чем сейчас и дом, и Двор, и улица, и весь Город…

А от улицы меня в первые годы тщательно оберегали — с ее «уличными» мальчишками, лошадьми, нищими, цыганами (неподалеку, за красноармейскими кавалерийскими казармами, располагалась некогда знаменитая Цыганская Слободка) и другими «опасностями»; выводили на улицу лишь в чинном сопровождении взрослых, что случалось не столь часто. Но, помнится, я не очень тяготился такой неволей — во Дворе, огромном, заросшем, стрекочущем и щебечущем, с густо-голубым небом над красными черепичными крышами сараев и флигелей, над ограждающими Двор высоченными, впятеро выше моего роста, каменными стенами с изумрудно поблескивающими на их верхних кромках осколками бутылок, густо и любовно туда вдавленных, что было очень красиво. Лишь потом я узнал, что это делалось по всему городу отнюдь не для красоты, а было в те поры общепринятым средством от «злоумышленников» — уличных пацанов, щеголявших большей частью босиком, не для шику, а от бедности, и эти лучезарные стекляшки, долженствующие заменить колючую проволоку, совсем не мешали юным охотникам до чьих-то абрикосов или слив запросто перемахнуть в приглянувшийся сад…

 

 

Главное наше жилище — слева внизу. Родился я в большой комнате («под знаком микроскопа»)…

 

Двору нашему это не грозило: фруктовых деревьев всего ничего — два сливовых, одно абрикосовое, одна шелковица, немного малины, винограда — лоза та разрослась и цела по сей день; остальные кусты и деревья, декоративные, росли «просто так» — белая акация, сирень, жасмин, вяз. И лишь один уголок сада имел «окультуренный вид» — деревянная лавочка с двумя круглыми кустами вечнозеленого самшита по обе ее стороны, а сзади — ствол старенькой туи с тоже оформленной в виде шара густой мелко-лапчатой кроной.

И мой чудо-Двор был моей первой Страной Насекомых — теперь я его назвал бы — если бы он уцелел! — моим первым городским энтомологическим заповедником. Тем более, что хорошо помню: для коллекций я тут не ловил никого, считая, что живые насекомые на территории Двора гораздо более ценны, чем они же, пойманные здесь, но убитые в морилке — баночке с ядом, засушенные на булавках и помещенные в коллекцию. Никто мне этого не внушал, никто этому не учил; наоборот, каждую неделю на деревянном чурбаке у сараев рубили шеи курам, не раз при мне топили в ведре с водой избыток кошачьего потомства… Но нет, Любовь к Живому, свойственная, наверное, каждому из нас в раннем детстве, случайно подогретая близостью и яркостью Насекомьего Мира, не угасла во мне, а, наоборот, росла и укреплялась.

 

 

Бабочки Крыма из семейства пестрянок: Адскриста албанская, Адскриста будензис, Дзигена карниблика.

 

Кто здесь только ни гнездился, кто тут только ни кормился, кто тут только ни пролетал — в нашем чудесном Дворе!

Самыми заметными, подвижными, яркими были, конечно, бабочки. И не так на цветочной клумбе с тюльпанами, нарциссами и гиацинтами, которую отец устроил в глубине Двора, а на запущенной — но отнюдь не замусоренной! — его части, где каждый год образовывались совершенно непролазные заросли крапивы, мяты и, особенно, болиголова — зонтичного растения, похожего на сибирский борщевик или дудник, но с красно-фиолетовыми продольными штрихами на сочных трубчатых стеблях — из них, кстати, ребята делали свистки и дудочки. И на сладко-пахучие соцветия болиголова, похожие на белые кружевные зонтики «старорежимных» симферопольских дам, берегущихся от солнца, прилетали откуда-то и темнокрылые бархатницы, и сине-красные неторопливые пестрянки, и разнообразные желтушки — скромные милые бабочки с желтыми или оранжевыми крыльями, оттененными черной полосой по краю, а посередине задних крыльев была зачем-то нарисована маленькая коричневатая груша…

 

 

Бабочки нашей улицы в 30-е годы. Две самых крупных — махаоны; сверху — адмирал и Антей; в середине (слева направо) — бархатница Пеллюцида, голубянка Бавиус, языкан. Внизу слева — перламутровка Пандора.

 

Читатель вправе спросить: откуда я мог тогда знать названия насекомых? А мне, как сейчас считаю, очень повезло. В дедовско-отцовской богатейшей библиотеке, кроме уже упомянутого Фабра («Энтомологические воспоминания») и Брема («Жизнь животных»), обильно и добротно иллюстрированных гравюрами, были по меньшей мере четыре многотомных энциклопедии, с шикарными цветными вкладками-таблицами, выполненными в давно забытой технике хромолитографии; авторы и художники этих изданий на изображения красивых объектов Природы тогда не скупились — и эти пособия оказались как нельзя кстати.

Заросли болиголова (и за что только ему придумали такое название — ну, несъедобен, так зачем же подряд все есть? Или, тем более, как сказано в «Определителе растений» 1963 года, «растение надо уничтожать», и там же: «большие соцветия выделяют мед и привлекают насекомых»!) — были выше меня в полтора — два раза, и видеть кормящуюся на соцветии бабочку мне удавалось лишь снизу, и то сквозь ажурные цветки, или же когда она садилась на край зонтика. А ведь главная красота бабочек — тех же голубянок, желтушек, репейниц, адмиралов — верхняя сторона крыльев, мне почти недоступная…

 

 

Крымская желтушка Кроцея.

 

Исключение составляли перламутровки — у них низ был красивее верха, оранжевого с черными пятнышками; зато снизу, на задних крыльях, на нежно-зеленом фоне, переливались, сверкали прихотливые ленты и полоски, пятна и кружочки, и не просто светлые, а радужно-блестящие, очень похожие на жемчужные бусы или на внутренность рогатых заморских раковин, что лежали у нас на столике у большого зеркала. Откуда и зачем такая красота? Как завороженный я глядел на перламутровых красавиц, царственно поводящих крыльями на соцветиях болиголова.

 

А однажды во Двор пожаловала перламутровка невиданно гигантских размеров: в размахе крыльев она с лихвою перекрыла бы ладонь моей руки от основания до самих пальцев. Присаживаясь на соцветие, она не задерживалась на нем, перелетая тут же на другое, складывая и раскрывая свои тугие огромные крылья, радужный низ которых переливался на солнце и дразнил меня. Это была заветная Пандора — самая крупная из перламутровок нашей страны. А, может быть, все же… поймать ее? Я сбегал домой за сачком, а когда вернулся — царственной красавицы и след пропал…

Я выслеживал Пандору — с сачком и без — целую неделю, но тщетно: она появлялась изредка, прилетая откуда-то, из неведомого мне Царства — на какую-то минутку, будто специально для того, чтобы покрасоваться передо мной и тут же улететь к кому-то еще… Перламутровка этого вида появилась у меня в коллекции только года через три…

 

 

Обитатели и гости Двора: перламутровка Пандора, крымская златка, малашки, цикадки Циркопис.

 

Изредка над Двором проносились огромные сказочные бабочки-парусники с хвостами на задних крыльях — махаоны и подалирии. Бегло, с лету проверив Дикий Уголок и, видимо, не узрев тут чего-то им нужного, улетали дальше; путь их лежал в основном с северо-запада на юго-восток.

Но зато сюда, на зонтики болиголова Дикого Уголка, охотно слетались замечательные жуки-бронзовки. Даже сейчас, шестьдесят лет спустя, завижу бронзовку на цветущей сибирской поляне — сердце волнительно сожмется от какого-то особого, неописуемого чувства: изумрудно-золотой кусочек дальнего-предальнего Детства на миг заставляет забыть обо всем на свете, унося меня в тот сказочный, но ушедший в небытие крымский Двор.

Сильные, подвижные, с цепкими ногами, бронзовки сверкали на солнце каким-то необыкновенным, ни на что другое не похожим блеском — то сияюще-зеленым, то с червонным отливом, то как свеженачищенная медь, то каким-то опалово-переливчатым. Летали они тоже по особенному, не как другие жуки: не поднимая надкрыльев, в их боковые особые вырезы выставят крылья и лихо взмывают вверх: полет доставлял им, наверное, истинное удовольствие — иначе зачем бы летящей бронзовке покачиваться в воздухе и выделывать вроде бы ненужные виражи?

У бронзовок мелких видов наряд был неброским — темно-серым с белыми пятнами; у бронзовок «средних» — золотистой, мраморной, медной — сверкающим, с несколькими светлыми штрихами и пятнышками по надкрыльями; у более крупной венгерской — матово-темнозеленым, а у самой большой — бронзовки прекрасной — сияюще-изумрудным без единого пятнышка!

 

 

Бронзовки Двора: медная, венгерская, золотистая, оленка, траурная.

 

Громкое, как бы металлическое жужжание над этим заповедным цветущим уголком означало, что сюда пожаловал другой гость: жук из семейства златок. Златки — истинные дети солнца, летают только в сильную жару. В отличие от «широких литых» бронзовок у златок удлиненное, острое сзади тело; латы их тоже с металлическим блеском, но испещрены густыми ямками, бороздками, точками — своеобразная, тоже ни с чем другим не сравнимая, красота. Нижняя же сторона брюшка у них — блестящая и гладкая, горящая порой ярче бронзовочьих одежд. Зачем жуку такая «красота снизу»?

Здешние златки тоже были разных размеров — и очень крупные, и средние, и крохотные, и я мог насчитать их тут не менее десятка видов. Зато вот летают они куда хуже бронзовок (оттого, наверное, громко жужжат): надкрылья у них простые, без вырезов по бокам, для нормальной работы крыльев их приходится высоко задирать вверх, а с такими «парусами» (смотрите рисунок) маневренности в полете не добьешься. Впрочем, с этим недостатком мирятся все летающие жуки — а куда деваться? Лишь счастливицам-бронзовкам Природа «сконструировала» нехитрое, но замечательное приспособление для высшего пилотажа — особую форму надкрыльев.

 

 

В полете — златка и бронзовка. Благодаря вырезам в надкрыльях аэродинамика бронзовок — высшего класса.

 

Прошло вроде бы не так и много времени — каких-то шесть десятилетий но ни бронзовку, ни даже махонькую златочку не увидишь в тех местах города. Да что там в городе — от более или менее заметных насекомых почти «свободны» и его окрестности…

А тогда насекомые обитали не только в «диком» уголке Двора — жили они и рядом с домом. Весною и осенью около дома, на камнях, кирпичах появлялись симпатичные «солдатики». Верхняя часть тела у них была раскрашена узором, сильно напоминающим какую-то ритуальную африканскую маску — два больших черных глаза, черные нос и рот на ярко-красном плоском фоне. Держались солдатики компаниями, даже, наверное, семействами: несколько взрослых и великое множество детишек разного возраста, начиная от самых что ни на есть крошек; и облепленный ими камешек делался густо-красным. Милые эти создания не кусались, не издавали неприятного запаха, свойственного многим представителям отряда клопов, куда они относятся; они не боялись людей и домашних птиц, а те их не клевали, как я после узнал, по причине именно этой яркой красно-черной окраски — общепринятого в природе «сигнала» почему-либо несъедобных организмов. Что-то странное было в разновозрастных неторопливых скоплениях-собраниях солдатиков, и тогда я всерьез думал: они что-то там решают, о чем-то договариваются, к чему-то готовятся, и старался не мешать этому мирному красно-черному народцу.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.018 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал