Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






КАРТ-БЛАНШ ЛЕСОПОВАЛА






 

 

Почему именно так — «футбол без Стрельцова», а не наоборот — повернул я формулировку ситуации? Ведь внешне трагедия Эдуарда «выражалась не только в лишении его свободы, но и прежде всего в отлучении от футбола, без которого кому же он может быть интересен?

Но футбол продолжался в нем в казалось бы невозможных ни для какого продолжения условиях. Что самое необъяснимое в судьбе Стрельцова — талант его каким-то чудом (в жизни Эдика чудо часто становилось обыкновением, а обыкновение, наоборот, превращалось в чудо) рос и в глухом отрыве от практики (это противоестественно, это противоречит двигательной природе игры). А свобода внутренняя, если ею уж наделен, и за решеткой, за колючей проволокой — свобода: пусть ты и не вор, и не пахан и полностью от них (плюс от вохры и прочего тюремного начальства) зависим на все время срока заключения…

Но само значение Эдуарда в футболе сделалось в его отсутствие очевиднее, чем в присутствии.

И не сказать подробно о футболе отечественном — в те годы великом и без Эдика — значит не дать тем, кто придет после нас, истинного представления о том, кем был в этом футболе Стрельцов.

 

 

Он был родом из того футбола, где играли с пятью нападающими — по системе «дубль-вэ».

А вернулся накануне перехода (после лондонского чемпионата) на систему четыре — четыре — два.

Без Стрельцова наш футбол примерил бразильский вариант: четыре — два — четыре. Впрочем, как мы знаем, в «Торпедо» Маслова при расцвете Иванова со Стрельцовым с пятью форвардами и не играли. Левый инсайд, уже приглашенный в сборную страны Юрий Фалин, отходил в полузащиту, как в сезоне шестидесятого — Борис Батанов, вытеснивший Фалина из основного состава: Юрий перешел в «Спартак»…

Без Стрельцова же после чилийского чемпионата (он три мировых турнира пропустил — подумать только!) сдвинулись на рельсы четыре — три — три.

 

 

…Послание из пересыльной тюрьмы мало отличается по содержанию от той открытки из Бутырки: «…Мама, меня из Бутырской тюрьмы перевезли в пересылочную „Красную Пресню“. Чувствую себя хорошо, так что за меня не беспокойся. Мама, пришли мне эти вещи: сапоги, телогрейку, что я ходил на работу, помазок для бритья, футболку шерстяную красную с рукавами и ремень для брюк. Мама, береги здоровье. Тебе будет тяжело без меня, ты продай машину и ни в чем себе не отказывай. Возьми свидание со мной и мы обо всем поговорим…»

Не обошлось без мифа и о Стрельцове-зеке.

И когда захотели — затрудняюсь сказать: для правды или для были? — представить все так, как на самом деле, когда существовал он за колючей проволокой (как будто это возможно), узнанные факты все равно излагаются вперемешку с осколками сложенного молвой мифа.

Конечно, Стрельцов и в реальности чрезвычайно интересен, но с мифическим Эдиком расставаться всегда жалко — и надо ли: те укрупнения его особенностей, которые отвечают жанру мифа, не так уж входят в противоречия с тем, что вправду в нем и с ним было.

Он еще не доехал в «Столыпине» до места заключения, а на воле уже рассказывали, как удачно обустроился Эдик Стрельцов в лагере, как вместо предписанных ему тяжелых работ целыми днями бьет по мячу — и как лестно для остальных зеков и вохры, что среди них и под их конвоем сам «Стрелец».

В суровости советской жизни с непрерывным, всех сопровождавшим и всех круглосуточно сковывавшим страхом перед неизбежностью репрессий — страхом, загнанным, впрочем, глубоко внутрь и скрытым во внешнем равнодушии к уже посаженным — хотя мир за вышками охраны никогда не давал о себе забыть, — в быту нашем, не оборудованном ни для какого веселья, кроме истерически-хмельного, этот мир нельзя было не превращать мысленно (или как бы сказали теперь, виртуально) в некую зону большей, чем на свободе, справедливости и самостоятельности. Тоска заключенных о воле и о свободе как бы сама по себе в волю и свободу и превращалась — желаемое делалось больше, чем самое что ни на есть действительное. Назло жестокости властей упорно складывался сказ о мире, где законы есть и законы эти исполняются, по ним живут особой жизнью особые люди — и людей таких немало. Вор в законе и всё ему сопутствующее идеализировались намного талантливее, чем положительный герой в советской пропаганде — тоже не бездарной, но излишне уж прямолинейной: в уголовных сагах неизбежный кич нюансировался все же неожиданнее.

Теперь, когда законы зоны распространились на быт людей, казалось бы, окончательно расконвоированных или даже вовсе — что недавно еще было, редкостью — никогда не сидевших, когда криминальная революция, о которой большевики так долго не то что не твердили, а всячески замалчивали ее возможность, победила наконец во всей стране, мы видим в ней никак не меньше несовершенств и несправедливостей, чем в той, якобы озвученной крейсером «Аврора».

В позднейших, изысканиях о том, как избивали великого футболиста на зоне заключенные, кто же увидит противоречия — он, со своей внутренней свободой и природной независимостью, точно так же приходился не ко двору за колючей проволокой, как и в обществе, отдаленном железнодорожными путями от лагерей. И в лагерях его ранняя и всенародная слава вызывала злость и зависть подонков и посредственностей, которых везде большинство. И в той — тюремной — иерархии его место под солнцем определялось по чьему-то произволу. И там он обречен был быть одиноким и лишним.

Но и там, перед карт-бланшем дремучего лесоповала, он оставался Стрельцовым — отмеченной Богом личностью.

И там футбол — непонятная в своей неизъяснимой привлекательности для миллионов совершенно разных людей игра, в которой Стрельцов был как никто из других великих велик, — оставался занятием, дающим некоторым из преуспевших в нем права, которые враз, как ни странно, не отнимешь.

Вот почему и смыкаются в течение рассказа о нем беспощадность неподвластной нам реальности и щадящий стрельцовское самолюбие миф для потомков, которым дальше существовать в неослабевающей жестокости мира.

Гершкович заметил, что Эдик, если рассказывал что-нибудь про годы заключения, всегда говорил таким тоном, как будто бы не о себе он рассказывает, как будто случившееся с ним не к нему относилось. И я тоже никогда не слышал от него грустных рассказов о том, как «гостил он у хозяина» — всегда что-нибудь смешное. Даже то, как пили гнилую воду с головастиками, он излагал как эпизод комический. В новелле о том, как распрягли лошадь водовоза, отогнали водовоза оглоблей и выпили всю бочку чистой воды, предназначенной на кухню, я не услышал сколько-нибудь трагической нотки. Чему объяснения ищу в единственном — в характере рассказчика.

Конечно, мы разговаривали с ним про тюрьму и лагеря спустя много лет после заключения, когда судьба его по возвращении оттуда сложилась, сложилась — как не устану я повторять в повествовании о нем — всему вопреки.

Но ведь тюрьма, заключение не только убивают, ломают, калечат. Они и утверждают человека — такова уж природа наша таинственная — в самооценке. Особенно у нас в стране. Человек, прошедший тюрьму, утверждался в своей избранности. Он понимал бесценность для советской или, тем более, постсоветской жизни приобретенного там знания. Это было и у людей, прошедших войну, но их навыки нашли себе широкое применение много позднее. А тюремные университеты по востребованности превзошли все гуманитарные вместе взятые…

Но я сейчас не о том. Я лишь о самоощущении. У людей высококультурных, отчужденных напрочь от уголовной среды, я встречал тайную гордость зека — чуть свысока иронический взгляд на коллег, когда в научно-искусствоведческий или литературоведческий лексикон озорно вворачивалось словечко, уместное в устах обмундированных в лагерный бушлат господ, слыхом не слыхавших о тех высоких понятиях, каких сейчас в разговоре, завязавшемся в мирном кругу, касается их былой собрат по несчастью, перебродившему в необходимый опыт. Я не говорю уж об экзотике рассказов, которыми дарили пострадавшие в сталинские времена работники искусств своих друзей. В таких рассказах и Эдик преуспел в узком футбольном кругу. Но я никогда не видел, чтобы кто-нибудь из рассказчиков на эти темы мог настолько не отождествлять себя — что для талантливого баечника главная-то гордость — с теми ужасными в своих словах и поступках персонажами устных опусов, как это естественно удавалось Стрельцову. К нему за годы, проведенные в разных лагерях, ничего не пристало, не прилипло, никаких словечек оттуда в свою речь он не взял. Скинув в снег около тюремных ворот зоновскую телогрейку с отпоротой накануне биркой «Стрельцов Э. А. № 1311», он жил остававшуюся жизнь под тем номером, который на футболке не рисовали, но про который все, кто хоть чуточку понимал в футболе, знали. А под первым номером — про который он, при всем удивляющем знакомых и незнакомых с ним людей демократизме, никогда не забывал — смешиваться с толпой, даже для большей безопасности, ни в коем случае нельзя. Инстинкт ли вел или развитое спортом честолюбие, но чувство собственной значимости никогда Эдика не оставляло, а многие из нас принимали это за душевную вялость, за безразличие… Однажды выпивали у него на кухне — с ним и с зашедшим с верхнего этажа соседом. И уж не помню по какому поводу сосед сказал про Эдика запавшие в меня слова: он цельный, в отличие от большинства из нас, человек… Эдуард к тому моменту давно уже не играл в футбол, ни в какие сферы не рвался, без жалоб переносил положение обывателя, чья жизнь занимает общество в дни памятных дат и только, довольствовался тем, что ему оставалось, но сойти на нет, как приходилось сходить знаменитостям, чуть забывали про них, он органически не мог, и когда, казалось бы, перестал быть на виду — тогда ведь создавалось впечатление, что навсегда перестал…

Стрельцова уже без малого десять лет не было на свете, когда в печати появились материалы о его избиении в первом лагере (Вятлаге) — удары наносились твердыми предметами, предположительно обрезками железных труб и каблуками сапог. Доктор медицинских наук Джон Балчий-сола считает, что тогда всерьез были нарушены функции почек и что ранняя, в пятьдесят три года, смерть Эдуарда «была спровоцирована (дословно цитирую доктора) зверским избиением».

Свидетельство медика опровергает радовавший поклонников Эдика слух, что авторитеты встретили его в зоне шашлыками и черной икрой. По тюремным законам статус Стрельцова был незавидным — мужик (работающий, то есть беззащитный зек). Блатной малолетка — лет восемнадцати, и тот еще бугай — по кличке Репейник (через сорок лет обнаружилось, что был он осведомителем у опера) подначивал футболиста, выставлял посмешищем перед всякой, с нашей точки зрения, шушерой, перед которой, оказывается, Эдик в лагере должен был голову склонить. Но Стрельцов ничего этого в голову брать не стал — и отметелил здоровенного малолетку. За что отрицаловка, собравшаяся в котельной на толковище, постановила (или как там по-ихнему?) поставить Эдуарда на куранты — убить, говоря прямым текстом… Но избили не до смерти. Предполагают, что оперчасть, получившая агентурное сообщение о решении сходняка, по своим каналам воспрепятствовала убийству известного человека, находящегося под контролем из Москвы. Чем-то, может быть, администрация пригрозила блатным. В тот год большие начальники пытались, говорят, покончить с воровским миром руками самих зеков. Резня шла от брянских лесов до Чукотки. Сучьи этапы шли на воровские зоны — и наоборот. Вот отправкой в сучью зону могли и пригрозить тем, кто затевал убийство. Вместе с тем из тех же источников — за что узнал, за то и продаю — известно, что спас Стрельцова после страшных побоев его сильный организм. Из лечебного лагпункта в поселок Лесной отлежавшийся Эдик уже не вернулся — началась его пересылка из лагеря в лагерь. Из тех же источников знаю, что в последней своей зоне — в Тульской области — у Эдуарда появились покровители из авторитетов. Правда, вроде бы он и сначала шел с малявой от авторитета. Но, видно, не сумел форой воспользоваться — локти и в тюрьме не отвердели…

 

 

Во время лагерного шмона среди вещей Стрельцова нашли листочек с записью молитвы, обращенной к святителю Иоанну Милостивому, патриарху Александрийскому, от лица тех, кто терпит лишения: «Святителю Божий Иоанне, милостивый защитниче сирых и сущих в напасях! К тебе прибегаем и тебе молимся, яко скорому покровителю всех ищущих от Бога утешения в бедах и скорбех. Не перестай молиться ко Господу о всех с верой притекающих к тебе!»

 

 

Мне он говорил… Я, наверное, должен бы был проредить в повествовании все эти «мне» — не перегружать собою рассказ. Но вместо того нескромной настойчивостью подчеркиваю и акцентирую все сказанное Эдуардом лично мне, а не услышанное мною же от кого-то или у кого-то прочитанное. Хотя едва ли не каждое из услышанных или прочитанных слов про Стрельцова я стараюсь тащить сюда, даже (или тем более) когда подвергаю сомнению их достоверность либо мысль, в них заключаемую.

Все меньше становится людей, беседуя с которыми в общем-то откровенный с людьми Эдик распахивался до исповеди. Кроме того, память наша слишком уж выборочна и нестойка перед вымыслом. Кое-кто услышанное не от самого Эдика выдает за сказанное им — я иногда с досадой обнаруживаю, что некоторые из формулировок, добавленные мною в развитие сказанного им, когда работали мы над литературной записью его мемуаров, не только цитируются без кавычек, но и вырываются из контекста, используются как аргумент даже в доказательствах юридического свойства.

Нерв затеянного мною повествования — в том, прежде всего, что сам, я видел, слышал, почувствовал в момент разговора или ощутил, понял позднее, когда воспоминания не отпускали меня от себя.

Я заранее согласен с возможным замечанием, что ввожу себя в повествование чаще, чем это принято в биографиях. Но я встречался со Стрельцовым в жизни вовсе не как интервьюер — и если не передать той обстановки, того настроения, в котором наше с ним общение проходило, то и смысл сказанных им слов не всегда будет вполне ясен. Дальше я расскажу, как работали мы над рукописью мемуаров, — и может быть, понятнее станет постоянно мучившее меня заведомо неисполнимое желание влезть в его шкуру. Я с детства любил играть в футболиста, воображать себя футболистом — и дни игры не в кого-то, а в Стрельцова, относятся к лучшим в моей жизни.

И потом в характере общения со мной как с помощником в непривычной для него литературной работе проявлялась та сторона характера Эдуарда, которой ему совсем незачем было поворачиваться к другим.

Поэтому в топку повествования я вынужден бросать и те поленья, что кому-то наверняка покажутся лишними. Но они (эти кто-то) и не были вхожи в жизнь Стрельцова через дверь, отворенную мне.

 

 

Эдик говорил мне, что по прибытии в лагерь и сам рвался на лесоповал, смутно представляя, чем грозит ему такая работа. Но его отговорил и устроил на работу полегче старик, сидевший еще по кировским делам с тридцатых годов. Москва, посылая на лесоповал, настаивала на «гибели всерьез», но думаю, что и в столице у Стрельцова оставались какие-то надежные связи и для непунктуальности исполнения беспощадного приговора в деталях кое-какие незаметные действия кем-то производились. Но прийти к полному согласию в отношении к футболисту администрация и «братки», особенно первый год заключения, не могли — приобретая в чем-нибудь одном, Эдик тут же терял в другом: допустим, конвойные ему сочувствовали, но внутри зоны их нет — и как бы защитили они Стрельцова от наезда блатных? В первый год Эдуард не переставал верить, что за ним приедут и освободят, что за него там в Москве хлопочут. И в борьбе за выживание никакой твердости, никакой изобретательности не проявлял. По-моему, он, и разуверившись в успехе хлопот, полагался на судьбу, переносил диктуемые обстоятельства, как некогда удары на поле, отделяя от них свою игру…

Для меня главный документ состояния Эдика в заключении — его письма оттуда к Софье Фроловне. Я бы и не дополнял к ним никаких сведений — все в этих посланиях сказано о неволе.

Но теперь я узнал от людей, занятых стрельцовской реабилитацией, что слал он из лагеря письма к друзьям (правда, имена друзей-адресатов не названы) и писал всю правду об измывательствах над собой. Мне казалось, что письма из тюрем перлюстрируются той же администрацией — и вряд ли такая утечка информации возможна.

Тем не менее меня уверяют, что письма неизвестным друзьям попали каким-то образом в руки Раисы — и Эдик огорчен был, что вторая жена осведомлена о тамошней его жизни больше, чем ему хотелось бы.

Мне об этих письмах Раиса ничего никогда не говорила. Возможно, что Раиса Михайловна недолюбливала меня как собутыльника мужа и с людьми, незнакомыми с Эдуардом, была более откровенна… Я спрашивал сына Стрельцова Игоря: знает ли он про страшные письма — и услышал, что тоже вроде бы нет.

Поэтому уж позволю себе вернуться к тем письмам, которые хранятся у меня дома, — к письмам, которые сегодня широко цитируются по моей публикации. Вместо тех, «закрытых»…

 

…Когда в первом варианте книги мемуаров появилась фотография: Эдуард, подперев щеку, задумался над тетрадной страницей и в руке у него автоматический карандаш — у многих, знакомых и незнакомых со Стрельцовым, вызвала ироническую усмешку подпись под снимком: «Труднее всего было писать эту книгу». И я каялся, что лучше, конечно, было бы сказать «работать», чем «писать». Я соглашался с замечаниями, что «Эдик же никогда пера в руках не держал», поскольку знал, что задания в Высшей школе тренеров он с легким сердцем перепоручал Раисе.

А ведь вполне могла среди тюремных фотографий Стрельцова оказаться и такая: он склонился в ночи над разлинованным листком — сочиняет письмо маме… Впрочем, в ночи бы ему там писать не разрешили. Но тем более вероятен снимок, сделанный при свете дня.

Про письма я узнал случайно — и уже после кончины Эдика. Разговаривал с его мамой у нее дома — и по какому-то наитию спросил: неужели из лагерей он не слал никаких весточек? И она вынула из ящика комода толстую пачку писем в шершавых конвертах.

В новом издании мемуаров я отвел главу этим письмам, а еще до того с помощью Аркадия Галинского опубликовал их без всякого комментария в спортивной газете — и до сих пор считаю, что в обнаружении лагерных писем Стрельцова — мой основной вклад в общечеловеческое знание о нем, если, разумеется, такое возможно.

И все равно не перестаю сожалеть, что не знал о существовании писем, когда начинали мы записывать мемуары.

«Здесь все связано с лесом, в общем, лесоповал» — в одной такой строчке ключ к пониманию характера Стрельцова, стиль его восприятия этой жизни, умение терпеть душевную боль (физическую он, по-моему, терпел хуже). В подобной интонации — знай я в начале восьмидесятых, что написал он такую строчку, — и следовало выдержать весь ход его воспоминаний.

Над письмами Стрельцова маме, когда опубликованы они бывают отдельно, всегда плачут женщины, весьма относительно представляющие значение Стрельцова в футболе.

Они написаны просто молодым человеком, попавшим в беду. И нет в них и намека на какую-либо особенность его положения в обществе. При многократном перечитывании стрельцовских писем я заметил один лишь штришок, выдающий привычку к широкой известности, — набитый на автографах почерк, когда выводит он на конверте, сообщая маме обратный адрес, свою фамилию и первую букву имени перед ней…

Текст писем, повторяю, самодостаточен. И женщины плачут над ними, не проводя никаких параллелей с тем миром, где без него играют в футбол.

Но когда стали монтировать документальный фильм об Эдике, где артист читает его письма, выяснилось вскоре, что картинка с тюремными фотографиями, на которую ложится текст, волнует меньше, чем хроника времен отсутствия Стрельцова в мире по эту сторону колючей проволоки.

Когда замелькали кинокадры подмосковного леса с грибниками, концерта в Зеленом театре, обнаженных плеч знаменитой эстрадной певицы, московских набережных с гуляющими в сумерках или на рассвете парами, девичьих ног в туфлях на вошедших в моду, пока не было Эдуарда, шпильках, саксофона Алексея Козлова, репетиций в «Современнике», запусков в космос Гагарина и Титова, я вжался в кресло, вообразив невозможное: что сейчас и я тогдашний проскользну по экранной плоскости, проскользну веселый, на себе сосредоточенный, спешащий в пивной бар «Пльзень» в Парке Горького или на футбол, — я понял, что если бы увидел себя на трибуне футбола без Стрельцова, то провалился бы сквозь землю от стыда…

В повествовании о нем стыд, по-моему, не должен быть далеко запрятан. И переданная им в письмах жизнь не может не приходить в соприкосновение и пересечение с той, которой жили мы, о нем не забывавшие, но очень уж ограниченные в своих возможностях сделать что-либо существенное для изменения его участи.

«…Сейчас я тебе напишу новость, — подготавливает он мать к рассказу о своих обидах. — Прихожу я получить посылку из дому. Но когда надзиратель сказал мне другой адрес, я удивился. Адрес был совершенно неизвестный. Посылку они уже открыли и, проверив, отдали мне. И там оказалось маленькое письмо. И ты думаешь, кто прислал? Прислали ее Сенюков, Великанов и Емышев, но от имени команды. Посылку назад принимать не стали бы, уже поздно было, но если бы я знал раньше, что это от них, я бы не принял. Пришлось писать им письмо. Я написал им, чтобы они мне не слали ничего, переписываться если хотят, то я им буду писать».

…Из разговора с мамой Софьей Фроловной я понял, что некоторые основания обижаться не только на товарищей, но и на заводское начальство у Эдуарда были. Спустя какое-то время он пишет: «Ты мне в каждом письме сообщаешь все новые и новые новости. Что там случилось, такие перемены? Ребята из команды пришли к тебе, послали мне посылку, начальство завода стало относиться по-другому. Мне просто не верится. Ты напиши, что там случилось?..»

 

 

Никогда не спрашивал Эдуарда: а как до него доходили сведения о происходящем в Швеции? Наверняка же он и в своей ситуации интересовался ходом чемпионата. Транслировали матчи только по радио, но в камере же и репродуктора даже быть не могло…

Я слушал первую игру с англичанами на улице — точнее, в Лаврушинском переулке. Приемник стоял за решеткой открытого окна снесенного теперь домика, служебного, примыкавшего к Третьяковской галерее. Напротив громоздился дом, где жили знаменитые писатели, Пастернак, еще ниоткуда не исключенный… Я приучен был к радиорепортажам с футбола — и видел перед собой игру отчетливее, чем на телеэкране. Несправедливый пенальти в наши ворота назначили за резкую игру Константина Крижевского. Крижевский был моим соседом по Беговой — я переживал, что вину за неустраивающую нас ничью свалят на него.

Лучших игроков команда лишилась накануне отъезда. Ничего изменять в заявке было нельзя — и откуда было взять замену Стрельцову, Татушину, Огонькову? В заявку входило сорок человек. Когда Эдика после драки на Крестьянской заставе вывели из сборной, в заявку включили Вадима Храповицкого из Ленинграда. Но весной в нее вернули Стрельцова — и наигрывался состав с ним.

Между матчем с англичанами в Москве и в Гетеборге прошло меньше месяца — и после трудной ничьей играть с тем же противником, но в существенно ослабленном составе, для дебюта в таком турнире было, наверное, психологически дискомфортно.

Иванов теперь должен был играть в связке с Никитой Симоняном, выступавшим последний раз за сборную в официальном матче в октябре пятьдесят седьмого. От этой связки ждать той мощи в атаке, что генерировал Стрельцов, не приходилось, оставалось уповать на тонкий розыгрыш. Ну и забивать они — лучшие в своих клубах бомбардиры, да и многие из голов сборной на их счету — умели. Симонян на четырнадцатой минуте забил первый для нас в мировых чемпионатах мяч. И на перерыв ушли с преимуществом в гол. И по игре выглядели лучше. Левое крыло, превратившись целиком в спартаковское (инсайда играл вместо Фалина Сальников), укрепилось. Но второй мяч забили, атакуя правым флангом. Борис Татушин не играл ведь и в майском, московском матче — на его месте попробовали Германа Апухина из армейского клуба. Но в сезоне пятьдесят седьмого года был очень хорош в «Зените» Александр Иванов — и тренерам сборной он очень приглянулся. В сборной стало два Ивановых. Ленинградский Иванов забил на пятьдесят шестой минуте второй мяч англичанам — и казалось, что дебют удался. Нашей опытной защите и великолепному вратарю — Яшин находился в лучшей своей форме — не составит проблемы удержать счет. Отыгранный Кевином мяч не испугал. Рисунок игры советской сборной не менялся. Но за пять минут до конца венгерский рефери Жолт усмотрел нарушение в нашей штрафной площадке, тогда как сбитый центральным защитником Крижевским английский форвард упал, не добежав до линии, окаймляющей штрафную. От венгра — патриота своей страны, оскорбленной вторжением советских войск, подавивших мятеж, — полной объективности ждать, конечно, не приходилось. Но пенальти на исходе матча все-таки слишком. От политики отечественному футболу не спрятаться. Мстили опять названные братья.

Индивидуальный мятеж Иштвана Жолта, однако, дорого обошелся и венгерскому футболу. Судья из советской империи, интеллектуал Николай Латышев, рефери поквалифицированнее обидчика нашей сборной, искусно засудил сборную Венгрии, не дав ей победить команду Уэльса и выйти из подгруппы в четвертьфинал.

С Австрией выставили тот же состав. И владели инициативой, как и намечалось. Но не парируй Яшин пенальти от Буцека, вдруг бы и снова завязли в ничейном счете. А так сохранилось преимущество в забитый Ильиным гол. А второй очень эффектно исполнен был уже Ивановым из Москвы. Кузьма перед тем, как пробить, обвел нескольких обороняющихся.

Несколько известных советских тренеров поехали в Швецию наблюдателями. Среди них был и Константин Бесков. Он продолжал работать в детской школе, но как аналитик уже приобрел авторитет, заметно возросший после чемпионата мира. Бескову поручили просмотр матча Англия — Бразилия. Он вернулся после игры в гостиничный номер, разделяемый им с обозревателем «Советского спорта» Львом Филатовым, — и вместо вероятного прогноза предстоящей игры нашей команды с бразильцами сказал журналисту, что точно знает, кто станет чемпионом мира. У нас в те годы к южноамериканской школе футбола относились с некоторой снисходительностью. Приезжавшие к нам клубы — в том числе и бразильский — забавляли публику цирковым блеском работы с мячом, но победить лучше организованные, физически более мобильные, играющие на высокой скорости отечественные клубы эти фокусники не могли. Поэтому опыт европейского футбола у нас котировался выше — и соперничества с бразильской сборной опасались, пожалуй, относительно. Но Бесков сразу понял суть перемен, произошедших с футболом, нами недооцененным. При том, что с англичанами бразильцы сыграли вничью 0: 0.

Бесков обратил внимание Качалина на применяемую бразильцами тактику — с четырьмя защитниками (и четырьмя форвардами соответственно). Наш тренер решился применить вариант, ранее сборной СССР не практикуемый — и тоже сыграть с четырьмя защитниками. Когда-то — в сезоне сорок пятого — якушинское «Динамо» сдваивало центральных защитников Семичастного и Леонида Соловьева. Но делалось это обстоятельно, не в пожарном порядке.

Игорь Нетто получил травму в московском матче со сборной Англии — и первые две игры на чемпионате вместо него ставили динамовца Виктора Царева, футболиста оборонительного плана, в общем-то и воспринимаемого специалистами и публикой как защитника, хотя формально в обойму Кесарев — Крижевский — Борис Кузнецов, целиком привлекаемую из московского «Динамо» в сборную, он не входил.

Нетто рвался на поле, но Качалин, понимая, что спартаковец еще не в полном порядке, решил использовать его в матче с бразильцами как стоппера, соединив с Крижевским.

Ненаигранный вариант не дал никакого профита Качалину.

Обозреватели потом отмечали, что три минуты, за которые определилось безоговорочное преимущество сборной Бразилии, останутся в истории мирового футбола. Трем минутам, потрясшим сборную СССР, будущие чемпионы мира обязаны правому краю Гарринче.

Гарринча, как и восемнадцатилетний Пеле, дебютировал в чемпионате матчем против сборной СССР. Оба тяготились своей ролью резервистов. Но старший годами Гарринча выражал свой протест демонстративно — чуть ли не грозился отъездом на родину, раз он команде не нужен.

За первые три минуты игры Гарринча несколько раз вчистую — Кузнецов провожал бразильца глазами как промчавшийся мимо поезд, околпаченный непрочитываемым финтом правого края, — проходил своего визави в обороне советской сборной. Пробил опасно по воротам Яшина — удар пришелся в штангу. Наконец его зрячий фланговый прострел довел до ума Вава.

Для такого подавляющего преимущества счет был не слишком-то и внушительным. Пеле потом говорил, что их пугала огромная фигура Яшина, закрывающая ворота. Но, может быть, и кураж к бразильцам еще по-настоящему не пришел. В свою настоящую силу они выступили в полуфинале и финале — против французов и шведов — когда материализовались облетевшие футбольный мир слова Пеле: «Нам забьют, сколько смогут, а мы — сколько захотим».

Но наша команда пережила унизительные девяносто минут из-за своего бессилия переломить характер игры.

Тем большего уважения заслуживает сборная того созыва за дополнительный матч против команды Англии. Третий подряд матч с противником мало того, что сильным, но и знающим всесторонне команду, пришедшую в подавленное психологическое состояние. Англичане, напоминаю, сумели бразильцам не проиграть.

От варианта с четырьмя защитниками отказались. Нетто снова отправили в запас, Сальникову дали отдохнуть, на левого инсайда поставили Фалина, играли по привычной схеме. Матч, как и ожидалось, дался тяжело — и англичанам тоже — гол победный забит был к середине второго тайма Ильиным.

С англичанами играли через день после поражения от бразильцев, а четвертьфинал со шведами в Стокгольме (добирались из Гетеборга с необъяснимыми, окончательно изнурившими футболистов трудностями, да и в гостинице поселили, где толком не заснешь из-за шума) назначили опять через день.

Шведы дошли до финала и стали серебряными призерами. Можно допустить, что наши специалисты недооценили хозяев чемпионата, которые проигрывали сборной СССР обычно с крупным счетом. Но неужели у шведов не было русского комплекса? Нет сомнений, что шанс пройти сборную Швеции оставался. Но Качалин не рискнул поставить на игру резервистов. Вернул в состав отдохнувшего, но тридцатидвухлетнего Сальникова. Во втором тайме наши перестали от переутомления двигаться — и пропустили два гола. Вряд ли Хамрину и Симонсону приходило в голову, что их удары по воротам Яшина в чем-то скажутся и на судьбе другого великого футболиста России, ожидающего в камере Бутырки суда, вместо того чтобы выручить товарищей в Швеции.

 

 

Телеграмма: «Здравствуй, мама. Нахожусь в Вятлаге на повале, вышли пищевую посылку, здесь ничего нет. Адрес: Кировская обл. рн. Туркнья. Эдик».

И сразу вслед за тем письмо:

«Привет из Вятлага.

Здравствуй, дорогая мамочка!!!

Мама, шлю тебе большой привет и желаю хорошего здоровья.

Мама, извини, что так долго не писал. Все это время находился в Кирове на пересылке и думал: куда меня везут. И вот я приехал в знаменитый Вятлаг. Здесь все связано с лесом, в общем, лесоповал. Сейчас, то есть, первое время трудно работать. Грузим и колем дрова. И вот за этим занятием целый день. Со школой я распрощался, здесь школа только начальная, до 4-х классов. Приходишь в барак и кроме как спать нечего делать. Да и за день так устаешь, что руки отваливаются. Но это, наверное, без привычки. А как привыкну, будет легче. Кино теперь, как в Кирово-Чепецке, не посмотришь. Здесь один раз в неделю. И то как следует не посмотришь, клуба нет и показывают в столовой.

Я тебе просто описал жизнь в этом лагере. И ты за меня не волнуйся, я уже ко всему привык…»

«…с питанием здесь очень плохо и посылки пришли вовремя. Ты так много посылок не посылай. Сама не ешь, а мне шлешь, так делать не надо. Если сможешь, так присылай в месяц одну посылку. В посылку можешь из питания класть все, здесь нет ничего. Мама, тебе тяжело будет посылать посылки каждый месяц… ты продай машину и тебе будет легче. Доверенность я послал заказным письмом…»

«…Мама, как ты там одна живешь? Начинаю привыкать к лагерной жизни, правда, попал в лагерь поздновато, если бы летом, то было бы хорошо. Но ничего, привыкнем и к климату, и к лагерю. Лагерь хороший, ребята тоже хорошие, так что за меня не беспокойся… Мама, начинается зима, пришли мне, пожалуйста, шерстяную фуфайку от костюма тренировочного, футболочки шерстяные, безрукавки две штуки, если есть, варежки или перчатки. Если ты отослала мне 100 рублей и сахар, то больше ничего пока не надо».

«…Мама, ты хочешь ко мне приехать и привезти, что мне нужно. Возьми часы, а то без часов очень плохо, возьми пиджак, возьми бритвенный прибор, только не железный, а в сумочке с замком, который подарила команда ФРГ, и пушистый помазок. Из питания, что хочешь, если у тебя нет денег, то не нужно, правда, здесь ничего из питания нет, но ничего, обойдемся…»

 

«ЗА ЗОНОЙ ЕСТЬ ПОЛЕ»

 

 

Стрельцов сидел в пересыльной тюрьме в Кирове, а сезон катился дальше по календарю — и, казалось, на развитие внутритурнирных событий не повлияли ни отсутствие Эдика, ни осечка на чемпионате мира.

«Торпедо» не смогло во втором круге держаться дальше вровень со «Спартаком». Но и «Спартак», понесший человеческие потери, не был столь уж психологически устойчив в долгом лидерстве.

В августе, когда отрыв от остальных в набранных очках ни в кого из болельщиков не мог вселять тревоги за исход чемпионата, спартаковцы играли в Москве с киевскими динамовцами. Киевляне вели еще и во втором тайме со счетом 2: 1. Но «Спартак» отыграл мяч и за сорок секунд до конца матча дожал противников — третий гол забил Симонян. Пока победители радовались и поздравляли друг друга, динамовцы не могли начать с центра, а не успели начать, как судья дал свисток. Воинов проявил похвальную бдительность — и потребовал, чтобы судья показал свой секундомер. Судью, получалось, поймали на том, что он дал сыграть лишние семь секунд. Вина судьи если в чем и заключалась, то в том только, что секундомер следовало остановить на то время, пока игроки «Спартака» обнимались. Но киевляне теперь настаивали на том, что и гол им забили не в основное время, а в те просроченные секунды. На протест украинских футболистов никто бы не обратил серьезного внимания. Но прошел слух, что земляков поддерживает Хрущев. Во всяком случае председатель Федерации футбола Гранаткин вдруг взял киевскую сторону. После того, что произошло со Стрельцовым, вмешательство сверху — очень может быть, что и мнимое — произвело на «Спартак», в свою очередь, пострадавший в истории с торпедовцем, самое гнетущее впечатление. Всё вдруг разладилось в игре лидеров — и последующие пять туров они провели из рук вон плохо. И ко дню переигровки с командой Киева они отставали от московских динамовцев на очко. На матч с киевлянами столичные одноклубники явились в Лужники всем составом во главе с тренером Якушиным. Моральное преимущество оказалось на стороне киевлян, потому что для них игра со «Спартаком» ничего не решала, они свое пятое место уже заняли. А «Спартаку» предстоял заочный поединок с извечным противником, который в ожидании их провала удобно расселся на трибунах — при ничьей предстояла бы дополнительная игра за первенство, в которой шанс деморализованного клуба Старостиных оказался бы, наверное, невелик.

Переигровка развивалась по сценарию августовского матча. За четырнадцать минут до конца «Спартак» уступал — 1: 2.

И опять отыгрались. И мало того, постарались сделать всё, чтобы не встретиться в дополнительном поединке с московским «Динамо».

Симонян никогда угловых не подавал, но тут вдруг вызвался: что-то почувствовал в наэлектризованном воздухе истекающего времени возле киевских ворот. И Сальников угадал место, куда придет от центрфорварда мяч — и забил гол, похожий на тот, какой четыре года назад забил венграм…

И у «Торпедо» — у Валентина Иванова в первую очередь — появилась возможность доказать, что удар, нанесенный им наказанием Стрельцова, они способны перенести.

Конечно, жестокость судьбы, что свела в финале Кубка торпедовцев со «Спартаком» — товарищами по несчастью, по неснимаемой, как всем казалось, с этих клубов опале — в развитии сюжета представляется излишней.

Мотивации обреченных, обвиняемых негласно чуть ли не в заговоре против всего ведомственного и официального, были чрезвычайно высоки — устоять на краю пропасти, а уж устояв, начать со следующего сезона новую жизнь, зализав за зиму раны.

И «Торпедо» ближе было к успеху.

Валентин Иванов вышел к спартаковским воротам один на один — и уже обвел было почти тезку Валентина Ивакина, но тот, пропустив форварда с мячом мимо себя, сумел, выпрыгнув ногами вперед, вытолкнуть мяч с убойной позиции и тут же схватить его руками.

А в добавочное время Никита Симонян забил победный гол, поневоле сыграв главную роль в сезоне — роль, которая ему никак вроде бы не предназначалась. Поскольку написана была для Эдуарда Стрельцова.

 

 

Качалина не освободили после поражения на чемпионате мира — что-то менялось в советских порядках?

Воодушевленный доверием, он попробовал слегка сманеврировать с основным составом сборной. Она провела товарищеский матч в Праге и официальный (одну восьмую финала Кубка Европы) в Москве — и оба раза выиграла.

В Праге попробовали новых людей в атаке: Урина, Мамедова (он сменил Урина во втором тайме), киевлянина Каневского (он сменил армейца Агапова уже в первом), Олега Морозова из Ленинграда, Ворошилова, перешедшего из куйбышевских «Крыльев» в московский «Локомотив».

В защиту вернули Маслёнкина вместо Крижевского. Ворота оба раза вместо Яшина защищал его динамовский дублер, очень талантливый голкипер Владимир Беляев.

Мячи в Праге — победили со счетом 2: 1 — забили Ворошилов и Воинов.

В московском матче с венграми экспериментировали меньше. Но на правом краю впервые появился выдающийся футболист — торпедовец Слава Метревели: «Торпедо» сохраняло позиции в сборной. И закрепился в передней линии Аликпер Мамедов, переведенный в московское «Динамо» из Баку, — привлечение такого типа форварда к партнерству с Ивановым и Симоняном показывало, что озабоченность ослаблением атаки без Стрельцова не покидает Качалина: Мамедов претендовал на роль чистого центра. Впрочем, после шведского чемпионата кто же теперь стал бы спорить, что в уважающей себя команде центров нападения должно быть двое.

Венгры проиграли московский матч уже в первом тайме — третий гол Кузьма забил на тридцать второй минуте. Кстати, и Метревели при дебюте на стотысячной аудитории отметился забитым мячом.

И все бы ничего — на восхождении к европейскому турниру, впервые организованному, могли и не настаивать на разбирательстве неудачи в Швеции — но в конце октября «продули» англичанам, как никогда (ни до, ни после) не проигрывала сборная Союза. Ноль — пять.

В оправдание конфуза по Москве рассказывали историю, что в день прилета в Лондон встретили на аэродроме кого-то, кто по дружбе сообщил, что каждому игроку за матч причитается, допустим, двадцать пять фунтов стерлингов (турист, для сравнения, имел право иметь на руках всего шесть). На такую сумму можно приобрести две или три меховые шубы, которые дома сбудешь за хорошие (в смысле количества) советские деньги. Поездки за рубеж только-только становились регулярными — и во вкус бизнеса, связанного с перепродажей вещей, спортсмены еще не вошли. Но, рассказывают, с делегацией футболистов выехал комсомольский деятель, желавший произвести наилучшее впечатление на своих начальников. И он по собственной инициативе выдал игрокам деньги как туристам, а остальное сдали в посольство. Убитые горем футболисты не то чтобы проиграли нарочно — о таком невозможно было и подумать — но некоторые плохо спали перед матчем — и вышли на поле в состоянии прострации.

Много позднее, когда уже почти все можно было рассказывать, Валентин Иванов уточнил, как там получилось с деньгами и всем прочим. Денег выдали не по шесть, а по пять фунтов. И Симонян как капитан команды уговорил по просьбе товарищей руководство увеличить суточные до десяти. Конечно, после проигрыша Никите Павловичу припомнили его инициативу.

Виноватыми в поражения посчитали Бориса Кузнецова — за то, что привез пенальти, и самого Иванова — за остроту, которая обошла все начальственные инстанции. Качалин его спросил: «Ты почему в одном эпизоде ногу из стыка убрал? — А в каком, извините, конкретно эпизоде? — Когда игра шла в центре поля. — А какой уже счет был? — 0: 3. — Вот поэтому и убрал». Что тут началось! Выручил защитивший Иванова при встрече с членами редколлегии газеты «Правда» Андрей Старостин. Ограничились строгим выговором по партийной линии. Иванов потом спросил Старостина: «Как же вы не побоялись, Андрей Петрович?» — «А я тогда без работы был, чего терять-то?»

Но провал в игре против хорошо знакомой английской команды все же трудно объясним логически. Ни по составу и ни по возможностям той сборной поражение.

Качалина немедленно прогнали.

 

 

«…Мама, я нахожусь в хорошем лагере. Уже работаю. Сейчас, правда, выбираю специальность. Может быть, буду шофером или слесарем. Поступил в восьмой класс, надеюсь кончить десять классов. Здоровье хорошее. Работаю с 8 утра и до 5 вечера, а затем иду в школу. Так что хорошо. Мама, я тебя попрошу — пришли мне 100 рублей. Это мне на первый месяц, а затем я буду сам зарабатывать, и пришли сахару. Если у тебя тяжело с деньгами, то не нужно. Пока писать нечего больше. Времени стало в обрез, пишу тебе на работе. Но писать буду регулярно, как ознакомлюсь с обстановкой…

…Много писать не буду, да и нечего. Большое спасибо за папиросы, деньги я не просил и не надо их было высылать. Мы один раз договорились, что попрошу, то и вышлешь, если, конечно, сможешь. Мама, я чувствую, что ты больше меня переживаешь… Наберись еще немного терпения, возможно, скоро все будет хорошо. И не пиши мне, что я, мол, тебе не верю и ты меня обманываешь. Если я тебе не верю, то кому же должен верить и кого слушать? Один раз не послушал и очутился здесь».

«…посылку твою и от рабочих посылку получил, за все большое спасибо. Мама, я тебе послал доверенность на продажу машины… Сейчас устроился слесарем на электростанцию. Работа стала легче… плохо нет школы. Ну что же поделаешь, мы находимся в заключении…»

«…Давай-ка быстрее продавай машину, расплатись с долгами и ставь себя на ноги. Хуже нам было в войну и после войны, и то пережили. А это как-нибудь переживем. Ведь я не один сижу, многие матери так же остались одни. И если все будут говорить: не хочется жить, то что нам останется делать? У нас же хуже положение, и то мы не унываем… Мама, когда продашь машину, я попрошу тебя, чтобы ты мне выслала сто рублей. Эти деньги будешь высылать вместе с посылкой. Запечатайте их или в сахар в коробке. Коробку откройте, выложите половину сахара, положите сто рублей, опять сложите сахар и заклейте коробку, чтобы не было заметно. Они мне нужны. Только вышлешь, когда продашь машину… Мама, у тебя очень плохое здоровье. Ты быстро продай машину и езжай на курорт. Может быть, здоровье у тебя и поправится. А я в мае уже буду знать точно: сколько мне сидеть… если сможешь сама купить мяч, то купи и пришли. Валенки были немного малы, но я их растянул и подшил, теперь они стали по ноге…»

«…мне Алексей Иванович написал, что машину продали. Давно надо было это сделать. Ты за машину не переживай. Машина — ерунда. Вот здоровье — это самое главное. Было бы здоровье и машина будет. Ты, самое главное, береги свое здоровье…»

«…Мама, ты пишешь, что отбирают комнату. Отдай им эту комнату и не расстраивайся. Буду жив и здоров, заработаем все потерянное, а если не заработаем, то проживем и на пятнадцати метрах. Самое главное для меня, это чтобы ты была жива и здорова… Приеду я только к тебе!»

«…Насчет квартиры, мама, не переживай, пускай отбирают. Но чтобы они тебе дали такую же, какую ты отдала в Перово. Они не имеют права меньше дать…»

«…Живу ничего, работаю слесарем. Учусь в 8-м классе „Б“. Продуктов никаких нету, если можешь, то пришли, а если нет, то за меня не беспокойся, ничего не случится…»

 

 

Исчезновение с футбольного горизонта Эдуарда Стрельцова для меня значило то же самое, что в детстве расформирование армейского клуба — я снова (и как мне казалось, окончательно) перестал быть болельщиком.

В сезоне пятьдесят девятого года я не то что не могу кого-нибудь или что-нибудь выделить, но и эпизоды сколько-нибудь примечательные затрудняюсь вспомнить.

Был момент сочувствия клубу, который после кубковой удачи в пятьдесят седьмом году до конца боролся за первенство с московским «Динамо». Я не жаждал сенсации — я понимал, что «Спартак» и «Торпедо» не могут не взять паузу после всего ими пережитого: в «Спартаке» тем более завершались карьеры Симоняна и Сальникова, о чем я с моим свойством привязываться к людям, играющим в футбол, разумеется, сожалел. О происходящем в «Торпедо» я, как и большинство рядовых любителей футбола, не догадывался — за неудачным выступлением команды не каждый может различить прорастание качественно новой игры. Кроме того, наверное, мне и претила жизнь по принципу: «отряд не заметил потери бойца». Мне почему-то очень важно было, чтобы незаменимость Стрельцова становилась все более очевидной. И ничего закономернее, чем никакая в сравнении с предыдущим сезоном игра «Торпедо», я в свои девятнадцать лет не мог себе в окружающей действительности представить.

Я не ждал сенсации, но сочувствовал «Локомотиву» — команде, с которой каждое лето бывал соседом. Железнодорожный клуб базировался в Баковке, в санатории Министерства путей сообщения. В Москве я тогда жил на Беговой — и с дачи ездил не от станции Переделкино, а от платформы Баковка. И по дороге на электричку часто встречал игроков «Локомотива» и стеснялся, что знаю об очередном их проигрыше.

В последнем матче чемпионата пятьдесят девятого «Локомотив» в случае победы догонял «Динамо» — и тогда бы за первое место между ними назначили переигровку.

Защитник сборной Борис Кузнецов срезал мяч в свои ворота — и дело шло к тому, что представители железной дороги добьются повторной встречи с настигнутым ими лидером. За «Локомотив», между прочим, выступали очень и очень неплохие игроки — Валентин Бубукин, Виктор Ворошилов, Юрий Ковалев, Виктор Соколов. И в голу стоял кандидат в сборную Владимир Маслаченко. Он-то и допустил просчет, после которого Генрих Федосов сквитал счет — и московские динамовцы наконец вернули себе первенство.

В «Торпедо» образца пятьдесят девятого уже играли за основной состав некоторые из тех, кто на будущий год станет и знаменит, и превзойдет классом большинство мастеров, чью продолжительную известность привыкли считать истиной в последней футбольной инстанции. Но врать не стану — никто из них до середины лучшего в биографии «Торпедо» сезона мыслей моих и эмоций, связанных с футболом, не занимал и не касался.

Небезразличной для меня оставалась лишь судьба Валентина Иванова.

В сборной-59, проведшей всего три матча за год в сентябре и октябре — правда, при аншлаге, что в Лужниках, что на «Непштадионе», что на стадионе «Сяньнунтань», — он казался мне первым номером. Идея со сдвоенным центром после того, как сошел Симонян и лишь однажды тайм сыграл Мамедов, на мой взгляд, на практике главной команды никак не осуществлялась. Все партнеры Кузьмы — центрфорварда — были выраженными инсайдами: Федосов, Бубукин, Исаев и даже Численко (на правом краю в трех матчах сборной сыграли возвращенный на один матч Иванов из Ленинграда, Метревели и Урин из «Динамо»). А в клубе с ним играл Геннадий Гусаров, выполнявший функции Стрельцова.

Позднее я понял, что в Стрельцове его и моей молодости я любил нечто поверх — или сверхфутбольное — скорее всего, явление чуда, которого мне — и думаю, что многим — тогда в жизни не хватало. И жажда этого чуда, обязательного в годы любых начал, оставалась для большинства неутоленной.

А Валентина Иванова я любил больше всех внутри футбола, в организме игры — он, как никто другой на поле, импонировал мне эстетически. Спроси меня в те времена: чего бы я для себя желал? — и возможно, что я бы ответил: играть, как Иванов, но жить, как Стрельцов. Но меня никто не спрашивал. И теперь уже никогда не спросит.

 

 

«…Мама, не ты не доглядела, а я сам виноват. Ты мне тысячу раз говорила, что эти „друзья“, водка и эти „девушки“ до хорошего не доведут. Но я не слушал тебя и вот результат… Я.думал, что приносил деньги домой и отдавал их тебе — и в этом заключался весь сыновий долг. А оказывается, это не так, маму нужно в полном смысле любить. И как только я освобожусь, у нас все будет по-новому…»

 

 

На непродолжительное время внутри тюремного срока для бывшего центра нападения почти в центре России — среди сплошных лесов, в тучах мошки, комаров, гнуса — продолжился футбол.

Начальник Вятлага любил футбол страстно — он не только заставил играть своих подчиненных, но и самолично разработал Положение о первенстве Управления по футболу среди исправительно-трудовых колоний. Учреждений такого типа хватало — в розыгрыше участвовало до двадцати команд.

Команды составлялись из штатных сотрудников лагерей. Но по разработанному начальником Положению в команду могли включаться трое расконвоированных, именуемых «переменным составом».

Стрельцова расконвоировали на один день — день матча — и снова «закрывали». Нетрудно догадаться, что начальник Вятлага не пропускал матчей с участием «Стрельца» — приезжал на игры с женой, двумя дочерьми и с тремя заместителями.

«…Погода у нас стоит хорошая, очень жарко. С этого воскресенья у нас начинается розыгрыш первенства по лагпунктам. Время летит незаметно. Мама, я ведь сижу уже год, пошел второй. А кажется, что посадили недавно. Но ничего, может быть, кодекс что-нибудь даст. У вас о нем ничего не слышно? У нас идут разные разговоры, а толком ничего неизвестно. Освобождают, кто половину отсидел, и то очень мало. Я знаю только то, что у меня статья легкая и мне надо сидеть половину. Ну ладно, об этом хватит…»

«… За мячик большое спасибо… Он мне очень скоро пригодится. У меня будет два мяча. Правда, первый, старенький пооббился, но ничего…»

«…со школой сейчас очень трудно. Ведь я не учился целый год. А сейчас, чтобы перейти в 9-ый класс, мне нужно обязательно ответить каждый предмет за весь учебный год… Уже начали играть в футбол. Играли товарищескую игру с 7-м лагпунктом, выиграли со счетом 7: 1. С 1-го июня начнется розыгрыш кубка по лагерям. Будем ездить на разные лагпункты. Время пойдет веселей… Я перешел на работу в зону. Стал работать на интендантской работе».

«…сейчас некогда писать. Почти каждую пятницу мы ездили в другие лагпункты, играли на кубок. Выиграли кубок Вятлага, а теперь субботу и воскресенье я нахожусь в своем лагпункте и время у меня будет свободнее».

«…играл на днях в футбол и немного ногу потянул, сейчас пришлось на время прекратить игру. Ну, это ерунда, немного дам ей отдохнуть, и все пройдет».

«…Мама, играя в футбол, я нечаянно упал на руку, и у меня врачи после снимка обнаружили трещину в кисти руки. И сейчас правая рука в гипсе, и поэтому писать мне нельзя, так что не волнуйся, что почерк не мой…»

«…Мое здоровье не вызывает сомнений, так как я занимаюсь спортом, а спорт слабых не любит…»

 

 

«…попроси Галю, пускай она купит календарь игр на первенство СССР по футболу. И если ребята приехали с юга, попроси от моего имени мячик…»

«…мы с тобой договаривались ждать и не расстраиваться… Пока мы будем ждать ответ, сходи к Борису Павловичу Хренову, попроси у него мячик или в „Торпедо“. Если дадут, то пришли мне бандеролью и положи тапочки, трусы и рубашку, а то у этих рубашек воротнички чеканулись. Мама, мне уже стыдно просить, но здесь ни одного мяча нет, а иногда хочется постукать… Если мяч не достанешь, то и не надо…»

Мячи ему присылали, но после Вятлага, откуда его перевели в шестидесятом — самом торпедовском — году, сколько-нибудь регулярно в футбол, хоть отчасти напоминающий размерами поля настоящий, Эдик до освобождения не играл. Так только, иногда бил по мячу…

«Добрый вечер, дорогая мама!

Поздравляю тебя с пятидесятилетием, пожелаю хорошего здоровья, счастья и долгих лет жизни.

Мама, извини, что не могу подарить подарок, но думаю, ты не обидишься, если подарок подарю позже, когда освобожусь».

 

 

Виктор Понедельник, во многом обязанный своей славой отличной игре за национальную команду в финале Кубка Европы, — знаменитый форвард, чей второй гол в югославские ворота по своей весомости в истории отечественного футбола едва ли сопоставим с каким-либо еще знаком общей удачи — говорил о той сборной, победившей в шестидесятом году в Париже, что на любую позицию в ней претендовали по два классных мастера. В сегодняшней запальчивости, вызванной бедностью великими талантами и ограниченностью выбора, Понедельник, возможно, и перебарщивает, объявляя два десятка своих тогдашних партнеров европейскими звездами. Но свое преимущество над сильнейшими игроками Европы они летом шестидесятого доказали.

И Виктор Владимирович совершенно справедливо выделил как главное отличие сборной Качалина — возможность тренера выбирать из двух равных по возможностям футболистов того, кто чуточку лучше в данную минуту.

Через сорок лет после победы в Кубке Европы я разговаривал на банкете по случаю годовщины этой победы с двумя олимпийскими чемпионами, спартаковцами Анатолием Исаевым и Анатолием Ильиным — и понял, что они и по сей день расстроены, что не сыграли в заключительной стадии розыгрыша впервые учрежденного европейского приза.

Оттолкнувшись от основы команды, получившей бесценный опыт первопроходческого участия в мировом чемпионате, тренер Качалин за два сезона очень по-умному распорядился великолепным человеческим материалом — и теми, кто узнал вкус олимпийской победы, и теми, кто понял разницу между турниром на Олимпиаде и первенством мира, и теми замечательными игроками, чей срок настал.

Конкуренция за место в составе была невидимой для широкой публики. Заслуги резервистов — в той высокой форме, какую к маю шестидесятого года обрели проведшие с ними спарринги игроки основного состава.

Льву Яшину еще предстоит через год конкуренция с Маслаченко, но на пути к решающим матчам Кубка Европы вратарь «Локомотива» сыграл лишь однажды, когда при счете 4: 0 в пользу советской сборной, встречавшейся в Москве с командой Польши, он заменил на шестьдесят восьмой минуте динамовского голкипера. Партнеров Яшина по защите московского «Динамо» в сборной не осталось — у Владимира Кесарева, по-прежнему сильнейшего на своем правом фланге, в Марселе случился приступ аппендицита — и против чехословацкой сборной поставили Гиви Чохели. Потом на парадной фотографии победителей голова Гиви оказалась повернута в другую, чем у остальных, сторону, ее второпях приклеили на туловище Кесарева, и Чохели на общем снимке сборной появился в иностранной прессе раньше, чем в нашей. Вернулся на роль центрального защитника Анатолий Маслёнкин, не игравший на мировом чемпионате, спартаковец Анатолий Крутиков заменил в основном составе динамовца Бориса Кузнецова, Воинов в связке с Нетто оставался вне конкуренции (тогда казалось, надолго), только в матче с поляками вместо Воинова вышел на поле Царев. Правый фланг оставался торпедовским — Метревели и Валентин Иванов. Виктор Понедельник стал, пожалуй, последним в советском и последующем футболе центром нападения староклассического варианта. В «Торпедо» Иванов уже играл с Гусаровым вариант сдвоенного центра. Но ростовчанин Понедельник, форвард скорее английского таранного типа, не проходил комбинационной школы, подобной торпедовской, — и Кузьме удобнее было играть классического инсайда, не требуя взамен слишком уж большого понимания и ответных ходов от центрфорварда, на чью высокую результативность в интересах сборной Иванов мог и поработать. Валентин Бубукин, давно уже замеченный тренерами сборной и привлекаемый в ее переменный состав, дождался момента, когда Сальников сойдет, и предстал к розыгрышу европейского Кубка в лучшем своем виде. Он стопроцентно попал в наиболее удачный для нашего футбола сезон. Впрочем, удача оттого и пришла, повторю, что выбор у тренеров был. Ильин на левом краю сколько мог, столько и соперничал с Михаилом Месхи — поздней осенью пятьдесят девятого года тот сыграл еще товарищеский матч с китайцами в сборной, недолго руководимой Михаилом Иосифовичем Якушиным, и забил на второй минуте единственный гол. Но в шестидесятом Месхи заграничная печать уже прозвала «коммунистическим Гарринчей». И на левом фланге никого другого даже и самым заядлым спартаковцам было уже не вообразить…

Я, в общем-то, нарочно вставил шпильку хорошему центрфорварду Понедельнику, оговорившись, что в «Торпедо» Иванов с Гусаровым играли в более тонкий футбол, чем подшефные Качалина. Внезапно выяснилось, что игра сборной проигрывает в сравнении с тем, что делают московские торпедовцы во внутреннем календаре. Что двое торпедовцев из сборной — Иванов и Метревели — не перестают, может быть, оставаться в «Торпедо» лидерами, но команда с автозавода возглавляла турнирную таблицу и без них, что дублеры Иванова и Метревели не портили рисунок игры «Торпедо», как никогда близкий к откровению.

 

 

«…Верховный суд РСФСР оставил мне семь лет. Пять лет скинул. До половины мне осталось сидеть год и четыре месяца, это значит, что в 1961 году в ноябре я по суду могу освободиться».

 

 

В мемуарах Виктора Шустикова есть эпизод, когда после их третьей победы над московским «Динамо» в торпедовскую раздевалку зашел Якушин, тренировавший динамовцев, и поднял руку, призывая соперников-победителей ко вниманию. «„Торпедо“, — сказал Михей, — вы создали великолепную команду. Постарайтесь сохранить ее!»

Как человек искушенный в литзаписи, я решил перепроверить у Михаила Иосифовича: говорил ли он такие слова? Валерий Березовский, помогавший Шустикову, был грамотным и знающим футбол журналистом — мог и сам такое сочинить. Тем более что ко времени работы над мемуарами конец явления был известен.

Якушин, словно пропустив мимо ушей мой вопрос, сказал, что вообще-то «Торпедо» — команда пьянцовская. Но тогда зацепились за очечко-другое, почувствовали в себе силенки и решили до конца карабкаться. Но версия Березовского-Шустикова мне нравится больше. Я говорил, что Маслов с Якушиным ровесники, но «Дед» входил в свое величие постепенно, в отличие от сразу же схватившего футбольного бога за бороду Михея. И «Торпедо»-60 не исчерпывался тренерский успех Виктора Александровича. Но раз уж злоупотребляю я в этой книге высказываниями от первого лица, не оставлю при себе и мнения, что торпедовская победа — событие пограндиознее, чем даже продолжительное чемпионство киевлян. «Торпедо», созданное Масловым, — творение на кончике иглы. И масса в нем прекрасно необъяснимого.

Команда эта рождена и отчаянием тренерским из-за исчезновения Стрельцова, и неожиданно сосредоточившей «Деда» свободой, вместо неизбежной от Эдика зависимости.

Очень многое здесь от пустоты, образованной отсутствием гиганта, — от пустоты, в которой различимее стали индивидуальности тех, кто не мог не быть подавлен близостью футбольного гения, сковывающей понятной робостью. Вместе с тем разве же все торпедовские новобранцы второй половины пятидесятых годов не вдохновлены были тем, что переступили порог команды, где владычествует Эдик — Игрок, которого мечтали заполучить все именитые клубы? Герои шестидесятого года выкованы уроками совместных тренировок и двухсторонок. От Шустикова и других защитников я слышал, что после тренировочных противостояний Иванову со Стрельцовым ничего уже не страшно.

Мне приходилось говорить, обыгрывая прозвище Владимира Александровича, что у него в «Торпедо» «дедовщина» наоборот: молодые верховодят.

Но хорошо шутить со стороны. Новичков, не проявивших себя немедленно как лидеры, подобно Иванову и Стрельцову, ждала самая элементарная дедовщина, с которой никакой тренер не мог ничего поделать.

Старикам торпедовским деваться было некуда — никаких профессий, чтобы семью прокормить, у них не было, образования тоже никакого. И за свои места в команде они держались мертвой хваткой. Иванову со Стрельцовым им пришлось подчиниться безоговорочно. Без Вали и Эдуарда их команде мало что светило. Но дублерам — молодым парням ненамного моложе Эдика, а то и одногодкам — пощады ждать не приходилось.

Маношин вспоминает, что в Сухуми после пятнадцатикилометрового кросса они, молодые, на ногах не стояли от усталости. Одна мечта добраться до своей койки в гостиничном номере, а по лестнице никак не поднимешься: старики стаскивают с них шапки и бросают вниз — из последних сил приходится вниз-вверх брести по ступенькам. И это еще самое безобидное. На зимней тренировке играли в хоккей — и приятель Стрельцова Лев Тарасов (по прозвищу «Ганс») так целенаправленно двинул клюшкой по коленке Шурику Медакину, выходившему из-под него, как говорится, на место правого защитника в основном составе, что Александра унесли на носилках и он несколько месяцев не мог тренироваться. На снимке, где команда «Торпедо» сфотографирована после победы в Кубке шестидесятого года, хрустальную вазу держит Медакин, выбранный в тот год капитаном вместо часто отлучавшегося в сборную Валентина Иванова. Но доставалось будущему капитану от «дедов» больше, чем всем остальным, — его даже спускали в канализационный люк для устрашения.

Вот из таких прозаических обид и невидимых миру страданий прорастала на свет прожекторов к аплодисментам, сопровождавшим, наверное, каждую игру «Торпедо» в сезоне шестидесятого, команда до такой степени изысканная и стильная, что при воспоминании о ней сердце счастливо щемит — и оттого, что жил тогда и застал ее, и оттого, что не удалось сберечь этот быстротечный масловский шедевр. «Торпедо» шестидесятых, как никто более, выразило то время ожиданий, из которых футбольная команда едва ли не единственное, что сбылось, что стало реальностью (кто знает другие, пусть добавит) обманувшей всех, если по настоящему счету, оттепели.

Футболисты того «Торпедо» производили впечатление счастливых людей, у которых получается все из задуманного ими.

Буквально за сезон произошло превращение хорошей, известной, с традициями команды в суперклассную, очаровавшую болельщиков самых популярных клубов диктатурой стиля во всех подробностях игры.

И не в спортивной сенсации — впервые чемпионом стал не кто-то из трех московских суперклубов — был смысл той победы, а в непредсказуемой никем возможности эстетической переориентации. У «Торпедо» и электорат-то составлял автозавод с десятком-другим тысяч, если не преувеличиваю, чудаков-оригиналов, почему-либо привязавшихся к Пономареву или к Иванову со Стрельцовым настолько, чтобы порвать с давними пристрастиями. Хотя обычно болельщики армейцев, «Динамо» и «Спартака» отделяли в своем восторге Эдика или Кузьму от остального «Торпедо». Теперь же «Торпедо» стучалось во все болельщицкие сердца всей командой — и стране грозила эпидемия болельщицких измен, чего, в общем-то, не бывает — суперклубам не изменяют, им остаются верны и в несчастливые для них времена.

Но «Торпедо» предлагало феномен превращения упертого болельщика в эстета и философа с критериями совершенно иными, чем те, к которым он привык.

В представлениях о футболе у нас в стране могла произойти революция. Но сезона для революции — тем более победы революции — крайне мало. Сезону шестидесятого — в его торпедовском истолковании — судьба была превратиться в сон о футболе, чью плотность, непрерывность впечатления никакими словами позднее передать не удалось. Сами герои того сезона бывали и бывают в рассказах достаточно скучны и однообразны. Вкус первенства еще помнят, а вкус игры, обеспечившей первенство, или забыли, или, что вероятнее, не пробуют выразить. Но умрут с ним на зависть потомкам.

С тех пор прошло уже больше сорока лет. Масса последующих футбольных впечатлений


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.047 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал