Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Холостые понятия о женатом монахе 8 страница






Почему же не отвечаем? Во-первых и главное: не отвечать же всякому шуту?

О, без сомнения, есть и не шуты; есть люди умные, а иногда и остроумные, есть и литературно образованные, что так редко теперь и что ценишь. Но иным из них совершенно нельзя отвечать, хотя бы иногда и хотелось, — нельзя, потому что в конце концов не знаешь, чего сами они хотят. Не понимаешь, из-за чего они так кривят душой, так сами себе противуречат, какая их цель, что они преследуют, где их предания, в чем их будущее? Пишут они весело, а иногда действительно дельно, и вот на той же странице он же сам вдруг и опровергает себя, и опровергает с знанием дела, зная, что сам противуречит себе. Для чего это? Какие тут цели? Неужели всё это из одного литературного искусства? В конце концов и не знаешь, на что отвечать и — зачем отвечать.

Такие есть; я собственно про летучую литературу нашу говорю. Но есть и не из летучих; есть, напротив, очень искренние. В этом случае я не мог забыть г-на Н. M. из «Отечественных записок» и о «долгах» моих ему. Я не

имею чести знать его лично и ровно ничего не имел удовольствия слышать о нем как о частном человеке. Но я всею душою убежден, что это один из самых искренных публицистов, какие только могут быть в Петербурге. Не мое совсем дело, но я никак не понимаю вражды к нему почтенного г-на Z. из «С.-Петербургских ведомостей», столь упорной и безостановочной. Много раз и искренно сожалел о сем обстоятельстве. Уверен, что оба эти деятеля могли бы совершенно сойтись, если бы не так враждовали друг с другом. Но не мое дело. Г-н Н. M. в первый раз поразил мое внимание своим отзывом о моих отзывах о Белинском, социализме и атеизме, а потом о моем романе «Бесы». Отвечать ему по поводу моего романа я немного упустил время, хотя и хотел было; но о социализме непременно отвечу. И вообще о социализме буду писать во второе полугодие моего редакторства. Главное, никак не могу понять, что хотел мне сказать г-н Н. M., уверяя меня, что социализм в России был бы непременно консервативен? Не думал ли он меня этим как-нибудь утешить, предположив, что я консерватор во что бы ни стало. Смею уверить г-на Н. M., что «лик мира сего» мне самому даже очень не нравится. Но писать и доказывать, что социализм не атеистичен, что социализм вовсе не формула атеизма, а атеизм вовсе не главная, не основная сущность его, — это чрезвычайно поразило меня в писателе, который, по-видимому, так много занимается этими темами. Пишу теперь обо всем этом к слову, именно чтоб показать на примере, как трудно теперь у нас в литературе рассуждать или спорить с кем-нибудь и о чем-нибудь, даже с непритворяющимися и простодушнейшими людьми. (NB. Простодушие вовсе не исключает ни ума, ни таланта). Об г-не же Н. M. я именно вспомнил потому, что всё хочу ему ответить, но никак не удается.

Но зато есть такие, которым отвечать уже никак невозможно. Я не за брань их сержусь — а уж как они ругались! Но иная брань приносит только честь и ничего дурного. Я сержусь... впрочем, нет, не сержусь: и сердиться на них нельзя. Это целая толпа пишущей братии, когда-то, от предков наследовавшая несколько либеральных мыслей, но в совершенной их наготе и наивности, безо всякого их развития и толку. Что у Белинского и Добролюбова предлагалось всё же с некоторою последовательностию, то утратило у них все концы и начала Я уверен, что явись теперь опять Белинский и если им не

скажут, указывая перстом, что вот это сам Белинский, то они тотчас же бросятся ругать его. Впрочем, если и укажут, то разве только подождут немного, а через месяц какой-нибудь все вдруг бросятся и начнут ругать. Толку никакого. Первая их забота, разумеется, чтоб было либерально. Но как написать либерально? — он уже и не знает, забыл; потому что никогда не имел ни одной своей мысли и совершенно не знает, что в сущности должно оказываться либеральным. Большая часть из них пишут наудачу, на всякий случай. Девочка воткнула булавку в голову другого ребенка, и вот они находят, что это хорошо, потому что либерально: она протестовала против деспотизма. С фактами участившихся самоубийств или ужасного теперешнего пьянства они решительно не знают, что делать. Написать о них с отвращением и ужасом он не смеет рискнуть: а ну как выйдет нелиберально, и вот он передает на всякий случай зубоскаля. Для этого выработался у них отвратительнейший и глупейший тон. Взяли Хиву, и он тотчас же теряется: он не знает, либерально это или нет? Хвалить, — пожалуй, выйдет нелиберально. Восторгаться — непременно нелиберально! Хулить? Пожалуй, тоже нелиберально: Вамбери похвалил. И вот он мечется туда и сюда: «Я радуюсь... а впрочем, пожалуй, не радуюсь... впрочем, пожалуй, отчего же не радоваться, а впрочем, пожалуй, и нечему радоваться» и т. д. и т. д.— три столбца. Позубоскалить на всякий случай все-таки как будто либеральнее.

Всего забавнее, что у них в подобных затруднительных случаях проглядывает уловка показать, что он что-то знает: «Вот только бы дали нам написать, дали б высказать; эва, что бы мы тогда насказали! А теперь вот поневоле зубоскалим! Но зато сколько мы знаем!... И-и-и, сказать нельзя, сколько знаем!»

Неужели же отвечать таким, пускаться с ними в полемику? Только развороти муравейник — беда! Впрочем, им, видимо, приятно бы было связаться, я замечал это по многим признакам. И уж как задирали! Они объявляли меня «сыскно-полицейским писателем», в другой раз объявили крепостником, вздыхающим по «крепостному состоянию». Ну что же я стал бы им отвечать?

Вот очень недавний анекдот, довольно характерно рисующий эту среду.

Недавно в нашей газете передавалась всем теперь известная история монаха отца Нила и упоминалось о некоторых секретных похождениях его.

При этом мы заявили, что у нас есть особенный тип таких барынь, которые хоть и очень богомольны, но вместе с тем и наклонны к некоторым уже непозволительным снисхождениям к служителям церкви. Приведем, впрочем, наши слова; тут дело именно в том, как он их понял: «...вернее сказать, пламень набожности принимает в высшей степени неестественную потребность, так сказать, усластить, заласкать, залюбить, лично и даже по-земному, самого уважаемого и чтимого ими служителя Божия. Мы заметили, что в католицизме эти случаи повторяются чаще, чем у нас, у нас же совсем даже редки... Вначале, например, из самой горячей набожности посылают служителям Божиим конфеты, сласти, не рассуждая, что, как ни невинны эти посылки, всё же они дьявольский соблазн; и затем постепенно расширяют идею о конфетах до пределов совсем непозволительных. Всего любопытнее, повторяем это, что вся эта неестественность рождается почти из похвального чувства и до того обманывает природу, что в моменты сильнейшего грехопадения уживается с молитвами, молебнами, постами и проч. Прибавим, что народу такие утонченности совсем не знакомы; они только у барынь, да еще у редких. Если же и происходят у монастырских грехи с женщинами из народа, то уже совсем как грехи — вполне откровенно и безо всякого ложного оттенка святости».

Тип отвратительный, но весьма любопытный и стоящий внимания, как болезненный нарост нашей цивилизации. Верно обрисованный художником, например, в романе, он дал бы художнику славу. И что же? фельетонист не понял ни типа, ни иронии нашего изложения. Он вообразил, что мы хвалим этих барынь! Ну и тотчас же разругал: либеральная тема!

— Уверяю вас, — сказал мне один мой знакомый, которому я с удивлением сообщил листок, — уверяю вас, что он совершенно так понял, как написал, безо всякого коварства. Напротив, это естественное, так сказать, фельетонное отупение чувств, мыслей и всякого соображения — десятилетнее отупение от десятилетнего либерализма с чужого голоса и несвойственного его голове. Тут окончательная утрата понимания всего, что вне их приемов, привычек и ихнего казенного и вымученного фельетонного слога... утрата почти языка человеческого...

Верю. Так что даже простительно. Ну так как же этаким отвечать?

ПОПРОШАЙКА

«Я знал одного любопытного попрошайку, — рассказывал один раз покойный Д.— Это покойный С. Его иные помнят. Человек был умный, скромный, знавший себе свою цену, имевший свой особый, довольно любопытный род собственного достоинства и постоянно умевший водить знакомство в кругах несколько высших его собственного общественного положения. Между прочим, я заметил, что он умел отлично выпрашивать. Чего другой ни за что бы, кажется, не добился, то для чего делали. У меня был один родственник, один очень молодой человек, получивший место в Т. губернии при губернаторе. Про т. губернатора рассказывали, что человек он довольно крутой. Бедный юноша, отправляясь из Петербурга, несколько робел и чрезвычайно желал бы достать какое-нибудь частное рекомендательное письмо от влиятельного лица. Он знал, что генерал NN, один из отдаленных моих знакомых, весьма хорош с т. губернатором и что последний даже очень чем-то одолжен генералу. Но этот генерал был человек довольно чванный и неприступный, и особенно трудно было выпросить у него какое-нибудь рекомендательное письмо, даже близким знакомым его, что было уже известно по одному примеру.

— Невозможно, — решил со вздохом молодой человек, -думать нечего.

В эту минуту вошел ко мне С., и у меня вдруг мелькнула идея.

— Послушайте, ведь вы знаете генерала N? — спросил я его.

— Да, знаю. То есть я у него никогда в доме не бывал и не приглашен, но я почти каждую неделю встречаюсь с ним у Щ-х и много раз садился вместе в ералаш. Он охотно со мной садится.

Я изложил ему дело молодого человека. Признаюсь, я не имел особенной надежды, но у меня всё мелькала какая-то мысль. Замечу, что по некоторым причинам я мог твердо рассчитывать, что С. с удовольствием исполнил бы какую-нибудь мою просьбу, разумеется если в его силах.

— Вот если б вы попросили генерала написать две-три строчки рекомендательных, — а? — спросил я его на счастье.

С. немного подумал.

— Это можно, — сказал он.

— Ах, вы очень бы одолжили нас. Только как же, вы вот говорите, что не бываете у него в доме?

— Ничего, можно, — подтвердил С.

— Вы знаете, что он ужасно туг на подобные просьбы. Он недавно своей сестре отказал...

— Знаю, знаю, но... попробовать можно; завтра же дам и ответ.

— Как, завтра же!

И вот так оно и случилось. Назавтра же было у нас в руках самое удовлетворительное рекомендательное письмо Генерал писал губернатору:

«Любезный друг и старый товарищ Михаил Степанович, рекомендую тебе подателя сего, тебе подчиненного вновь чиновника и очень приятного молодого человека; я его не знаю и никогда не видывал, но мне так хорошо говорили о нем доверенные люди, что не усумнился написать тебе, и если обратишь на него свое особливое внимание, то тем самым весьма и весьма одолжишь тебя помнящего и прежнею душою преданного тебе твоего

Ивана NN».

Письмо принесено было нам нарочно незапечатанное, чтобы мы могли прочитать. Может быть, С. хотел передо мною похвастаться. Конверт же был надписан самим генералом, и, сверх того, в руках у С. была малая вензелевая печать генерала, которую тот ему доверил.

— Знаете что, ведь это почти чудо! — воскликнул я.— Как это вы устроили?

— С каждым свой прием, — засмеялся С.

— Объясните. Ужасно любопытно!

Мы сели. Молодой человек ушел, и мы остались вдвоем. С. поглядывал с самодовольствием. Во-первых, он очень был рад, что угодил мне, а во-вторых, видно было, что он сам чувствует особое удовлетворение. Это было удовольствие как бы мастера своего дела, только что победившего большую трудность.

— Я вам между нами всё это сообщу, — начал он рассказывать.— Повторю опять: со всяким свой прием. Но есть один из них очень пригодный в самых многоразличных случаях жизни. Его-то я и употребил. Вхожу я давеча к генералу в двенадцать часов; дома. Я вам уже доложил, что он очень любит со мною играть в карты; любит тоже слушать, как я иногда рассказываю. Я, вы знаете,

на рассказы не напрашиваюсь, но их любят слушать и люди мною несколько дорожат. Генерал четыре уже года встречает меня. Он очень знает теперь, что я вовсе не то что какой-нибудь приживальщик, или там какой-нибудь pique-assiette, 1 как кажется полагал обо мне прежде, еще два года назад. Но все-таки я знаю наверно и то, что, может быть, разве лишь еще через два годика он решится позвать меня наконец к себе в дом... И вот я вдруг вхожу сам, совершенно неожиданно. Генерал принимает прекрассно, но в лице вопрос, и вопрос растет всё более и более с каждой секундой. Обыкновенно мы с ним, сходясь у Щ-х, сейчас смеемся и я тотчас же что-нибудь начинаю рассказывать. Сегодня же на его смех я не отвечаю и как бы немного смущен. Тяну, однако же, и не объясняюсь. Вопрос на генеральской физиономии становится настоятельным. Вдруг прямо объявляю, что пришел с чрезвычайною просьбой. Подчеркните словцо чрезвычайною три разика. Генерал отвечает: «Что прикажете-с?», нервно дергает кресло и становится ужасно серьезным. В бровях неприятная складка. Начинаю издалека, как бы самому через силу, путаюсь, делаю вид, что конфужусь ужасно, с каждой фразой, и очень страдаю. «Есть, дескать, такие случаи в жизни... Иногда решительно не к кому обратиться... Очень, очень чувствую, как мне самому тяжело беспокоить ваше n-во. Но такие обстоятельства... Есть, так сказать, долги каждого человека... Если б вы знали, генерал, чего мне стоила настоящая решимость!.. Встречаясь с вами у ваших милых Щ-х, мне никогда даже и в мысль не могло прийти, что я буду доведен·... чтоб, как теперь вот, беспокоить, лично... и, может быть, в такой неурочный час...»

Одним словом, решительно пришел просить денег! Можете представить, что генерал давно уже начал краснеть; взгляд влажный, страдающий, не может от меня оторваться... А я-то всё напираю больше и больше, на ту же тему. По некоторому обороту фразы даю даже сообразить, что в случае, если я вправду пришел просить взаймы денег, то попрошу сумму немалую. Сообразите же теперь: я, во всяком случае, для генерала теперь уж не такой человек, которому можно резко отказать да и выпроводить. Мы на такой взаимной ноге... Мы еще долго будем вместе

1 нахлебник (франц.).

встречаться... Между тем мне слишком известно, что он никому и ни за что не даст денег... Кроме того, известно мне тоже, что ему очень приятно играть со мной в ералаш, — и расстаться с этой мыслью будет очень и очень трудновато. Он на прошлой неделе, когда мы с ним разыграли одну безнадежнейшую вздачу, сказал, что ни с кем как со мной с таким удовольствием не играет... А уж после такой просьбы какой же ералаш? Одним словом, я его измучил... Я дал ему выпить всю чашу; я истощил его, он похудел у меня в эти четверть часа! И вот — только бы начать о деньгах, «тысячки, дескать, две-три, генерал, на самое короткое время», — а я вдруг, и совсем другим голосом: «Вот, дескать, молодой человек едет в Т., нуждается в рекомендации, а я поставлен в такое положение что никак не могу отказать ему. Всего две-три строчки от вас, и вы представить не можете, генерал, как бы вы меня осчастливили».

Можете представить, как он был рад! Он вскочил точно даже в каком-то восторге; гора с плеч долой! да если б я у него 4 письма спросил в эту минуту, — он бы все четыре мне написал из одной только благодарности! Сам же я ему и продиктовал. Вы только посмотрите на росчерк. По одному уже росчерку судить можете о блаженстве человека. Проводил он меня до дверей, наилюбезнейшим образом пенял, как мог я так затрудняться в таком пустом обстоятельстве! К себе, правда, всё еще не пригласил, но я слишком видел, что у него уже срывалось с губ словцо: «Да, что, дескать, Павел Михайлович, никогда не зайдете, так знаете, запросто». Условились, однако, сойтись у Щ-х. Обещал ему прелюбопытную вещицу сообщить об Александре Михайловиче. Одним словом, я вам навеки рекомендую, заключил С., если вам надо у кого-нибудь что-нибудь выпросить и если это довольно трудно, то один из самых лучших приемов это сделать вид, что пришли просить денег. Разумеется, судя по человеку чем деликатнее были прежние отношения, тем лучше. Явитесь не в урочный час, удивите приходом, сочините себе такое лицо, заведите издалека, заставьте страдать, напугайте, истомите человека, — и вдруг совсем другим голосом, прямо изложите настоящее дело. Поверьте, до того будет вам благодарен, что ни за что не откажет. Всё, что хотите, получите. Это самый вернейший пример. Впрочем, я вам всё это сообщаю секретно».

С. был очень доволен тем, что мне всё это сообщил, и я очень хорошо понял, почему ему так всё удавалось...

МАЛЕНЬКИЕ КАРТИНКИ
(В ДОРОГЕ)

Я разумею дорогу паровую, чугунку и пароходы. Про дороги прежние, про дороги «конем», как выразился недавно один мужичок, мы, жители столиц, стали совсем забывать. А, должно быть, и на них теперь можно встретить много нового против прежних порядков. Я, по крайней мере, слышал много любопытного от рассказчиков, и так как повсеместным будто бы разбойникам я все-таки не верю вполне, то и собираюсь чуть не каждое лето проехаться куда-нибудь поглубже, по прежним дорогам, для собственного назидания и поучения. А пока милости просим на чугунку.

Ну вот мы входим в вагон. Русские люди классов интеллигентных, являясь в публику и сбиваясь в массу, всегда становятся любопытны для поучающегося наблюдателя; но в дороге особенно. У нас в вагонах заговаривают друг с другом туго; особенно характерны в этом отношении самые первые мгновения пути. Все как бы настроены друг против друга, всем как-то не по себе; оглядываются с самым недоверчивым любопытством, смешанным непременно с враждебностью, стараясь в то же время сделать вид, что не только не замечают один другого, но и не хотят замечать.

В интеллигентных отделениях поезда первые мгновения размещений и дорожных ознакомлений для очень многих суть решительно мгновения страдания, невозможного нигде, например, за границей, именно потому, что там всякий знает и тотчас же везде сам находит свое место. У нас же без кондуктора и вообще без руководителя трудно обойтись и найти себе свое место сразу, даже где бы то ни было, не только в вагонах, а даже и в вагонах с билетом в руках. Я не про одни споры из-за мест говорю. Случится спросить о чем-нибудь самом необходимом незнакомого соседа, около которого сели, — и вопрос задается в самом трусливо-услащенном тоне, точно вы рискнули на чрезвычайную опасность. Спрашиваемый, разумеется, тотчас же испугается и посмотрит с

необыкновенной нервной тревогой; и хотя и ответит вдвое торопливее и услащеннее вопрошающего, тем не менее оба они, несмотря на взаимную услащенность, довольно долго еще продолжают чувствовать некоторое преоригинальное опасение: а не вышло бы как-нибудь драки! Предположение это хоть и не всегда сбывается, но в первое мгновение, когда где бы то ни было собираются в незнакомую толпу образованные русские люди, это предположение хоть на миг, хоть в виде бессознательного лишь ощущения, а, право, должно проноситься по всем этим собравшимся вместе образованным русским сердцам

— И это вовсе не потому, — яростно заметил мне на это замечание один пессимист из «болеющих сердцем», — это вовсе не потому, что они взаимно не доверяют европеизму своего развития, непременно и потому еще, что у нас почти всякий согласен в глубинах европейской души своей, что его, пожалуй, и стоит побить... нет, о нет, бесконечно соврал! — с криком поправил себя тотчас же мой пессимист, — никогда наш европеец не сознается, что его стоит прибить! Нет, это слишком много чести ему приписать! Сознание, хотя бы лишь самое отдаленное, что тебя стоит высечь, есть уже начало добродетели, а где у нас добродетель? Лганье перед самим собой у нас еще глубже укоренено, чем перед другими. У нас всякий может почувствовать, что его стоит высечь, но никогда не сознается, даже и себе самому, что его и впрямь надо бы хорошенько вспороть.

Привожу это мнение пессимиста в виде оригинальности, отчасти лишь любопытной; сам же я не во всем с ним согласен и наклонен к мнению гораздо более примирительному.

Второй период собравшегося в дороге русского образованного общества, то есть период завязывающихся разговоров, наступает всегда почти очень скоро после первого, то есть периода трусливых высматриваний и подергиваний. Не умеют заговорить лишь вначале, а потом расходятся так, что иной раз и не удержишь. Что делать: крайности — наша черта. Виновата к тому же и наша бездарность; кто что ни говори, а у нас ужасно мало талантов в каком бы то ни было роде; напротив, ужасно много того, что называется «золотою срединою». Золотая средина — это нечто трусливое, безличное, а в то же время

чванное и даже задорное. Боятся заговорить, чтобы как-нибудь себя не скомпрометировать, дичатся и совестятся умные, потому что считают всякий самостоятельный шаг как бы ниже ума своего, а глупые из гордости. Но так как русский человек по природе своей в то же время и самый общительный и стадный человек на всем земном шаре, то и выходит, что в эту первую четверть часа все до того наконец исстрадаются, что наконец сами себе станут в тягость и примут с радостью, когда кто-нибудь первый решится разбить стекло и завязать хоть что-нибудь вроде общего разговора. На железных дорогах это разбитие стекла происходит иногда довольно забавным образом, но всегда почти несколько иначе, чем на пароходах (причину объясню ниже) Иногда над всеобщей «срединой» и бездарностью, вдруг и совсем неожиданно, возникает гениальный талант и увлекает примером своим сразу всех до единого. Вдруг объявляется такой господин, который среди всеобщего напряженного молчания и конвульсивных потуг громко и без всякого приглашения, без всякого да же повода, мало того без малейшего даже присюсюкиванья столь необходимого по нашим понятиям каждому джентльмену, когда он вдруг очутится среди незнакомого общества; без малейшей этой подленькой скандировки в выговоре самых обыкновенных слов, столь укоренившейся в некоторых наших джентльменах тотчас же после освобождения крестьян, в виде как бы обиды по этому поводу, напротив, с видом самого прежнего, старинного джентльмена начинает рассказывать всем вообще и никому в особенности не более не менее, как свою собственную автобиографию, разумеется к совершенному и недоверчивому изумлению слушателей. Все сначала даже теряются и вопросительно переглядываются друг с другом; ободряются лишь мыслию, что ведь во всяком случае это не они говорят, а он. Такой рассказ, с самыми интимными, а иногда даже и чудесными, подробностями, может продолжаться полчаса, час, сколько угодно.

Мало-помалу все начинают ощущать на себе магическое влияние таланта, — ощущают именно тем, что вовсе не находят себя обиженными, несмотря даже на всё желание того. Всех, главное, поражает то, что он никому не льстит, ни в чем ни у кого не заискивает, в слушателе решительно не нуждается, подобно тому, как нуждается в нем какой-нибудь обыкновенный, бездарный болтун; говорит же единственно потому, что не может таить в себе

своего сокровища. «Хотите слушайте, хотите нет, мне всё равно; я ведь только чтоб вас осчастливить» — вот что, кажется, мог бы он сказать; между тем и этого даже не говорит, потому что все чувствуют себя совершенно свободными, тогда как в самом начале (ну, нельзя же без этого), когда он только что начал так неожиданно говорить, разумеется, каждый почувствовал себя, в первые мгновения, как бы лично обиженным. Мало-помалу ободряются до того, что начинают его останавливать, расспрашивать, входить в подробности, ну, разумеется, со всеми возможными предосторожностями. Джентльмен с необычайным вниманием, хотя и безо всякой услащенности, тотчас же вас выслушивает и тотчас же вам отвечает — поправляет вас, если вы ошибаетесь, и немедленно соглашается с вами, если вы хоть чуть-чуть выходите правы. Но поправляя ли, соглашаясь ли, он решительно доставляет вам несомненное удовольствие; вы это чувствуете всем существом вашим, каждую минуту, и решительно не понимаете, как это он умеет хорошо так делать. Вы, например, ему только что возразили; и хоть он, не далее как за минуту, говорил совершенно противоположное, но теперь выходит, что и он говорил именно то же самое, что вы только что изволили найти нужным ему заметить, и совершенно с вами согласен, так что и вы польщены, и он сохранил свою полную независимость. Польщены же вы бываете иногда до того после иного удачного вашего возражения, да еще при всех, что начинаете оглядываться на публику с видом настоящего именинника, несмотря даже на весь ваш ум, но таково уж обаяние таланта. О, он всё видел, всё знает, везде был, везде ходил, везде сидел и только что вчера все с ним простились. Он еще тридцать лет назад приходил к известному министру, в прошлое царствование, а потом к генерал-губернатору Б-ву, жаловаться на его родственника, вот что отличился недавно своими мемуарами, и Б-в тотчас же посадил его с собой курить сигары. Таких сигар он потом никогда не куривал. Конечно, ему лет пятьдесят на вид, так что он может помнить и Б-ва, но вчера еще он провожал известного жида Ф., только что бежавшего за границу, и тот и последнюю минуту разлуки открыл ему все свои последние тайны, так что только он один во всей России и знает теперь всю подноготную всей этой истории. Пока дело шло о Б-ве, все еще были спокойны, тем более что и рассказ-то вышел из-за сигар; но при имени Ф. самые

даже солиднейшие из слушателей принимают особенно заинтересованный вид; даже наклоняются несколько к рассказчику и слушают с алчностию, и при этом без малейшей даже зависти в том, что рассказчик в дружбе с таким высшим жидом а они нет. Шар «Жюль Фавр» одно надуванье и непременно лопнет, в франко-прусскую войну летал совсем другой, а этот новый. Тут un mot de Jules Favre1 о князе Бисмарке прошлого года ему на ухо и под секретом в Париже, впрочем, хотите верьте, хотите нет даже видно, что рассказчик особенно не настаивает, но про проект новых акцизных законов он знает всё, что третьего дня говорилось в государственном совете, да же лучше знает, чем знают в самом государственном совете. Остроумнейший анекдот, как сострил притом *** о кабатчиках. Все улыбаются и заинтересованы очень, потому что ужасно похоже на правду. Инженерный полковник сообщает соседу вполголоса, что он давеча почти то же самое слышал и что чуть ли это не правда, кредит рассказчика мгновенно вырастает. С Г-вым он ездил в вагонах тысячу раз, ты-ся-чу раз, и тут вовсе не то тут анекдот, которого никто не знает и Незнакомцу ровно ничего не будет, потому что замешано известное лицо и лицо хочет непременно всему положить предел. Лицо простило и сказало, что не будет вмешиваться, но лишь до известной черты, а так как оба перешли черту, то лицо конечно, вмешается. Он сам тут был и все это видел, сам в станционную книгу записывал в качестве свидетеля. Примирят, разумеется. Зато про охотничьих собак, и про известных собак, наш джентльмен говорит так, как будто в собаках-то и состояла главная задача всей его жизни. Разумеется, под конец ясно для всех, как дважды два, что он никогда не ездил с Г-вым, ровно ничего не записывал в книге, с Б-вым не курил, собак не имел, очень далек от государственного совета; тем не менее всякому, даже специалисту понятно, что он всё это знает и даже довольно прилично знает, так что очень и очень можно, не компрометируя себя, слушать. Но не в известиях дело, а в удовольствии слушать их. Заметен, впрочем, и пробел у всезнайки мало и даже почти совсем не говорит о школьном вопросе, об университетах, о классицизме и реализме и даже об литературе, — точно эти темы совсем даже и не подозреваются им. Спрашиваешь себя, кто бы это мог

1 словцо Жюля Фавра (франц.).

быть, и решительно не находишь ответа. Знаешь только, что талант, но специальности его угадать не можешь. Предчувствуешь, однако, что это тип и, как и всякий резко очерченный тип, непременно имеет свою специальность, и если ее не угадываешь, то именно потому, что не знаешь типа и его до сих пор не встречал. Особенно сбивает с толку наружность: одет широко, и портной у него был, очевидно, хороший; если летом, то непременно по-летнему, в коломянке, в гетрах и в летней шляпе, но... всё это на нем несколько как бы ветхо, так что если и был хороший портной, то только был, а теперь уже, может, и нет. Высок, худощав, очень даже, держит себя как-то не по летам прямо; смотрит прямо перед собой; вид смелый и с неотразимым достоинством; ни малейшего нахальства; напротив, благоволение во всем, но без сахару. Небольшая с проседью бородка клином, не то чтоб совсем наполеоновская, но зато самого дворянского обреза. Вообще манеры безукоризненны, а к манерам у нас очень падки. Очень мало курит, даже, может, и совсем нет. Поклажи никакой, — маленький тощий сачок, вроде ридикюльчика, несомненно заграничной когда-то выделки, теперь же непозволительно истершийся, вот и всё. Кончается тем, что такой джентльмен вдруг и совсем неожиданно исчезает, а даже непременно на какой-нибудь самой незначительной станции, на каком-нибудь самом неважном повороте куда-нибудь, куда никто и не ездит. По уходе его кто-нибудь из наиболее слушавших и поддакивавших вслух решает, что «всё врал». Разумеется, тут всегда окажутся двое таких, что всему поверили и заспорят; в противуположность им непременно окажутся двое таких, которые еще с самого начала были обижены и если молчали и не возражали «вралю», то единственно от негодования. Теперь они с жаром протестуют. Публика смеется. Кто-нибудь, доселе очень скромно и солидно молчавший, с видимым знаньем дела заявляет предположение, что это особый стародворянский тип благородного приживальщика высшей руки, сам помещик, но только маленький, благородный лентяй с чрева матери, действительно с хорошими знакомствами и всю жизнь витающий около высших людей, — тип чрезвычайно полезный в общежитии, особенно в деревенской глуши, куда зачастую заглядывает и куда особенно любит ездить гостить. С неожиданным мнением все как-то вдруг соглашаются, споры прекращаются; но стекло разбито, и разговоры завязаны. Даже и без разговоров


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.015 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал