Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава III Возраст страданий 1 страница






 

 

Когда начались хлопоты, связанные с наследством, доставшимся от госпожи де Ла Моннери, Мари-Анж и Жан-Ноэль с удивлением обнаружили, как много вокруг них «преданных» друзей, дальних родственников и старых друзей семьи, готовых прийти им на «помощь» своим опытом и знаниями. Эта история походила на грустную повесть о том, как две юные серны прогуливались в лесу и на них внезапно напала разъяренная свора псов, которые долго гнались за изнемогающей добычей и в конце концов затравили и растерзали ее.

Наследство, полученное братом и сестрой, было сущим пустяком по сравнению с тем богатством, которым владели обобравшие их люди. Но и этого скромного имущества хватило на то, чтобы распалить алчность и тщеславие доброхотов.

Нельзя даже сказать, что люди эти заранее сговорились между собой. Псы не сговариваются, преследуя добычу: они подчиняются хищному инстинкту и укоренившимся навыкам. Именно так и вела себя дюжина деловых людей и законников, связанных между собой многолетним сообщничеством, и все они действовали заодно, почуяв поживу.

Первый сигнал подал Шарль де Валлеруа. Выходя от нотариуса, куда он явился по собственному почину на правах главы рода, чтобы присутствовать при оглашении завещания, герцог сказал Жан-Ноэлю:

– Твоя бабушка не раз обещала оставить мне небольшую картину Ланкре[17] – ту, что висит в гостиной; кстати, она досталась ей от одного из членов семейства Валлеруа. Я немного удивлен, что она забыла об этом упомянуть в завещании. Впрочем, это безделица.

– Нет-нет, вовсе не безделица. Если бабушка обещала тебе картину, она твоя, – ответил Жан-Ноэль с наивным великодушием.

Герцога де Валлеруа не пришлось долго уговаривать. Совесть у него была чиста. Он не раз шутливо говорил покойной госпоже де Ла Моннери: «Послушайте, тетя Жюльетт, если вы, составляя завещание, не будете знать, кому оставить эту маленькую картину Ланкре, вспомните обо мне». И госпожа де Ла Моннери ни разу прямо не отказала ему.

– Тогда я пришлю за картиной завтра утром моего шофера, – сказал герцог. – Не стоит включать ее в опись имущества, это только приведет к лишним расходам.

С того все и началось. Темное пятно на выцветших обоях гостиной в том месте, где висела картина Ланкре, походило на первую брешь в стене здания, обреченного на слом…

В свое время госпожа де Ла Моннери решила оставить свои драгоценности племяннице Изабелле. Та, казалось, не понимала, что, когда тетка составляла завещание, драгоценности эти были лишь небольшой частью ее состояния, между тем сейчас они стоили столько же – если не больше, – сколько все остальное имущество. Изабелла спокойно приняла завещанные драгоценности, сказав при этом Мари-Анж:

– В твоем возрасте драгоценности и не носят. А кроме того, в один прекрасный день они все равно достанутся тебе. Не говоря уже о том, что при показе моделей манекенщицы носят только поддельные драгоценности… И наконец, должны же мы уважать волю усопших.

Когда дело дошло до продажи особняка, обстановки и библиотеки поэта, наступил черед различных торговцев и преданных советчиков – старых дам, скупающих старинную мебель, антикваров и букинистов; все они, в меру своих сил, постарались урвать часть наследства и обстругали его, как столяр, что проходится рубанком по доске. Незадачливых наследников обманывали на всем – и когда оценивали крупное произведение искусства, и когда определяли стоимость безделушек, а брат и сестра в это время с видом знатоков советовались между собой.

Когда были покрыты все расходы по похоронам и по введению в права наследования, внесены проценты по закладной на дом поэта по улице Любек, уплачено всем экспертам и посредникам и, наконец, когда было продано все, что можно было продать, у Жан-Ноэля и Мари-Анж оказалось всего лишь по пятнадцать тысяч франков годового дохода. Но по крайней мере они могли жить на капитал. К тому же в их нераздельном владении оставался огромный замок Моглев (правда, он не приносил никакого дохода, а налог за него приходилось платить) – замок Моглев, где не было электричества, где все сто пятнадцать комнат стояли запертыми почти четыре года, замок Моглев, куда ни брат, ни сестра никогда не ездили и который они бы охотно продали, если бы нашелся чудак, готовый его купить.

 

 

Жан-Ноэль несколько раз виделся с лордом Пимроузом. Тот поил его чаем в гостиных отеля «Сен-Джеймс», где потолки были украшены золоченой лепкой, а стены обтянуты шелком алого цвета. Старый англичанин любил останавливаться в этом старинном здании, принадлежавшем ранее семейству де Ноайль и сохранившем аристократический вид; оно располагало тремя внутренними дворами между улицей Риволи и улицей Сент-Оноре; тут были замысловатые лестницы, медленные лифты и потолки с лепными карнизами, а большие потускневшие зеркала, казалось, хранили тени прошлого. Стиль начала XX века отлично уживался здесь со стилем времен Людовика XV. Пимроуз занимал комнату высотою в шесть метров в самой середине этого огромного каменного гнезда; бархатные портьеры были тут перехвачены витыми шнурами, на флорентийском мозаичном столике стоял телефон старинного образца. Бэзил Пимроуз слегка посмеивался над этой вышедшей из моды обстановкой, но ему вообще было свойственно иронизировать над вещами, которые он любил, и любить лишь те вещи, над которыми можно было иронизировать.

Жан-Ноэлю случалось также сопровождать своего нового друга в долгих прогулках по Парижу; Бэзил Пимроуз без устали бродил по городу, не переставая восхищаться им. Он великолепно знал Париж, знал до мельчайших подробностей, и это приводило в восторг Жан-Ноэля. Именно Бэзил открыл ему столицу, хотя юноша жил в ней с самого рождения.

Впрочем, то же произошло и с французской литературой. Жан-Ноэль, воспитанный на учебниках Лансона, с удивлением обнаружил, что лорд Пимроуз с одинаковой непринужденностью и знанием дела говорил как о Монтене, Паскале и даже о Жоделе и Гезе де Бальзаке, так и об Аполлинере, Кокто и Андре Бретоне[18].

– Вы, конечно, читали «Жестокие сказки»[19]… вы читали «Манифест сюрреализма»… вы, разумеется, бывали на улице Вьей-дю-Тампль?

Нет, Жан-Ноэль ничего этого не знал, он даже не бывал на площади Вогезов, он почти не читал произведений Валери, еще не успел познакомиться с творчеством Пруста. Жан-Ноэль был истинное дитя Расина и площади Согласия, он был порождением Пьера Луи и Трокадеро, творением Анны де Ноайль и бульвара Османа, духовным сыном Франсуа Мориака и церкви Мадлен[20].

– Видите ли, – говорил Пимроуз, – у Антуана де Баифа[21] уже встречаются образцы метрики, которую впоследствии мы обнаруживаем в просодии Валери…

Они проходили по кварталу Маре, и лорд Пимроуз умилялся, произнося вслух названия улиц: улица Сент-Круа-де-ла-Бретонри, улица Жоффруа-Анье; он восторгался старинными домами, дверными молотками, оконной рамой эпохи Возрождения, которая сохранилась в верхнем этаже какого-нибудь здания, точно забытое на веревке белье.

Они шли рядом, старик с седой волнистой шевелюрой и тонкими руками, которые постоянно двигались и напоминали два длинных цветка, растущих на одном стебле, и белокурый юноша с чистым лицом, голубыми глазами и узкими бедрами; оба были примерно одного роста, оба были худощавы, хотя один только еще начинал свою жизнь, а другой приближался к закату; они походили на двух иностранцев, осматривающих город, и были до такой степени поглощены друг другом, что даже проститутки, которыми кишели все перекрестки на улице Кенкампуа, не решались приставать к ним. Двое мужчин шли мимо облезлых стен по тротуарам, заваленным отбросами; не заботясь о своей легкой обуви и светлых костюмах из тонкой шерсти с красными гвоздиками в петлицах, они входили во дворы, усеянные сарайчиками, как бородавками, – даже летом тут пахло плесенью. Сапожники прибивали подметки к жалкой обуви бедняков, обойщики, держа во рту гвозди, приводили в порядок старинную мебель, которой предстояло возвратиться в богатые кварталы; в галантерейных магазинах продавали шелковую материю на сантиметры; ребятишки прыгали на одной ножке по разбитой мостовой или, сгрудившись вокруг тумбы, рассказывали друг другу чудесные истории о счастливых детях; служанка из булочной предавалась мечтам, рассматривая киноафишу; быстро проходили старики евреи в черных шапочках, тихо переговариваясь между собой; женщины с тяжелыми веревочными сумками возвращались домой; горбун, старик лет восьмидесяти, посасывал трубку; на дне бочек скисали остатки вина; в конурах, выходивших на винтовую лестницу, ютились десятки семей; во дворах постоянно сушились застиранное белье и рваная одежда, от каменных желобов для сточных вод поднимались зловонные испарения; здесь ржавчина разъедала железо, селитра разъедала камень, нищета разъедала человека; в тупиках, где пять столетий назад Бургиньоны убивали по ночам герцогов Орлеанских, ныне мелкие ремесла медленно убивали людей – наделяли юных подмастерьев искривлением позвоночника, покрывали кавернами легкие двадцатилетних работниц, награждали циррозом печени хозяев маленьких кабачков, поражали тромбофлебитом поденщиц и прачек; часовщик, склонившись головой к окошку своей мастерской и вставив в глаз черную лупу, казалось, старался соединить между собой и пустить в ход все маленькие шестеренки мира… А лорд Пимроуз и Жан-Ноэль бродили по этим кварталам в поисках старинных домов, где некогда жили аристократы: особняка де Санс, особняка голландского посольства, особняка Ламуаньона… Им чудились призраки людей, некогда проезжавших здесь в раззолоченных каретах.

Однажды под вечер – дело происходило как раз во дворе особняка Ламуаньона – Бэзил Пимроуз остановился и поглядел себе под ноги. Из какой-то двери нижнего этажа выплеснули лохань помоев после мытья посуды, и серая жирная вода тонкими струйками побежала по земле.

– Вот символ нашей судьбы, – проговорил лорд Пимроуз, – мы оба – и вы, и я – тоже походим на ручейки, но ручейки отнюдь не прозрачной, а мутной воды, которая уносит с собою мусор столетий, остатки уходящего в прошлое мира; эти ручейки бегут в пыли, даже не смешиваясь с нею, они рисуют никому не нужные узоры и иссякнут бог знает где, никому не принеся пользы. Обо мне нечего говорить, я человек старый, но вы…

Он поднял на Жан-Ноэля глаза, в которых застыл печальный вопрос, растрогавший юношу.

– Разве вы… как бы это лучше сказать?.. Понимаете ли вы окружающих нас тут людей, – продолжал лорд Пимроуз, – всех этих скромных людей, которые работают, страдают и которые никогда не знали ничего, кроме нищеты?.. Нас больше волнует то, что в упадок приходят старые здания, чем то, что в упадок приходит человечество. Я отлично вижу людскую нищету, но также отлично вижу, что ничего не в силах исправить, а могу только посочувствовать и тотчас же отвернуться. Да и сочувствие мое вызвано лишь стремлением оправдать себя в собственных глазах, ибо я нахожу любопытным все живописное. Мир людей благоденствующих не может быть живописным. Живописное почти всегда образуется из грязи, лохмотьев и нищеты.

– О, я не чувствую необходимости в чем-то оправдывать себя, – возразил Жан-Ноэль.

– Потому что вам двадцать лет, дорогой Жан-Ноэль, – ответил Пимроуз. – Придет время, и вы почувствуете потребность в самооправдании. Но так или иначе, а мы останемся изолированными ручейками, которые несут никому не нужную воду, не смешиваясь с пылью окружающего мира. Впрочем… впрочем… все это не важно, – прибавил он таким тоном, словно ему вдруг стало стыдно этого приступа чувствительности. – Все, что с нами происходит, не столь важно, чтобы обременять этим других. Let’s go[22].

Он взял Жан-Ноэля под руку и тут же отпрянул, словно испытывая неловкость, какую испытывает мужчина, допустивший слишком фамильярный жест по отношению к малознакомой женщине.

– Мне бы хотелось, чтобы вы когда-нибудь приехали погостить на несколько дней в «Аббатство», – проговорил Пимроуз. – Это очаровательный уголок, который принадлежит двоим моим друзьям и мне. И я очень хотел бы, чтобы мои друзья познакомились с вами…

 

 

– «Нормандия, о край лугов зеленых, влажных», – проговорил нараспев камердинер, повернувшись к Жан-Ноэлю и обращая его внимание на окружающий пейзаж.

И прибавил:

– Это стих госпожи Деларю-Мардрюс[23], который мои хозяева постоянно вспоминают.

Он говорил с легким иностранным акцентом.

– Как вас зовут? – спросил Жан-Ноэль.

– Гульемо… Гульемо Бизанти, к вашим услугам, господин барон. Хозяева иногда называют меня Вильям. Я не итальянец, но родился в Итальянской Швейцарии, в городе Лугано.

Жан-Ноэль сошел с поезда в Берне. То, что за ним на станцию прислали автомобиль, было вполне естественно; однако его несколько удивило, что на переднем сиденье было двое слуг – шофер в ливрее и камердинер в черном костюме, в котелке и в крахмальном воротничке с отогнутыми уголками.

Или, быть может, хозяева хотели позабавить своего гостя и с этой целью прислали за ним столь начитанного камердинера?

Шофер был молод – не старше двадцати пяти лет; он был красив, молчалив и загадочен, на запястье он носил золотую цепочку. Возраст Гульемо было трудно определить, на вид ему было лет пятьдесят; он говорил не поднимая глаз, скрестив пальцы и засунув кисти рук в манжеты, как это часто делают священники; а когда снимал свой котелок, то взорам открывался внушительный голый череп, напоминавший византийский купол, а на лысине были тщательно зачесаны – слева направо – несколько седых волосков.

На равнине, пересеченной живыми изгородями, обсаженной ивами и яблонями, которые ломились под тяжестью множества мелких красных плодов, пестрели маленькие домики, крытые соломой. Машина съехала с асфальтированного шоссе и катилась теперь по узким дорогам, посыпанным светлым гравием. Потом она въехала в старинные ворота, полускрытые зеленью…

Замок представлял собою большое добротное здание аббатства времен Людовика XIII, построенное в лучшем французском стиле, далеком как от мании величия Франциска I, так и от мании величия Людовика XIV. В парке бродили на свободе шотландские пони, три лани и молодой олень.

В пятидесяти метрах от дома виднелись развалины средневековой церкви – большой кусок стены, увитый плющом, остатки каменных сводов, стрельчатая арка, устремленная в небо на десятиметровую высоту, а на земле – контуры фундамента. Эти развалины были превращены в удивительный сад. Розовые кусты, постриженные бордюры из бука и перистые гвоздики обрисовывали очертания трансепта, нефа и апсиды. На месте алтаря горели холодным огнем золотые ромашки. Посеянное ветром деревце наклонно росло наверху, пробиваясь между двумя камнями свода. Огромные голубые вьюнки опутывали полуразрушенные колонны. Нынешние владельцы замка пили чай, расположившись в шезлонгах, стоявших на могильных плитах, под которыми покоились давно усопшие аббаты.

Лорд Пимроуз, Максим де Байос и Бенвенуто Гальбани – владельцы замка, куда прибыл Жан-Ноэль, – носили бархатные брюки различных цветов – черные, синевато-зеленые и светло-коричневые, – сандалии с множеством тонких ремешков, не закрывавшие кончики их бледных холеных пальцев; на шее у каждого висел небольшой золотой медальон, горло было укутано тонким шарфом, небрежно выглядывавшим из ворота сорочки.

Лорд Пимроуз, убегая от солнечных лучей, то и дело пересаживался с одного места на другое.

– Кристиан, my dear, will you pot the tea[24], – проговорил принц Гальбани, обращаясь к тщедушному юноше с худым угрюмым лицом, которое привлекало к себе внимание выступающими скулами и падающей на лоб челкой темных волос.

Юноша этот носил короткие брюки; густые черные вьющиеся волосы покрывали его тонкие икры; он смотрел на Жан-Ноэля недобрым взглядом, и глаза его сверкали, как два горящих уголька. Это мрачное и волосатое хилое существо производило странное впечатление.

Ячменные лепешки, сдобные булочки с изюмом и горячие пирожки, большой чайник из старинного серебра, крохотные ложечки с маленьким шариком на конце, мармелад из сладких апельсинов, мармелад из горьких апельсинов, пирожные с кремом, воздушные пирожные, слоеные пирожные с начинкой из засахаренных фруктов, в которой слегка вязли зубы, стеклянные блюдца, стоящие на серебряных тарелочках, салфеточки тончайшего полотна, такие миниатюрные, что ими можно было вытереть лишь кончики пальцев… Ел, однако, только хмурый юноша; поджаренные гренки, торты, варенье, казалось, были поставлены на стол для него одного. Остальные довольствовались чашкой чая, Максим де Байос пил оранжад.

Он поднес полный стакан оранжада к своей светло-зеленой сорочке и любовался сочетанием цветов.

– Too lovely for words[25], – заметил лорд Пимроуз, снова пересаживаясь в тень.

Жан-Ноэль с завидным аппетитом уписывал и ячменные лепешки, и сдобные булочки с кремом, и горячие пирожки.

Принц Гальбани прикрыл свою лысую голову шелковым зонтом.

Два широкохвостых голубя, ворковавшие на лужайке, умолкли, а потом вспорхнули и улетели, шумно хлопая крыльями. Стояла такая тишина, что было слышно, как кузнечик вскочил на каменную закраину колодца.

Со стороны, противоположной развалинам, здание аббатства было отделено от сельской церкви только чередой деревьев, над которыми возносилась к небу черепичная кровля колокольни. Оттуда доносились детские голоса, хором повторявшие ответы на суровые вопросы катехизиса, и еще больше подчеркивали безмятежный мир, царивший вокруг. Над могильными плитами почивших аббатов царила блаженная нега, неожиданная и тем не менее несомненная гармония между этим уединенным замком и его обитателями, между их жестами и оттенками цветов, некое тайное согласие, возникавшее из многих слагаемых и создающее в конечном счете абсолютный покой, подобно тому как слияние различных цветов спектра образует луч, не имеющий цвета.

Время, течение времени, связь между данным мгновением и тем, которое следует за ним, – все это становилось здесь чем-то осязаемым и таким умиротворяющим, что Жан-Ноэль был поражен. Нет, он никогда не думал, что настоящее может становиться столь ощутимым, живым и радостным.

И все-таки Жан-Ноэль чувствовал себя не совсем спокойно. С него не сводил глаз мрачный юноша; к тому же на него пристально смотрели Максим де Байос и принц Гальбани, сидевший под зонтом; они глядели на него совсем иначе, куда приветливее и любезнее, но тоже неотступно следили за каждым его движением. Украдкой они разглядывали его лицо, наблюдали, как он кладет ногу на ногу, как ставит чашку, как отвечает на вопросы; когда Жан-Ноэль поворачивался к ним спиной, он затылком чувствовал их взгляды; обернувшись, он замечал, что сидящие за столом внимательно изучают покрой его брюк или цвет носков.

У лорда Пимроуза тоже был несколько возбужденный вид. Он походил на человека, который представляет свою новую знакомую близким друзьям и опасается, что она им не понравится.

– Бэзил, дорогой, покажи своему другу дом, если он не возражает, и проводи его в отведенную ему комнату, – сказал Максим де Байос.

Потом он удалился, чтобы заняться каким-то неотложным делом, и вскоре послышался его повелительный голос:

– Сезэр! Будьте любезны перенести машину для поливки на крокетную площадку. Сегодня мы больше играть не будем.

Лорд Пимроуз уже объяснял Жан-Ноэлю, как устроено «Аббатство»; осматривая дом, юноша понял это еще лучше.

Трое друзей – Бенвенуто Гальбани, Бэзил Пимроуз и Максим де Байос, которых знакомые да и они сами называли «Три Бе» (Бен, Бэзил и Баба́, что по-английски создавало игру слов: «Three Bees», то есть «Три пчелы»), – совместно приобрели это здание, дабы жить привольно по собственному вкусу, собрав тут свои излюбленные произведения искусства.

– Монахи прошлых времен никогда не ошибались в выборе мест… Мы создали здесь нечто вроде обители дружбы… – сказал, улыбаясь, лорд Пимроуз. – Это наше прибежище, тут мы стремимся как можно приятнее проводить время… Я сначала был очень близким другом Баба. Он немного моложе меня, мы… мы уже знакомы лет тридцать. Потом он познакомился с Беном (при этих словах легкое облачко прошло по лицу лорда Пимроуза, словно ему вспомнились былые драмы и муки, о которых он давным-давно дал себе обет хранить вечное молчание), а затем мы все трое стали очень близкими друзьями… Вот так-то.

Лорд Пимроуз передал Национальному тресту свой замок Гауэн, в котором он больше не жил, – огромный укрепленный замок времен Тюдоров: гравюра, изображавшая его, висела в одном из коридоров «Аббатства». В том же коридоре, что вел в комнату Пимроуза, лорд, забавы ради, развесил фотографии величиной с почтовую открытку, где были запечатлены портреты его предков, набралось около пятидесяти фамильных портретов: тут встречались средневековые феодалы в бархатных камзолах с лицом Синей Бороды, их головы возвышались над широкими брыжами; попадались тут и вельможи в широкополых фетровых шляпах и мягких сапогах, верхом на вздыбленных конях, и мужчины с тупыми бычьими физиономиями, в париках, и белокурые розовощекие дамы, написанные Гейнсборо[26] на лоне природы, и молодые люди в расшитых жилетах, небрежно опиравшиеся на «игольчатые» ружья и взиравшие на лежавших у их ног убитых зайцев.

По этим портретам можно было проследить эволюцию английского общества и торжество цивилизации над «первобытными» инстинктами человека: для этого достаточно было посмотреть на вельмож начала XVIII века, – своими обрюзгшими, надменными и налитыми кровью лицами напоминавших пьяных кучеров, с кулаками скотобойцев, с раздувшимися от пива животами, с толстыми, как у неуклюжих конюхов, ляжками, едва влезавшими в белые лосины, а затем перевести взгляд на утонченного Бэзила Пимроуза, грациозным жестом убирающего прядь со лба и обозревающего свою галерею «картин» форматом в почтовую открытку.

– Я низвел моих предков до масштабов нашего века, – говорил он с улыбкой.

Жан-Ноэль невольно подумал о замке Моглев, где на стенах висели портреты маршалов с голубыми орденскими лентами…

В «Аббатстве» он на каждом шагу испытывал восторг или изумление. Казалось, тут представлены лучшие произведения художников самых разных направлений. Можно было подумать, что какая-то изысканная женщина, глубоко и тонко понимающая искусство, украсила дом дорогой и редкой мебелью, полотнами мастеров, хрусталем, раковинами, позолотой и мрамором, канделябрами. Все, что могло показаться помпезным и раздражающим, выглядело, напротив, совершенным, подлинным, гармоничным и ласкало глаз. В этом доме продумывали все до мелочей – например, какой посудой сервировать стол к обеду: ставить серебряный сервиз, либо сервиз Ост-Индской компании, или же сервиз, принадлежавший ранее Мюнхенскому двору?

Пимроуз предупредил Жан-Ноэля, чтобы тот в присутствии Максима де Байоса никогда не говорил о наследственном безумии, которое из поколения в поколение поражало этот род, происходивший из Баварии. В жилах Максима текла кровь людей самых различных национальностей. Ветви его генеалогического древа были необыкновенно перепутаны. У Максима каким-то непонятным образом обнаруживались родичи во всех уголках мира – от Бразилии до Дании, от Ирландии до Герцеговины. Его мать, портреты которой он почитал, как иконы, умерла безумной.

Хотя Максим отличался слабым здоровьем, он-то главным образом и выполнял обязанности хозяйки дома; он был весьма педантичен и мог часами приводить в порядок вилки и ложки, лежавшие в небольших шкафчиках из позолоченного серебра, украшенных орлами. Он знал наизусть придворный церемониал и мог привести на память королевское меню Малого Трианонского дворца. Его познания в области архитектуры, различных стилей мебели и фарфора могли соперничать с познаниями лорда Пимроуза в вопросах литературы.

Что же касается человека под зонтом…

– В сущности говоря, для Бена, – пояснил Бэзил, – все мы люди не очень-то родовитые…

И лорд Пимроуз, многие поколения предков которого покоились в семейном склепе замка Гауэн, и барон Шудлер, предки которого получили этот титул от австрийского императора всего лишь восемьдесят лет назад, и Максим де Байос, который не имел никакого титула, но зато мог похвастаться весьма знатными родственниками, – все они не могли идти ни в какое сравнение с принцем Гальбани.

Ибо принц принадлежал к самой древней знати земного шара. Его род уходил корнями в римскую античность, даже в мифологию. Гальбани вели свое происхождение – по крайней мере, так они утверждали – от императора Гальбы, который, в свою очередь, если верить Светонию[27], вел свое происхождение одновременно от Юпитера и Пасифаи. Они утверждали это уже столько времени, что пришлось бы обратиться к эпохе падения Равенны, чтобы найти кого-либо, кто мог бы оспорить их притязания. Бенвенуто Гальбани называл в числе своих предков одного из убийц Юлия Цезаря. В его гербе было изображено четыре ореха[28]. Обычно, говоря о римских императорах, он запросто называл их: «Мой пращур Тиберий, мой пращур Вителлий…»[29]

На протяжении средних веков Гальбани боролись со знатными семействами Орсини и Колонна за владычество в Риме и за обладание папской тиарой. Ныне Бенвенуто получал свои главные доходы от рудников Сицилии; в Италии ему принадлежало несколько замков таких размеров, что в каждом из них можно было разместить целое правительство.

Он был последним отпрыском знаменитого рода. После его смерти роду этому предстояло угаснуть, а все его состояние должно было перейти в руки Алькофрани, наиболее близких его родственников, – другими словами, его наследницей стала бы старая герцогиня де Сальвимонте – в том случае, если бы она его пережила. Бенвенуто совсем не страдал от мысли, что вместе с ним прекратится его род. «Мы существовали достаточно долго», – говаривал он.

Осматривая дом, Жан-Ноэль столкнулся с принцем – огромным, необыкновенно высоким (его рост достигал ста девяноста сантиметров – он страдал явным поражением гипофиза); Бенвенуто Гальбани нес в руках большую охапку цветов. В «Аббатстве» потомок римских императоров ведал цветником.

– А кто этот молодой человек?.. – спросил Жан-Ноэль у лорда Пимроуза, имея в виду худощавого юношу.

– Это Кристиан… Кристиан Лелюк, молодой пианист, человек большого, громадного таланта. Мы попросим его поиграть нам нынче вечером. Кристиана открыл Бен, ему двадцать четыре года.

Заметив изумление Жан-Ноэля, Пимроуз прибавил:

– Да, я знаю, на вид ему не дашь больше семнадцати. Он очарователен, сами убедитесь. Сначала он немного удивляет…

Жан-Ноэль невольно подумал, что обитатели «Аббатства» обладают одной и той же особенностью – все они кажутся моложе своих лет. На лицах «Трех пчел» – несмотря на их возраст, несмотря на груз веков – лежала печать вечной юности.

 

 

На столике стоял букет полевых цветов, собранных, без сомнения, потомком Юпитера.

«Там у нас деревня, сама простота», – говорил лорд Пимроуз, приглашая Жан-Ноэля приехать в «Аббатство»…

Распаковывая чемодан юноши, Гульемо обнаружил, что в нем нет смокинга. Он вышел и скоро возвратился, неся на согнутой руке только что выглаженный вечерний костюм, рубашку из пике, черный галстук и узкие лакированные туфли.

– Думаю, все это вам придется впору, господин барон.

После этого Гульемо наполнил ванну водой.

С самого детства, с того времени, когда его мыла мисс Мэйбл, у Жан-Ноэля никогда не было слуги, который бы присутствовал при его купании. Ему было неловко раздеваться при камердинере; но тот, видимо, находил это вполне естественным и терпеливо ожидал с губкой в руке; и Жан-Ноэль не решился попросить его выйти.

Гульемо почтительно и непринужденно созерцал наготу Жан-Ноэля.

Этот камердинер был необыкновенно словоохотлив; можно было подумать, что говорить без умолку – его привилегия в доме; он был по-своему интересен – как любопытный предмет обстановки, как забавная безделушка; казалось, его нарочно приставляли к приглашенным, чтобы они могли по достоинству оценить его.

– Господин барон, вы впервые в «Аббатстве»? Какой здесь покой, как все здесь располагает к сосредоточенности, не правда ли? – говорил он, намыливая спину Жан-Ноэля. – Особенно развалины церкви. Какое волнующее зрелище! Служба тут, у здешних хозяев, для меня – истинный бальзам. Господин барон, вы, конечно, поймете меня, если я скажу, что готовил себя к иному, совсем иному поприщу.

Камердинер немного помедлил, сжимая губку обеими руками.

– Я хотел стать монахом-картезианцем. Увы, мирские соблазны!.. – прибавил он.

Сидевший по шею в воде Жан-Ноэль с удивлением посмотрел на него.

– Да-да, десница, отеческая десница настоятеля монастыря – вот что мне было нужно, – продолжал Гульемо. – Но увы… меня влекло и на Монмартр, и в монастырь… Если вы, господин барон, предпочитаете мыться сами… Кстати, я всегда провожу свой отпуск в картезианских монастырях, добираюсь до самого Бургоса, там библиотеки – сущий рай для книжника. Я люблю читать, вы, господин барон, конечно, поймете меня, ведь в вашем роду был прославленный поэт… Я читал все стихотворения господина де Ла Моннери… Но люблю также и дурные книги.

Он снял с крюка купальный халат и, прижав его к груди, стоял неподвижно, подняв руки к подбородку, понурившись и не поднимая глаз.

Лысая куполообразная голова делала его похожим на монаха, сошедшего с фрески.

– Говоря по правде, господин барон, я как бы являю собою сочетание святого Августина и Оскара Уайльда[30] в одном лице, – произнес он проникновенным голосом. – Но я все говорю, говорю и, верно, наскучил вам, господин барон, своими глупостями.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.017 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал