![]() Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Михаил Эпштейн. Философия возможного. Часть 2.
1. По ту сторону бытия и ничто. Чувство возможного Для всех трех названных философов Ничто есть место выхода человека за предел сущего, обретение свободного отношения к сущему и к самому себе. Для Бердяева, следующего мистической интуиции Мейстера Экхарта и Якова Беме, свобода не сотворена Богом и предшествует самому бытию, она коренится в " беспочвенном", " безосновном", Ungrund. По Хайдеггеру, " в Ничто наше бытие в любой момент всегда уже выдвинуто поверх сущего в целом и за его пределами. Это выступление за сущее мы называем трансценденцией. Не будь наше бытие в основании своего существа трансцендирующим, т.е., можем мы теперь сказать, не будь оно заранее всегда уже выдвинуто в Ничто, оно не могло бы встать в отношения к сущему, а стало быть, также и к самому себе. Без изначальной раскрытости Ничто нет никакой самости и никакой свободы".[2] Эта же связь свободы и ничто подчеркивается у Сартра: " Если спросят, что есть это ничто, которое дает основание свободе, мы ответим, что не можем его описать, поскольку оно не есть..." [3] В " Бытии и Ничто" Сартра большое место уделяется также понятию возможности, которая определяется как " первичное отношение человеческого существа к ничто". Человек " выдергивает себя из бытия, чтобы быть в состоянии выявить собой возможность не-бытия".[4] Таким образом, возможное производится от ничто. Возможность есть некая нехватка, изъян в бытии, " возможное не есть".[5] Но одновременно возможное у Сартра ставится в зависимость от его реализации в бытии. Сартр рассматривает " самые обычные ситуации нашей жизни, те, в которых мы постигаем наши возможности как таковые посредством их активной реализации... Я могу также найти себя вовлеченным в акты, которые открывают мне мои возможности в тот самый момент, когда они реализуются. Зажигая эту сигарету, я узнаю о своей конкретной возможности, или, если угодно, о моем желании курить. Именно самим актом придвигания к себе этой бумаги и этого пера я предоставляю себе, как мою самую непосредственную возможность, акт работы над этой книгой..." [6] Возможность понимается здесь весьма натуралистически, как возможность сделать что-то, познаваемая задним числом из самого действия. Но, домысливая за Сартра (в рамках его философии " ничто"), стоило бы добавить, что возможность возникает только благодаря возможности не делать чего-то, т.е. через подключение к ничто. Я могу написать книгу только потому, что я могу ее не написать. Возможности постигаются в ходе их реализации как именно отличные от той реальности, которую они приносят с собой. Поэтому требуется поправка: " Я узнаю о своей конкретной возможности, или, если угодно, о моем желании курить" вовсе не тогда, когда я зажигаю сигарету, а когда она еще не зажжена и я могу выбрать между курением и некурением. Никакого противоречия между укорененностью возможности в ничто и ее вброшенностью в бытие для Сартра не должно возникать, поскольку сама возможность есть выброс ничто в бытие. Но даже с таким уточнением сартровская трактовка возможности проходит мимо ее модальной специфики. Возможное не есть выбор между курением и некурением, написанием и ненаписанием книги, между бытием книги и ее небытием. Возможное не есть отвержение одной реальности и принятие другой. Возможное нельзя сводить к выбору между возможностями, ибо этот выбор принадлежит уже модусу реального, онтологически бедного слоя, в котором возможности фильтруются, прореживаются - из них отбирается одна, которая и становится реальностью. Существует много способов взаимодействия с возможным: вера, сомнение, надежда, отчаяние, любовь, страх, игра, творчество, - которые ничего общего не имеют с проблемой выбора. Выбор ориентирован на реальность и преподносит ее в форме " да" или " нет", поскольку одна реальность исключает другую. Но одна возможность не исключает другую, а именно предполагает ее. Я могу курить сигарету только потому, что могу и не курить ее. Не возможность рождается выбором, а выбор рождается возможностью - и убивает ее. Возможность - это распутье, которое не хочет спрямляться в путь. В реальности книга может быть написана или не написана, мне предстоит выбор: писать или не писать. Но в иной модальности мне предстоит не выбор, а " набор" разных возможностей, который в принципе неисчерпаем. Возможность книги никогда не реализуется до конца. Я пишу книгу в той же мере, что и не пишу ее. Она пишется - и одновременно ускользает от письма, остается ненаписанной. В этом состоит надежда и мука творчества, игра его возможностей, вовсе не сводимых к выбору одной из многих. Бытие-небытие книги перекрывается областью ее возможностей-невозможностей, которые сохраняются и даже увеличиваются, когда книга уже написана - как невозможность ее завершить внутри данного текста и как бесконечные возможности ее дальнейшей интерпретации. Даже в тот момент, когда я уже закончил книгу, я вдруг обнаруживаю, что так и не написал ее, она остается в сфере возможного, а на столе лежит совсем другая книга, которая больше не волнует меня. В жизни человека нет такой последней точки реализации, за которой устранялась бы сфера возможного. Не только завершение книги, но даже завершение жизни не устраняет, а увеличивает поле этой модальности. Вот почему на своем смертном одре Рабле произнес: " Я отправляюсь на поиск великого Может быть ". Переиначивая простое наблюдение Сартра, можно сказать, что я " узнаю о своей конкретной возможности курить" вовсе не в тот момент, когда я зажигаю сигарету, а когда обнаруживается модальное зияние или разрыв в той действительности, где я еще не курю. Например, в разговоре возникает точка бифуркации: возможность оборвать разговор, или изменить его тему, или ввести в его круг нового участника, - если ограничиться немногими коммуникативными возможностями этого акта. Или возникает зияние в процессе моей работы над книгой, пауза между предложениями, которую можно заполнить курением. По Сартру, с его акцентуацией " выбора", лишь само действие отсылает к возможности, причем именно к возможности самого себя, тогда как речь должна идти о целой серии возможностей, которые переживаются одновременно; причем нереализованные возможности часто занимают наибольшую часть эмоционального поля. Именно несвершенный поступок, ненаписанное письмо, несказанное слово, несделанное признание преимущественно актуализируются в эмоционально-интеллектуальной сфере, превращаясь порой даже в навязчивые состояния и идеи. Внутренний мир человека заполнен несостоявшимися возможностями - и в еще больше степени теми, которые вообще не подлежат воплощению. В том, как мы переживаем и осмысливаем свои возможности, есть особая интенсивность, которой лишен опыт действительного существования. " Танцует тот, кто не танцует, Ножом по рюмочке стучит. Гарцует тот, кто не гарцует, С трибуны машет и кричит. А кто танцует в самом деле И кто гарцует на коне, Тем эти пляски надоели, А эти лошади - вдвойне! " - передает эту эмоциональную насыщенность условного наклонения поэт Александр Кушнер.[7] Самый интенсивный опыт связан именно с переживанием возможного как возможного. Что такое возможность курить, мы узнаем вовсе не тогда, когда зажигаем сигарету, а когда, некурящие, смотрим на курящего собеседника, или когда, курящие, не имеем под рукой спички или сигареты. Этот крошечный пример, конечно, только подчеркивает по контрасту, какие глубины переживаний скрываются в возможности любви, разлуки, смерти, спасения... Итак, возможность нельзя сводить к проблеме выбора. Нельзя сводить ее и к проблеме свободы. Возможности глубже всего меняют мир не тогда, когда воплощаются, а когда создаются и существуют в качестве возможностей. Только в этом модальном, а вовсе не в социально-революционном или экзистенциально-бунтарском смысле философия есть свободное мышление. Часто свобода понимается как свобода осуществления, а не создания возможностей; как беспрепятственное воление, не ограниченное волей других; как свобода действия, ведущего к ограничению сферы возможного. В этом смысле свобода соотносима с возможным, но не тождественна и не равновелика ему. Философия возможного не провозглашает такой свободы, которая должна осуществляться чьими-то руками, - как правило, закрепощая и связывая по рукам своих же исполнителей. Семен Франк, создавший свою версию религиозного экзистенциализма, прав, выводя свободу из потенциальности бытия, но вряд ли прав, отождествляя свободу с потенциальностью и сводя потенциальность к свободе. "...В его /бытия - М.Э./ последней основе лежит потенциальность, мочь стать тем, что оно не есть; а именно это мы и называем свободой".[8] Действительно, в основе свободы лежит потенциальность, но свобода имеет и актуальное измерение, которое обнаруживается в так называемых " освободительных" войнах и революциях, в противостоянии существующему режиму, в политических акциях, которые отрицают потенциальность в той же мере, в какой реализуют ее. Поэтому нельзя согласиться с С. Франком, что " потенциальность совпадает со свободой ".[9] Несомненно, что ничто и свобода входят в опыт и переживание возможного. Возможное, как уже говорилось, полагается не существующим, и в этом смысле оно зачерпывает частицу ничто. Но вряд ли уместно определять возможное как ничто, вброшенное в мир действительности и взрывающее его изнутри. Судить о возможном с точки зрения ничто - это все равно, что судить о возможном с точки зрения сущего: оба взгляда исходят из действительной модальности и искажают перспективу возможного. Вообще категория " ничто" очень преувеличена в экзистенциальной философии, как отражение ее поглощенности бытием. Ничто есть парная категория к бытию, всецело им определяется и от него зависит, даже если философ пытается, напротив, вывести бытие из небытия. Но " возможное" не может быть понято ни в терминах " бытия", ни в терминах " небытия", вообще не может определяться только в рамках изъявительной модальности, как сущее или его отрицание. Возможное имеет свой собственный круг очевидностей, переживаемых в любви и страхе, в игре и творчестве, в отношениях с близкими, в религиозном опыте, - и не сводимых к порядку бытия-ничто, присутствия или отсутствия. Может быть, мне удастся написать книгу, о которой я не смею даже и мечтать; может быть, она сама напишет себя мною. Может быть, я еще увижу своего отца, который умер двадцать лет назад. Может быть, мы будем говорить с ним совсем иначе, чем говорили при его жизни. Может быть, дети Иова никогда не умирали. Может быть, я никогда не умру. Все эти " может быть" не притязают на то, чтобы сбыться как факт бытия, и ничего не теряют от невозможности так сбыться. Для них у человека существует особый орган восприятия, который иногда называют воображением. Но воображение не всегда соответствует именно возможному, оно может представлять образы будущего или отсутствующего, то есть существующего в другом физическом плане существования. Воображение шире мира возможного - и вместе с тем уже его, поскольку возможное далеко не всегда представляется наглядно, картинно. Когда я думаю о своих возможных встречах с отцом, я ничего не воображаю. Здесь нет ни портретного сходства, ни теней, ни загробного пейзажа, вообще ничего воображаемого. Поэтому лучше говорить не о воображении, а другом органе восприятия, который можно назвать чувством возможного, - о том, что Р. Музиль называл " Moglichkeitssinn".[10] Это чувство возможного редко покидает нас, даже когда мы ничего не воображаем, не строим никаких планов и утопий. Когда я читаю книгу, я чувствую те возможные мысли, которых в ней потом никогда не найду. Бывает, что я перелистываю всю книгу в поисках той мысли, которую вычитал в ней, но оказывается, что эта мысль была лишь возможностью книги, ее нет в прочитанных страницах. Когда я знакомлюсь с человеком, я чувствую, каким он мог быть в детстве и каким может быть в старости, какие у него могли быть родители, каким он может быть в любви или гневе, какие он мог бы писать книги. Такое чувство возможного есть форма интуитивно-расширительного знания о человеке, которое не востребует никаких фактов, потому что сам человек больше всех фактов о нем, он есть форма возможного. И такое чувство возможного сопровождает нас повсюду, в самых мелких и прозаических деталях повседневного опыта. Когда мы разговариваем, мы ощущаем все возможные грани и повороты разговора, которые отсутствуют в самом разговоре, хотя, может быть, они-то и составляют самое важное в нем. Когда впереди показывается поворот, мы ощущаем то возможное пространство, которое откроется нам за углом, расположение стен и витрин, машин и прохожих. Это чувство нельзя свести к ожиданию, предвидению, предсказанию, потому что оно не соотносится с реальностью последующих событий, а скользит именно по гребню возможностей, как своего рода модальное волнение, вызванное непрестанной игрой и сменой модальных установок. Мы участвуем в конкретных событиях - и одновременно переживаем их многовариантность, их насыщенность иными возможностями, которые не просто соприсутствуют с реальностью, но интенционально растворяют ее в себе. На традиционном языке важнейшие способы пребывания человека в мире возможного называются верой и надеждой. Человек верит и надеется вовсе не потому, что ему не хватает какого-то твердого знания о предмете веры и надежды и будь он уверен в том, что этот предмет существует, он перестал бы верить и надеяться, а стал бы просто знать. Вера и надежда оправданы и значимы сами по себе, а не потому, что они познавательно правильны. С другой стороны, если вера и надежда выводят нас за пределы сущего, значит ли это, что они порождаются из ничто и влекутся к ничто? Сказать так - значит ничего не сказать. То, к чему влекут вера и надежда, конечно, не есть сущее, но оно и не есть ничто, оно принадлежит миру возможного-невозможного.[11] В представлении экзистенциализма, ничто обретает колоссальную глубину, как то, куда человек исходит из бытия, чтобы установить свою " инаковость" по отношению к бытию. Но понятие " ничто" не уводит от сущего, а приводит к нему, как его тень. Отрицание принадлежит тому же плану, который подлежит отрицанию. Мерить все отличное от сущего меркой ничто - значит не выходить за предел сущего, а возвращать все в предел той же модальности. Трансценденция вообще невозможна между бытием и ничто, между сущим и его отрицанием. Переход между ними есть становление, появление, исчезновение, но это еще не есть трансценденция, которая предполагает выход не в " не-", а в " ино-". Трансценденция сущего есть одновременно и трансценденция ничто, то есть выход за рамки самой оппозиции этих понятий. Итак, экзистенциальное " ничто" оказывается недостаточно радикальной попыткой преодолеть метафизическую объектность существования, поскольку само это " ничто" замкнуто рамками той же модальности и разворачивает свою собственную, теневую метафизику не-существования. Таков парадокс многих антиметафизических движений 20-го века: они создают " обратную метафизику", поскольку восстают против бытия в плоскости самого бытия или соприродно-противоположного ничто. Философия как будто загипнотизирована этой модальностью и остается под властью " бытия и ничто" даже когда пытается ее низвергнуть.
10. Конструирование и творчество
Конструктивность - это смысловая насыщенность, или событийность мышления. Смысловое событие- пересечение границы между мыслительными полями. Не только в повествовательных произведениях значимая граница пересекается героем, попадающим из царства живых в царство мертвых, или из провинции в город, или из обывателей в революционеры, но и в философских текстах постоянно пересекаются границы между понятиями, группами понятий, между разными сферами самого разума. Смысловая событийность текста зависит как от прочности этой границы, так и от энергии ее преодоления. Вот почему разграничение способностей разума, строго проведенное кантовской критикой, дало мощный импульс для смысловых событий в мышлении 19-го - 20-го веков - событий, нарушающих и ломающих эти границы. Вообще размежевание понятий, установление их границ - это как бы экспозиция философского произведения, за которой следует его сюжет, т. е. серия авантюрных пересечений границы. Образцом событийной единицы может служить афоризм, как микросюжет мышления, в котором границы понятий, уже установленные традицией и здравым смыслом, резко пересекаются. Афоризм, в силу своей краткости, не имеет места для экспозиции, но таковой служит национальный язык или вся мировая культура, сложившаяся в ней система понятий. " В ревности больше самолюбия, чем любви": традиция связывает ревность с любовью, как ее эксцесс и кошмар, тогда как Ларошфуко соединяет ревность с чем-то прямо противоположным любви - самолюбием. " Прежде, чем приказывать, научись повиноваться" (Солон). " Чтобы что-то создать, нужно чем-то быть" (Гете). В этих афоризмах пересекается установленная логикой языковых оппозиций граница между " приказом" и " повиновением", " созиданием" и " бытием", так что одно оказывается необходимой частью и предпосылкой другого. С-мысл так относится к мышлению, как со-бытие- к бытию. Смысл - это мыслительное событие, пересечение концептуальных полей, заданных аналитическим расчленением понятий. Особенность методологически " чистых", последовательных философских стратегий, таких, как идеализм или экзистенциализм, в том, что они развертываются в однородном мыслительном континууме. Можно представить, однако, что вместо платоновских идей или хайдеггеровского бытия, которые, кажется, во всем противоположны друг другу, кроме своей концептуальной однородности, философия ориентируется на комплекс смысла-события. Развитие философии есть не смена направлений, но ускорение смысловых событий, уплотнение их в единицах времени и письма. Теперь, с открытием принципа " множимости мысли", философия становится на собственную почву мыслимости, то есть уже не объясняет действительность и не изменяет ее, не сводит ее к непротиворечивой концепции и не вмешивается в ход истории, а создает собственную историю смысловых событий и космософию возможных миров. В основе конструирования, по Шеллингу, лежит " так называемый переход от бесконечного к конечному, возникновение ограничения в самом по себе неограниченном, совершенно однородном и абсолютном".[2] В бескрайней области мыслимого полагается первая мыслимость, некая " -ость", которой даются определения, отграничивающие ее от мыслимого вообще. Замечательно, что Шеллинг постулирует полную произвольность первого акта мышления и полагаемого им первоначала - это может быть вода или огонь, " цветочность" или " капельность"... " Обратите внимание, что таким образом первоначало отчетливо мыслится как нечто случайное. Первое - сущее - это primum existens /первосущее - М.Э./, как я его назвал, есть, следовательно, и первое случайное (изначальная случайность). Вся эта конструкция начинается, таким образом, с возникновения первого случайного - нетождественного с самим собой, - начинается с диссонанса, и, в самом деле, должна так начинаться..." [3] В этом суть метода конструирования, в отличие от метафизического полагания абсолютного начала, которое всецело тождественно себе и всему тому, что впоследствии различается на его основе. Конструирование начинает с акта инополагания бесконечному мышлению чего-то конечно мыслимого, то есть с отличения мышления от самого себя. Но это иное потому и полагается как случайное, что конструирование исходит из знающей себя бесконечности самого мышления, по отношению к которому все мыслимое выступает лишь как одна из возможностей. "...Таким образом, сама конечность служит ему /мыслящему субъекту - М.Э./ средством полагать себя в качестве бесконечного..." [4] Конструирование, по Шеллингу, есть такая актуализация бесконечного, которая полагает свою ограниченность и случайность тем же актом, каким и превосходит ее. Актуализация мыслительной потенции в некоем условном первоначале есть одновременно и трансценденция этого первоначала как " случайного", потенцирование мыслимого предмета не как действительно сущего, а как возможного для мышления. Поэтому Шеллинг подчеркивает, что " конструкция создает лишь возможные объекты".[5] При этом сама действительность получает свое определение лишь внутри более широкого понятия " абсолютной возможности": " Ибо в конструкции, идею которой автор считает значимой, дана не только относительная или чисто идеальная, но и абсолютная возможность, которая заключает в себе действительность".[6] Иными словами, сама действительность предстает как потенциальность, как особого рода мыслимость, полагаемая в ее радикальном отличии от мышления как такового. Вот почему своеобразным синонимом конструирования у Шеллинга выступает " потенцирование" - термин, который Шеллинг разделяет со своими друзьями-романтиками Ф. Шлегелем и Новалисом и которым он часто характеризует вообще метод своего философского мышления. Потенциями Шеллинг называет " идеальные определения", под которые подпадает все разнообразие явлений и через которые полагается абсолютно целое как последняя цель философского мышления и эстетического созерцания (в той высшей точке, где они совпадают). " Философия же обнаруживается в своем совершенном виде только в целокупности всех потенций: ведь она должна быть = абсолютному, раскрытому в полноте всех идеальных определений ".[7] Между бесчисленными существованиями, которые мы находит в эмпирическом мире, и " абсолютным", как его понимает Шеллинг, лежат потенции множественных порядков и ступеней, на каждой из которых происходит превращение актуального в потенциальное, конкретного в универсальное, конечного в бесконечное. Отсюда столь характерные для Шеллинга выражения, как " объект философии проходит следующие потенции" или " положенная в первой (во второй, третьей) потенции сущность..." [8] Само мышление, по Шеллингу, есть поступательная потенциация своего предмета, восхождение от потенций низшего к потенциям высшего порядка, где они соединяются в абсолютном тождестве реально-идеального, субъективно-объективного. "...Вся внутреняя связь трансцендентальной философии покоится только на постоянном потенциировании самосозерцания, от первой и простейшей потенции в самосознании до высшей, эстетической".[9] На первый взгляд, конструирование равносильно понятию творчества, но эти два рода деятельности различаются своей модальностью. Творчество есть актуализация замысла и говорит " будь" творению, тогда как конструирование есть именно потенцирование того, что " может быть". Конструкт, в отличие от творения, признает полную меру своей произвольности. [10] Конструирование заранее обводит себя рамкой условности, переводит творческий акт в модальность возможного и включает сознание его неполноты, неуспеха. Николай Бердяев, создавший последовательную и всеобъемлющую философию творчества, считал, что любое творчество, как оно до сих пор осуществлялось на земле, есть неудача, поскольку оно пересоздает мир не действительно, а только условно, символически, в рамках художественного, научного, политического произведения. Творческий огонь моментально остывает, как только выводится из недр духа и приобретает форму отдельной книги, скульптуры, политического учреждения, семейного союза. Вместо пересозидания мира получается создание еще одной вещи в мире - дурная бесконечность. " Культура во всех своих проявлениях есть неудача творчества, есть невозможность достигнуть творческого преображения бытия. Культура кристаллизует человеческие неудачи. Все достижения культуры - символические, а не реалистические".[11] Творчество, в том смысле, о котором говорит Бердяев, есть теологическая категория: творить мир, то есть создавать его из ничего, дано только Богу, поэтому творческие акты человека всегда обречены на неудачу. Конструирование тем и отличается от творчества, что с самого начала знает об этой неудаче, признает и любит ее, как сознательное ограничение творческого размаха формами условного и возможного, не-переход их в действительное пересозидание мира. Творит только Бог, а человеку пристало конструировать, т.е. демонстрировать каждым своим актом неудачу творчества, его обреченность на конструкты вместо живых творений. Эта неудача творчества сознательно вписана в сам акт конструирования, как создания множественных возможностей бытия, а не единственного и подлинного мира. Для Бердяева творчество - это метафизическая реальность и этический императив, тогда как в конструировании оно приобретает сослагательную модальность, " как если бы". Конструкт, в отличие от творения, не может быть живым существом и органической частью Божьего мира - это химера, знающая о своей химеричности (без оценочных коннотаций этого слова). В отличие от божественного акта творчества, конструирование есть акт бого-человеческий, т.е. попытка божественного творчества, в которую заведомо вписана его человеческая неудача- возможность творчества, в которую вписана его невозможность. Конструирование есть деконструкция творчества и одновременно творческий выход за предел деконструкции: уже не обнаружение контингентности в существующих структурах, а создание структур в форме контингентности, в сослагательном наклонении. [12] Контингентность, contingency - английский эквивалент " условности" - удачно вмещает в себя тот же префикс " кон", что и в понятии " конструировать". " Контингентный" первично значило " со-прикасающийся", " приходящий вместе", " со-слагательный", " с-лучающийся"; отсюда и значения " возможность", " случай", " непредвиденное обстоятельство", то есть то, что не вписано в структуру события, отклоняется от нее.
|