Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Поэты пушкинского круга






 

Первоначально для обозначения общности поэтов, входивших в пушкинский круг (Баратынский, Вяземский, Дельвиг, Языков), пользовались поэтичным и романтичным понятием «пушкинская плеяда». Однако первое, с чем сталкивался исследователь, приступавший к изучению творчества Баратынского, Вяземского, Дельвига и Языкова, это вопрос о том, существовала ли «плеяда» реально или это мифическое понятие, некая терминологическая фикция.

Термин «пушкинская плеяда», по мере изучения поэзии Пушкина, романтической эпохи и конкретных поэтов, стал считаться уязвимым, поскольку, во‑ первых, возник по аналогии с наименованием французской поэтической группы «Плеяда» (Ронсар, Жодель, Дюбелле и др.), давая повод для неправомерных ассоциаций и неуместных сближений (Пушкина с Ронсаром). Однако французов не смущает, что название их «Плеяды» тоже появилось по аналогии с группой александрийских поэтов‑ трагиков III в. до н. э. Другие сомнения, во‑ вторых, имеют более основательный характер: термин «пушкинская плеяда» предполагает общие художественно‑ эстетические позиции, тесно сближающие участников, а также отношения зависимости, подчинения по отношению к наиболее яркой «главной звезде».

Однако Баратынский, Вяземский, Дельвиг и Языков обладали – каждый – самобытным, резко индивидуальным, неповторимым голосом и не занимали подчиненного положения по отношению к верховному светилу русской поэзии. Известно, что некоторые из них не только не подражали Пушкину, но так или иначе отталкивались от него, спорили с ним, не соглашались, даже противопоставляли ему свое понимание природы поэзии и иных проблем. Это в первую очередь касается Баратынского и Языкова. Кроме того, поэтически приближаясь к Пушкину, каждый из поэтов ревностно оберегал свою поэтическую независимость от него. Следовательно, если принимать понятие «пушкинская плеяда», нужно отчетливо осознавать, что в этом созвездии, названном именем Пушкина, последний является самой крупной звездой, в то время как другие светила, входящие в «плеяду», хотя и не столь масштабны, но вполне самостоятельны, и каждое образует свой поэтический мир, автономный по отношению к пушкинскому. Их творчество сохраняет непреходящее художественное значение независимо от Пушкина или, как выразился Ю. Н. Тынянов, «вне Пушкина». Это мнение было поддержано другими литераторами (Вл. Орлов, Вс. Рождественский).

Дополнительным доводом для отказа от термина «плеяда» служит то, что в произведениях Пушкина это слово не употребляется ни в одном из его значений. Не зафиксировано оно и в сочинениях Н. М. Языкова. Это слово в качестве обозначения близкого Пушкину сообщества поэтов ввел Баратынский в открывающем сборник «Сумерки», но написанном в 1834 г. послании «Князю Петру Андреевичу Вяземскому»:

 

Звезда разрозненной плеяды!

Так из души моей стремлю

Я к вам заботливые взгляды,

Вам высшей благости молю,

От вас отвлечь судьбы суровой

Удары грозные хочу,

Хотя вам прозою почтовой

Лениво дань мою плачу.

 

«Звезда разрозненной плеяды» – намек на судьбу Вяземского, самого Баратынского и других поэтов сначала арзамасской, а затем пушкинско‑ романтической ориентации, занимавших ведущее место в литературной жизни 1810‑ 1820‑ х годов.

Наконец, как было замечено В. Д. Сквозниковым[4], некоторое неудобство связано с числом поэтов, входящих в «плеяду»: поскольку плеяда – это семизвездие, то и поэтов должно быть ровно семь. Называют же обычно пять: Пушкина, Баратынского, Вяземского, Дельвига и Языкова.

По всем этим соображениям в настоящем учебнике авторы предпочитают понятие «поэты пушкинского круга» или «пушкинский круг поэтов» как менее романтичное и условное, но более скромное и точное. В нем не закреплена строгая зависимость каждого из поэтов от Пушкина, но и не отрицаются присущие всем поэтам общие эстетические позиции.

Пятерых «поэтов пушкинского круга» связывают литературное взаимопонимание по многим эстетическим вопросам, проблемам стратегии и тактики литературного движения. Их объединяют некоторые существенные черты мировосприятия и поэтики, а также ощущение единого пути в поэзии, единой направленности, которой они неуклонно следуют, сопровождаемые временными попутчиками. С общих позиций они вступают в полемику со своими противниками и подвергают резкой критике недоброжелателей.

«Поэты пушкинского круга» радуются успехам каждого, как своим собственным, обеспечивают взаимную поддержку друг другу. В глазах общества они предстают единомышленниками, их часто объединяют и их имена называют вместе. Они охотно обмениваются стихотворными посланиями, в которых подчас достаточно вскользь брошенного намека, чтобы внести полную ясность в какую‑ либо знакомую им ситуацию. Их оценки художественных произведений даровитых авторов или мнения о заметных литературных явлениях часто сходны, и это позволяет тогдашней литературной публике воспринимать этих поэтов как вполне образовавшуюся и сложившуюся общность.

«Поэты пушкинского круга» чрезвычайно высоко ценят свою среду, видят друг в друге исключительную поэтическую одаренность, ставящую их в особое положение избранников, любимцев и баловней Музы, беспечных сыновей гармонии. Для Пушкина Дельвиг – настоящий гений («Навек от нас утекший гений»). Никак не менее. На Языкова устремлены глаза всех «поэтов пушкинского круга»: он адресат многих посланий, в которых чувствуется восхищение его самобытным, искрометным талантом. К нему восторженно обращаются с приветствиями Пушкин, Дельвиг, Баратынский, Вяземский. Их заслуженно комплиментарные послания находят столь же благодарный ответный отзыв у Языкова, полный похвал их бесценным талантам. В качестве примера уместно привести сонет Дельвига, посвященный Языкову. В нем как бы присутствуют все поэты круга, кроме Вяземского: Дельвиг – в качестве автора и героя стихотворения, Языков – в качестве адресата, к которому прямо обращается друг‑ поэт, Пушкин и Баратынский – как «возвышенные певцы», в число которых Дельвиг включает и Языкова, и мысленно, конечно, самого себя.

Общность «поэтов пушкинского круга» простирается и на основы миросозерцания, мироотношения, на содержание и поэтику. Все «поэты пушкинского круга» исходили из идеала гармонии, который является принципом устроения мира. Поэтическое искусство – это искусство гармонии. Оно вносит в мир и в душу человека согласие. Поэзия – прибежище человека в минуты печали, скорби, несчастий, которое либо излечивает «больную» душу, либо становится знаком ее уврачевания. Поэтому гармония мыслится своего рода идеалом и принципом поэтического творчества, а поэзия – ее хранительницей. Такое убеждение свойственно всем «поэтам пушкинского круга». Что касается Пушкина, то более солнечного гения не знала русская поэзия. Читатели и знатоки‑ пушкинисты многократно поражались той «всеразрешающей гармонии», на которой зиждется пушкинский поэтический мир. В полной мере мысль о гармонии отстаивал и Дельвиг. В значительной мере подобные соображения применимы и к поэзии Языкова. Не случайно современники восхищались здоровьем и естественностью его вдохновения, широтой и удалью его творческой личности, радостно‑ мажорным звучанием стиха. Баратынский также исходил из презумпции идеала, из гармонии как первоосновы мира, из гармонически целебной мощи поэзии. К гармонии стиха, которая ему не всегда давалась, стремился и Вяземский[5].

Культ гармонии, влюбленность в нее вовсе не означает того, что ее жрецы – люди благополучные, удачливые, застрахованные от всякого рода неустроенности, душевного надрыва и тоски. Им ведомы все печальные состояния духа в той мере, в какой идеал гармонии оказывается достижимым по причинам социального или же личного порядка. Ни один из «поэтов пушкинского круга» не склонен, поддавшись такому настроению, навсегда остаться «певцом своей печали». У них была иная, противоположная цель: вновь обрести душевное равновесие, снова ощутить радость бытия, опять почувствовать утраченную на время гармонию прекрасного и совершенного.

 

П. А. Вяземский (1792–1878)

 

Из старших друзей Пушкина наиболее талантливым был князь Петр Андреевич Вяземский. Как и другие «поэты пушкинского круга»[6], он обладал собственным поэтическим голосом, но подобно им, также испытал влияние Пушкина. Пушкин писал о Вяземском:

 

Судьба свои дары явить желала в нем,

В счастливом баловне соединив ошибкой

Богатство, знатный род с возвышенным умом

И простодушие с язвительной улыбкой.

 

Важнейшее качество Вяземского‑ поэта – острое и точное чувство современности. Вяземский чутко улавливал те жанровые, стилистические, содержательные изменения, которые намечались или уже происходили в литературе. Другое его свойство – энциклопедизм. Вяземский был необычайно образованным человеком. Третья особенность Вяземского – рассудочность, склонность к теоретизированию. Он был крупным теоретиком русского романтизма. Но рассудительность в поэзии придавала сочинениям Вяземского некоторую сухость и приглушала эмоциональные романтические порывы.

Поэтическая культура, взрастившая Вяземского, была однородна с поэтической культурой Пушкина. Вяземский ощущал себя наследником XVIII в., поклонником Вольтера и других французских философов. Он впитал с детства любовь к просвещению, к разуму, либеральные взгляды, тяготение к полезной государственной и гражданской деятельности, к традиционным поэтическим формам – свободолюбивой оде, меланхолической элегии, дружескому посланию, притчам, басням, эпиграмматическому стилю, сатире и дидактике.

Как и другие молодые поэты, Вяземский быстро усвоил поэтические открытия Жуковского и Батюшкова и проникся «идеей» домашнего счастья. Во множестве стихотворений он развивал мысль о естественном равенстве, о превосходстве духовной близости над чопорной родовитостью, утверждал идеал личной независимости, союза ума и веселья. Предпочтение личных чувств официальным стало темой многих стихотворений. В этом не было равнодушия к гражданскому поприщу, не было стремления к замкнутости или к уходу от жизни. Противопоставляя домашний халат ливрее, блеск и шум света «тихому миру», полному богатых дум, Вяземский хотел сделать свою жизнь насыщенной и содержательной. Его частный мир был гораздо нравственнее пустого топтанья в светских гостиных. У себя дома он чувствовал себя внутренне свободным:

 

В гостиной я невольник,

В углу своем себе я господин…

 

Вяземский понимает, что уединение – вынужденная, но отнюдь не самая удобная и достойная образованного и вольнолюбивого поэта позиция. По натуре Вяземский – боец, но обществу чуждо его свободолюбие.

Став карамзинистом, сторонником карамзинской реформы русского литературного языка, а затем и романтизма, Вяземский вскоре выступил поэтом‑ романтиком. Он понял романтизм как идею освобождения личности от «цепей», как низложение «правил» в искусстве и как творчество нескованных форм. Проникнутый этими настроениями, он пишет гражданское стихотворение «Негодование», в котором обличает общественные условия, отторгнувшие поэта от общественной деятельности; элегию «Уныние», в которой славит «уныние», потому что оно врачует его душу, сближает с полезным размышлением, дает насладиться плодами поэзии.

Жанр психологической и медитативной элегии под пером Вяземского наполняется либо гражданским, либо национально‑ патриотическим содержанием.

В романтизме Вяземский увидел опору своим поискам национального своеобразия и стремлениям постичь дух народа. Знаменитой стала его элегия «Первый снег», строку из которой – «И жить торопится, и чувствовать спешит» – Пушкин взял эпиграфом к первой главе «Евгения Онегина», а в пятой при описании снега опять вспомнил Вяземского и отослал читателя романа к его стихам. Отголоски «Первого снега» слышны в пушкинских «зимних» стихотворениях («Зима, Что делать нам в деревне? Я встречаю…», «Зимнее утро»).

В «Первом снеге» Вяземского нет ни отвлеченности пейзажей Батюшкова, ни утонченной образности описаний природы у Жуковского. Лирическое чувство спаяно с конкретными деталями русского быта и пейзажа. В элегии возникают контрастные образы «нежного баловня полуденной природы», южанина, и «сына пасмурных небес полуночной страны», северянина. С первым снегом у сына севера связаны радостные впечатления, труд, быт, волнения сердца, чистота помыслов и стремлений. В стихотворении преобладают зрительные образы:

 

Сегодня новый вид окрестность приняла

Как быстрым манием чудесного жезла;

Лазурью светлою горят небес вершины;

Блестящей скатертью подернулись долины,

И ярким бисером усеяны поля. < …>

 

Зима рождает особую красоту земли, необычные для других краев «забавы», весь стиль поведения и особый характер человека – нравственно здорового, презирающего опасность, гнев и угрозы судьбы. Вяземский стремился через пейзаж запечатлеть национально‑ своеобразные черты народа, ту «русскость», которую он ценил и которую остро чувствовал и в природе, и в языке. Он психологически тонко передает и молодой задор, и горячность, и восторженное приятие жизни. От описания природы поэт незаметно переходит к описанию любовного чувства. Восхищение красотой и силой природы сменяется восторгом и упоением молодостью, нежностью возлюбленной.

Пушкин назвал слог Вяземского в «Первом снеге» «роскошным». И это была не только похвала. Вяземский – тут его бесспорная заслуга – рисовал реальный, а не идеальный пейзаж, воссоздавал в стихах реальную русскую зиму, а не отвлеченную или воображаемую. И все‑ таки он не мог обойтись без привычных метафор, без устойчивых поэтических формул, без перифрастических выражений, которые обычно называют «поэтизмами». Например, «древний дуб» он называет «Дриалище дриад, приют крикливых вранов», вместо слова «конь» употребляет выражение «Красивый выходец кипящих табунов». Расцвет природы весной выглядит у Вяземского слишком «красиво»:

 

… на омытые луга росой денницы

Красивая весна бросает из кошницы

Душистую лазурь и свежий блеск цветов…

 

Реальная зима в деревне в своих обычных красках Вяземскому представляется словно бы недостаточно поэтичной, и он считает нужным ее расцветить и разукрасить. Так возникает обилие картинных сравнений: «В душе блеснула радость. Как искры яркие на снежном хрустале», «Воспоминание, как чародей богатый». Если сравнить описания зимы у Вяземского и Пушкина, то легко заметить, что Пушкин избегает перифраз и «поэтизмов». Слово у него прямо называет предмет:

 

… Вся комната янтарным блеском

Озарена. Веселым треском

Трещит натопленная печь. < … >

 

У Вяземского помещение, из которого он выходит на зимнюю улицу, – «темницы мрачный кров». У Пушкина сказано просто – «комната», озаренная утренним зимним «янтарным» солнцем. Вместо «красивого выходца» у Вяземского, у Пушкина – «кобылка бурая». Эпитеты обычно предметны, они обозначают время или состояние – «утренний снег», «поля пустые», «леса… густые». Но главное различие заключается в том, что поэтическое слово приближено к предмету и что эмоциональность возникает у Пушкина на предметной основе. Вяземский как будто стыдится называть вещи своими именами и прибегает к помощи перифраз, устойчивых символов и поэтических выражений. Эту стилистику Пушкин и назвал «роскошным слогом». Сам же Пушкин был поклонником «нагой простоты». Пушкинское слово открывало поэзию в самой действительности, в самом предмете. Оно извлекало лирическое, прекрасное из обыденной жизни. Вот почему Пушкин не страшится «называть вещи своими именами». Но тем самым он преображает их: обычные слова становятся поэтичными. Называя предмет, Пушкин как бы «промывает» его и возвращает ему его красоту и поэзию в очищенном от посторонних наслоений виде.

Дальнейшая судьба Вяземского[7]в литературе пушкинской эпохи также интересна. В 1820‑ е годы Вяземский – главный эпистолярный собеседник Пушкина по темам романтизма и самый близкий Пушкину истолкователь романтических произведений.

В романтическом мироощущении Вяземский открыл для себя источник новых творческих импульсов, в особенности в поисках национального содержания. Стиль его становится чище и выдержаннее. Вяземского влечет тайная связь земного и идеального миров, он погружается в натурфилософскую проблематику. Так, в стихотворении «Ты светлая звезда» параллельны два ряда образов – «таинственного мира» и «земной тесноты», мечты и существенности, жизни и смерти, между которыми устанавливается невидимая внутренняя соприкосновенность. В лирику Вяземского властно вторгается романтическая символика. Отдельные явления и картины природы предстают его взору в качестве символов некоего таинственного сновидения, позволяющего усматривать за ними подлинную жизнь или созерцать свою душу:

 

Мне все равно: обратным оком

В себя я тайно погружен,

И в этом мире одиноком

Я заперся со всех сторон.

 

Каждому явлению, даже самому заурядному и обычному, Вяземский придает символический смысл. Дорожный колокольчик и самовар осознаются знаками национальной культуры, тоска и хандра – неотъемлемыми свойствами романтической души, переполненной предчувствиями о встрече с иными мирами. Вяземский переживает раздвоенность бытия, и в его стихотворениях неожиданно воскресают интонации позднего Баратынского и Тютчева.

В романтической лирике Вяземского оживает его горячая, страстная натура, широкая и вольная, чуждая «существенности лютой», скучной ежедневности. В стихотворении «Море» он славит морскую стихию, воплощающую для него деятельную мечту и высокую красоту, недоступную «векам», «смертным» и «року». В романтических стихотворениях Вяземского уже нет той логической заданности и тех резких стилистических сбоев, каким отличались его стихотворения 1810‑ х годов. Стихотворная речь в них льется свободно, поэт гармонизирует стих, избегает дидактики, его размышления приобретают отчетливо философский характер. Так, в стихотворении «Байрон» Вяземский пишет о всевластии человеческого разума, способного проникнуть в тайны мироздания. Однако носитель «всемогущей», «независимой» мысли оказывается одновременно «слабым» существом. Вяземский подчеркивает зависимость человека от исторического времени («Мысль независима, но времени он раб»). На этом философском фоне судьба Байрона понята поэтом как вечное противоборство человека со свободной и всемогущей мыслью, которая либо гаснет в «сосуде скудельном», либо сжигает его. Жизнь Байрона, по Вяземскому, красноречиво убеждает в том, что «чем смертный может быть, и чем он быть не в силе». Вяземский скорбит о невозможности человека прорваться в иную область – область бессмертного и бесконечного. Никогда не достигаемая цель не отменяет порыва к ней, неистребимого желания, свойственного человеку, «перескочить» за грань. В этом Вяземский видит подлинное величие Байрона и человека вообще в противовес «надменной черни» с ее сонной мыслью. Духовная спячка для Вяземского означает не только смерть мысли, чувства, но и торжество насилия, суеверий.

Тема духовного могущества человека сближается с темой жизни и смерти, с размышлениями о поэтическом искусстве. Поэта волнуют типично романтические проблемы – невозможность излить в стихах теснящиеся в душе созвучия, навеянные образами природы («Я полон был созвучий, но немых…»).

Неуловимая связь между природой и душой человека оказывается недоступной мысли и слову, но Вяземский находит выразительную афористическую форму для передачи этого тягостного ощущения:

 

И из груди, как узник из твердыни,

Вотще кипел, вотще мой рвался стих.

 

По‑ иному зазвучала в стихотворениях Вяземского и народная тема. Вяземский увидел поэтическую прелесть в безбрежном покое, в простой, совсем не экзотической природе, почувствовал ее дыхание. Чувство раздолья и духовной силы, внешне неброской, но внутренне глубокой, овладевает поэтом в стихотворении «Еще тройка» при виде скудной, неприхотливой дороги. Здесь все загадочно, все пугает и манит:

 

Словно леший ведьме вторит

И аукается с ней,

Иль русалка тараторит

В роще звучных камышей.

 

Стихотворение насыщено образами, восходящими к народной поэзии, в нем возникает атмосфера таинственной поэтичности. Сам автор не остается созерцателем: он фантазирует, наблюдает, восторгается, раздумывает. Степной пейзаж сливается с его душевными переживаниями, представая в виде эмоциональных картин.

Символика проникает и в сатирические стихотворения. В знаменитом «Русском боге», намеренно чередуя разные признаки, разбросанные внешне бессистемно, Вяземский создает выразительную картину русской неразберихи, хаоса. Тут оживает все, «что есть некстати», – груди и лапти, ноги и сливки, анненские ленты и дворовые без сапог, заложенные души и бригадирши обоих полов. Поэт остается верен своей прежней парадоксальной манере, но парадокс у него перерастает в убийственно‑ иронический символ российского правопорядка. Сатира Вяземского становится обобщеннее и злее.

Рядом с романтической лирикой и сатирическими стихотворениями в творчестве Вяземского широко представлены зарисовки, путевые очерки, дорожные хроники, фельетоны. В них укрепляется иная манера – неторопливого описания. Для таких стихотворений («Зимние карикатуры», например) типична разговорная интонация:

 

Русак, поистине сказать,

Не полунощник, не лунатик:

Не любит ночью наш флегматик

На звезды и луну зевать.

 

Своими наблюдениями путешественника Вяземский, безусловно, содействовал демократизации поэзии и, в известной мере, предварял повести в стихах, газетные и дорожные обозрения, стихотворные фельетоны и другие формы, распространенные в поэзии 1850‑ х годах, в частности в творчестве Некрасова. Злободневность тематики, куплетная строфа, игривость и ироническая усмешка, непринужденность речи – вот те основные черты, которые придал Вяземский этим стихотворениям.

В конце 1820‑ х – в начале 1830‑ х годов Вяземский – все еще признанный литератор, стоящий на передовых позициях. Он активно участвует в литературной жизни, включаясь в полемику с Булгариным и Гречем. Он сотрудничает в «Литературной газете» Дельвига и Пушкина, а затем в пушкинском «Современнике», которые приобрели в Вяземском исключительно ценного автора, обладавшего хлестким и умелым пером. Журналистская хватка сказалась и в поэзии Вяземского, щедро насыщенной злободневными политическими и литературными спорами. Чувство современности было развито у Вяземского необычайно. Однажды он признался: «Я – термометр: каждая суровость воздуха действует на меня непосредственно и скоропостижно». Поэтому и журнальная деятельность была в его вкусе, о чем он догадывался сам и о чем ему не раз говорили друзья. «Пушкин и Мицкевич, – писал Вяземский, – уверяли, что я рожден памфлетистом… Я стоял на боевой стезе, стреляя из всех орудий, партизанил, наездничал…».

Вместе с Пушкиным и с другими литераторами Вяземский образует пушкинский круг писателей, которые, не смиряясь с деспотизмом, не принимают и новый, торгашеский век. Верный традициям дворянского либерализма, Вяземский, однако, не мог понять его слабости и преодолеть их. Как и другие поэты, он остался в пределах романтической лирики в пушкинскую эпоху. Подобно им, он стремился передать национальное содержание характера и времени, раскрепощал поэтический язык, по‑ своему ниспровергал сглаженный и стертый стиль, прививая русской поэзии любовь к необычным ритмам и жанрам. В отличие от поэтов пушкинской поры, Вяземский не пошел по пути создания психологической лирики (она появляется в творчестве Вяземского позже, за пределами славной эпохи). Однако Вяземский сомкнулся с ними в жанре медитативной элегии, тема которой – раздумья над своей и общей судьбой. Его «поэзия мысли» претерпела значительную и поучительную эволюцию: от намеренно логического развития темы к свободному развертыванию конкретного переживания. На этой дороге – от поэтов XVIII в. к пушкинскому периоду и затем к лирике Некрасова – Вяземский преодолевал риторичность и дидактизм своей поэзии и отражал характерную тенденцию этого времени – переход к непосредственному лирическому размышлению.

После смерти Пушкина Вяземский, как и Баратынский, перестал ощущать единство с новым поколением, и для него прервалась связь времен:

 

Сыны другого поколенья,

Мы в новом – прошлогодний цвет;

Живых нам чужды впечатленья,

А нашим – в них сочувствий нет…

 

 

А. А. Дельвиг (1798–1831)

 

В отличие от Вяземского, лицейский и послелицейский товарищ Пушкина Антон Антонович Дельвиг облек свой романтизм в классицистические жанры. Он стилизовал античные, древнегреческие и древнеримские стихотворные формы и размеры и воссоздавал в своей лирике условный мир древности, где царствуют гармония и красота. Для своих античных зарисовок Дельвиг[8]избрал жанр идиллий и антологических стихотворений. В этих жанрах Дельвигу открывался исторически и культурно‑ определенный тип чувства, мышления и поведения человека античности, который являет собой образец гармонии тела и духа, физического и духовного («Купальницы», «Друзья»). «Античный» тип человека Дельвиг соотносил с патриархальностью, наивностью древнего «естественного» человека, каким его видел и понимал Руссо. Вместе с тем эти черты – наивность, патриархальность – в идиллиях и антологических стихотворениях Дельвига заметно эстетизированы. Герои Дельвига не мыслят свою жизнь без искусства, которое выступает как органическая сторона их существа, как стихийно проявляющаяся сфера их деятельности («Изобретение ваяния»).

Действие идиллий Дельвига развертывается обычно под сенью деревьев, в прохладной тишине, у сверкающего источника. Поэт придает картинам природы яркие краски, пластичность и живописность форм. Состояние природы всегда умиротворенное, и это подчеркивает гармонию вне и внутри человека.

Герои идиллий и антологий Дельвига – цельные существа, никогда не изменяющие своим чувствам. В одном из лучших стихотворений поэта – «Идиллия» (Некогда Титир и Зоя под тенью двух юных платанов…) – восхищенно рассказывается о любви юноши и девушки, сохраненной ими навеки. В наивной и чистой пластической зарисовке поэт сумел передать благородство и возвышенность нежного и глубокого чувства. И природа, и боги сочувствуют влюбленным, оберегая и после их смерти неугасимое пламя любви. Герои Дельвига не рассуждают о своих чувствах – они отдаются их власти, и это приносит им радость.

В другой идиллии – «Друзья» – весь народ от мала до велика живет в согласии. Ничто не нарушает его безмятежного покоя. После трудового дня, когда «вечер осенний сходил на Аркадию», «вокруг двух старцев, друзей знаменитых» – Палемона и Дамета – собрался народ, чтобы еще раз полюбоваться их искусством определять вкус вин и насладиться зрелищем верной дружбы. Привязанность друзей родилась в труде. Отношения любви и дружбы выступают в поэзии Дельвига мерилом ценности человека и всего общества. Не богатство, не знатность, не связи определяют достоинство человека, а простые личные чувства, их цельность и чистота.

Читая идиллии Дельвига, можно подумать, что он явился запоздалым классицистом в романтическое время. Самые темы, стиль, жанры, размеры – все это взято у классицистов. И все‑ таки причислять Дельвига к классицистам или сентименталистам, которые тоже культивировали жанр идиллий (В. И. Панаев), было бы ошибочно. Дельвиг, прошедший школу Жуковского и Батюшкова, также был романтиком, который тосковал по утраченной античности, по патриархальности, по «естественному» человеку, по условному миру классической стройности и гармонии. Он был разочарован в современном обществе, где нет ни настоящей дружбы, ни подлинной любви, где человек чувствовал разлад и с людьми, и с самим собой. За гармоничным, прекрасным и цельным миром античности, о которой сожалеет Дельвиг, стоит лишенный цельности человек и поэт. Он озабочен разобщенностью, разрозненностью, внутренней дисгармонией людей и страшится будущего.

С этой точки зрения идиллии и антологические стихотворения Дельвига противостояли как классицистическим, так и сентиментальным образцам этих жанров. Они считались высокими художественными достижениями поэзии русского романтизма и одним из лучших воплощений духа античности, древней поэзии, ее, по словам Пушкина, «роскоши», «неги», «прелести более отрицательной», чем положительной, «которая не допускает ничего напряженного в чувствах; тонкого, запутанного в мыслях; лишнего, неестественного в описаниях!»[9].

Дельвиг внес в жанры идиллии и антологического стихотворения несвойственное ему содержание – скорбь о конце «золотого века». Подтекст его восхитительных идиллий, наивных и трогательных своей жизнерадостностью, коренился в чувстве тоски по утраченной былой гармонии между людьми и человека с природой. В нынешнем мире под покровом гармонии таится хаос, и потому прекрасное хрупко и ненадежно. Но потому же и особенно дорого. Так в идиллию проникают элегические мотивы и настроения. Ее содержание становится драматичным и печальным. Дельвиг ввел в идиллию трагический конфликт – крушение патриархально‑ идиллического мира под воздействием городской цивилизации – и тем самым обновил жанр.

В идиллии «Конец золотого века» городской юноша Мелетий полюбил прекрасную пастушку Амариллу, но не сдержал клятв верности. И тогда всю страну постигло несчастье. Трагедия коснулась не только Амариллы, которая потеряла разум, а потом утонула, – померкла красота Аркадии, потому что разрушилась гармония между людьми и между человеком и природой. И виноват в этом человек, в сознание которого вошли корысть и эгоизм. Идиллического мира теперь нет в Аркадии. Он исчез. Больше того: он исчез повсюду. Вторжение в идиллию романтического сознания и углубление его означало гибель идиллии как жанра, поскольку утратилось содержательное ядро – гармонические отношения людей между собой и внешним миром.

Пушкин соглашался с Дельвигом: прекрасное и гармоничное подвержены гибели и смерти, они преходящи и бренны, но чувства, вызванные ими, вечны и нетленны. Это дает человеку силу пережить любую утрату. Кроме того, жизнь не стоит на месте. В ходе исторического движения прекрасное и гармоничное возвращаются – пусть даже в ином виде, в ином облике. Трагические моменты столь же временны, как и прекрасные. Печаль и уныние не всевластны. Они тоже гости на этой земле.

В такой же степени, как и в идиллиях, Дельвиг явился романтиком и в своих народных песнях. В духе романтизма он обращался к народным истокам и проявлял интерес к древней национальной культуре. Если для воссоздания «античного» типа и миросозерцания он избрал жанр идиллий, но для «русского» типа и миросозерцания – жанр русской песни.

Песни Дельвига наполнены тихими жалобами на жизнь, которая делает человека одиноким и отнимает у него законное право на счастье. Песни запечатлели мир страданий простых русских людей в печальных и заунывных мелодиях («Ах, ты ночь ли…», «Голова ль моя, головушка…», «Скучно, девушки, весною жить одной…», «Пела, пела, пташечка…», «Соловей мой, соловей…», «Как за реченькой слободушка стоит…», «И я выйду на крылечко…», «Я вечор в саду, младешенька, гуляла...», «Не осенний частый дождичек…».

Содержание лирических песен Дельвига всегда грустно: не сложилась судьба девицы, тоскующей о суженом, нет воли у молодца. Любовь никогда не приводит к счастью, а приносит лишь неизбывное горе. Русский человек в песнях Дельвига жалуется на судьбу даже в том случае, когда нет конкретной причины. Грусть и печаль как бы разлиты в воздухе, и потому человек их вдыхает и не может избежать, как не в силах избавиться от одиночества.

В отличие от своих предшественников Дельвиг не обрабатывал народные песни, превращая их в литературные, а сочинял свои, оригинальные, воссоздавая формы мышления и поэтику подлинных фольклорных образцов. Свои песни Дельвиг наполнял новым, чаще всего драматическим содержанием (разлука, несчастная любовь, измена).

Русские песни создавались по аналогии с антологическим жанром и отличались такой же строгостью, выдержанностью и сдержанностью поэтической речи. И хотя Дельвиг эстетизировал язык песен в соответствии с нормами поэтического языка 1820‑ х годов, ему удалось уловить многие специфические черты поэтики русского фольклора, в частности, принципы композиции, создания атмосферы, отрицательные зачины, символику и пр. Среди русских поэтов он был одним из лучших знатоков и интерпретаторов народной песни. Его заслуги в песенном жанре ценили Пушкин и А. Бестужев.

Из других жанровых форм в творчестве Дельвига были продуктивны жанры сонета и романса.

Тяготением к строгим классицистическим формам можно объяснить, по‑ видимому, и обращение Дельвига к твердой жанрово‑ строфической форме сонета, высоким образцом которого является у поэта сонет «Вдохновение» [10].

РомансыДельвига («Вчера вакхических друзей…», «Друзья, друзья! я Нестор между вами…», «Не говори: любовь пройдет…», «Одиноко месяц плыл, зыбляся в тумане…», «Прекрасный день, счастливый день…», «Проснися, рыцарь, путь далек…», «Сегодня я с вами пирую, друзья…», «Только узнал я тебя…») сначала писались в сентиментальном духе. В них имитировались приметы фольклорных жанров, но затем Дельвиг устранил в них налет чувствительности, несколько салонной изысканности и искусственной поэтичности. Из немногочисленных элегий Дельвига, положенных на музыку и близких романсу, наиболее известна «Когда, душа, просилась ты…».

В середине 1820‑ х годов Дельвиг – уже признанный мастер, занявший прочные позиции в литературной среде. В 1826 г. он выпускает знаменитый альманах «Северные цветы на 1825», который имел большой успех. Всего было выпущено семь книжек, к которым в 1829 г. присоединился альманах «Подснежник». В «Северных цветах» печатались близкие Дельвигу, Пушкину и всему пушкинскому кругу литераторы – Вяземский, Баратынский, Плетнев, И. Крылов, Дашков, Воейков, В. Перовский, Сомов, Гнедич, Ф. Глинка, Д. Веневитинов, А. Хомяков, В. Туманский, И. Козлов, Сенковский, В. Одоевский, З. Волконская, Н. Гоголь и др.

В конце 1829 г. Пушкин, Вяземский, Жуковский задумали издавать газету и сделать ее органом своей литературной группы. Редактором и издателем ее стал Дельвиг (первые 10 номеров редактировал Пушкин совместно с О. Сомовым). В ней Дельвиг проявил себя не только как издатель и редактор, но и как видный литературный критик, отличавшийся вкусом и широкими познаниями. Он критиковал романы Булгарина за их антиисторичность и антихудожественность, выступал против «торгового» направления в литературе и «неистовой словесности». Именно эти тенденции в литературе отвергались пушкинским кругом писателей. Прекращение «Литературной газеты» тяжело подействовало на Дельвига, и он вскоре умер. В пользу братьев Дельвига Пушкин собрал последнюю книжку альманаха «Северные цветы на 1832 год».

 

Н. М. Языков (1803–1847)

 

Совсем иной по содержанию и по тону была поэзия Николая Михайловича Языкова, который вошел в литературу как поэт‑ студент[11]. И это амплуа создало ему весьма своеобразную репутацию. Студент – почти недавний ребенок, еще сохраняющий некоторые привилегии детского возраста. Он может позволить себе «шалости» и всякого рода рискованные выходки, вызывая к себе при этом сочувственно‑ снисходительное отношение окружающих. Пушкин восклицал, обращаясь к своему младшему другу: «Как ты шалишь и как ты мил!» В поэзии Языкова с ее характерным «захлебом» рождался своего рода эффект инфантилизма, милой незрелости. Полумнимая незрелость языковской музы, дает право крайне свободного обращения с писаными и неписаными законами поэтического творчества. Поэт смело нарушает их и делает это словно играючи. Читая стихи Языкова, приходится нередко сомневаться в правомерности некоторых предлагаемых им самим жанровых обозначений, так они непохожи на данные им названия «элегия», «песня», «гимн». Они кажутся произвольными, причем впечатляет легкость, с которой Языков их именует, относя к тому или иному жанру.

Языков учился в разных учебных заведениях, пока в 1822 г. не уехал в Дерпт, где поступил на философский факультет тамошнего университета и провел в нем семь лет. Экзамена за университет он не сдавал и покинул его «свободно‑ бездипломным».

В творчестве Языкова отчетливо выделяются два периода – 1820‑ х – начало 1830‑ х годов (примерно до 1833) и вторая половина 1830‑ х – 1846 годы. Лучшие произведения поэта созданы в первый период.

Как и другие поэты пушкинской эпохи, Языков сформировался в преддверии восстания декабристов, в период подъема общественного движения. Это наложило отпечаток на его лирику. Радостное чувство свободы, охватившее современников поэта и его самого, непосредственно повлияло на строй чувств Языкова. С декабристами Языкова сближала несомненная оппозиционность. Однако в отличие от декабристов у Языкова не было каких‑ либо прочных и продуманных политических убеждений. Его вольнолюбие носило чисто эмоциональный и стихийный характер, выражаясь в протесте против аракчеевщины, всяких форм угнетения, сковывавших духовную свободу. Отсюда и пафос языковской поэзии – «стремление к душевному простору», как определил его И. В. Киреевский[12]. Словом, Языкову не были чужды гражданские симпатии, но главное – простор души, простор чувств и мыслей, ощущение абсолютной раскованности.

Главные достижения Языкова связаны со студенческими песнями (циклы 1823 и 1829 годов), с элегиями и посланиями. В них и возникает тот образ мыслящего студента, который предпочитает свободу чувств и вольное поведение принятым в обществе официальным нормам морали, отдающим казенщиной. Разгульное молодечество, кипение юных сил, «студентский» задор, смелая шутка, избыток и буйство чувств – все это было, конечно, открытым вызовом обществу и господствовавшим в нем условным правилам.

В 1820‑ е годы Языков – уже сложившийся поэт с буйным темпераментом. Его стих – хмельной, тональность поэзии – пиршественная. Он демонстрирует в поэзии избыток сил, удальство, небывалый разгул вакхических и сладострастных песен. Весь этот комплекс представлений не совсем адекватен реальной личности Языкова: под маской лихого бесшабашного гуляки скрывался человек с чертами застенчивого увальня, провинциального «дикаря», не слишком удачливого в делах любви и не столь склонного к кутежам, как об этом можно подумать, читая стихи поэта. Однако созданный Языковым образ лирического героя оказался колоритным, убедительным, художественно достоверным. Современники заметили, что в литературу пришла необычная, «студентская» муза. Не все удавалось молодому Языкову: порой он писал бесцветно и вяло, не гнушался штампами. Тогда сердился на себя и впадал в резкую и отчаянную самокритику. Но иногда Языков, казалось, нащупывал какую‑ то новую для себя дорогу. Ему становилось тесно в рамках созданных им же образов (например, бури), и он искал глубины, правды чувств и хотел показать себя таким, каким был на самом деле. Так, в стихотворном послании Н. Д. Киселеву, имевшем подзаголовок «отчет о любви» (наподобие «Отчету о луне» Жуковского»), Языков с редкой откровенностью в духе «Исповеди» Руссо признается в том, в чем никогда не признался бы обаятельный удачливый весельчак‑ любовник – в робости, в пугающих томлениях сердца, в несостоятельных мечтах о соединении с той, к которой влекут разыгравшиеся в воображении «телесные затеи», скованные юношеской нерешительностью.

Если попытаться определить основной пафос поэзии Языкова, то это пафос романтической свободы личности.

«Студент» Языков испытывает подлинный восторг перед богатством жизни, перед собственными способностями и возможностями. Отсюда так естественны в его речи торжественные слова, восклицательные интонации, громкие призывы. Вольные намеки постепенно приобретают все большую остроту, поясняющую истинный смысл бурсацкого разгула. Оказывается, он противник «светских забот» и внутренне независим. Ему присущи рыцарские чувства – честь, благородство. Он жаждет славы, но исключает лесть («Чинов мы ищем не ползком!»), ему свойственны искреннее вольнолюбие, гражданская доблесть («Сердца – на жертвенник свободы!»), равноправие, отвращение к тирании («Наш ум – не раб чужих умов»), презрение к атрибутам царской власти и к самому ее принципу («Наш Август смотрит сентябрем – Нам до него какое дело?»).

Человек в лирике Языкова представал сам собой, каков он есть по своей природе, без чинов и званий, отличий и титулов, в целостном единстве мыслей и чувств. Ему были доступны и переживания любви, природы, искусства и высокие гражданские чувства.

Вольнолюбие, одушевлявшее Языкова, не помешало ему, однако, увидеть рабскую покорность народа. В двух элегиях («Свободы гордой вдохновенье!» и «Еще молчит гроза народа…»), написанных уже в то время, когда революционные и освободительные движения в Европе были подавлены, Языков глубоко скорбит о рабстве, нависшем над Россией. Он сетует на недостаток протестующего чувства в народе («Тебя не слушает народ…»), но саму свободу понимает как «святое мщенье». В стихотворениях возникают мрачные картины («Я видел рабскую Россию: Перед святыней алтаря, Гремя цепьми, Склонивши выю, Она молилась за царя») и горькие пророчества («Столетья грозно протекут, – И не пробудится Россия!»)», но даже и тогда в поэте живет вера в свободу («Еще молчит гроза народа, Еще не скован русский ум, И угнетенная свобода Таит порывы смелых дум»). Она не исчезает и после поражения восстания декабристов. Стихотворение «Пловец» («нелюдимо наше море…»), созданное в 1829 г., полно мужества и бодрости. Образ роковой, изменчивой и превратной морской стихии, как и образы бури, ветра, туч, грозных в своем своенравии, типичны для романтической лирики и вместе с тем навеяны воспоминаниями о недавних трагических событиях русской истории. Силе стихии романтик противопоставляет силу души, твердость духа, личную волю мужественных людей, спорящих со стихией («Смело, братья! Ветром полный, Парус мой направил я: Полетит на скользски волны Быстрокрылая ладья!»). В зримой картине Языкову видится отдаленная цель: «Там, за далью непогоды. Есть блаженная страна…». Но Языков только приоткрывает идеальный мир. Пафос его – укрепление воли человека посреди роковой непогоды, стремление поддержать дух и заразить порывом к свободе. И хотя в стихотворениях Языкова нет‑ нет да и появятся ноты печали и сомнений, они все‑ таки единичны. Они огорчают, но не пугают, не обессиливают и легко преодолеваются. Приподнятое настроение, жизнелюбие, восторженное состояние души выразилось в поэтической речи Языкова торжественно и вместе с тем естественно. Это происходит потому, что восторг вызывают у поэта любые предметы – «высокие» и «низкие». Поэтический восторг Языкова «заземлен», лишен величавости, одического «парения». Отсюда понятно, что центральные жанры языковской лирики – гимн и дифирамб. При этом любой жанр – песня и элегия, романс и послание – может стать у поэта гимном и дифирамбом, потому что в них преобладает состояние восторга. Таким путем Языков достигает свободы от «правил» классицизма.

Вследствие содержательной новизны жанры поэзии Языкова преобразуются. Элегия, например, включает разнообразные мотивы – гражданские, личные; разнообразные интонации – грустную, ироническую, торжественную; разнообразные стилевые пласты – от высоких слов до разговорных и просторечных. Политическая тема становится глубоко личной, воплощаясь в элегическом раздумье, но стиль элегии создается не с помощью одного лишь унылого или меланхолического словаря. Поэтическая речь легко вбирает в себя и устаревшие обороты, и одическую лексику. Это означает, что между темой и жанром, жанром и стилем нарушена жесткая зависимость.

Всем этим поэт обязан эпохе романтизма. Но для того чтобы выразить романтическую свободу, надо было виртуозно овладеть стихом и стилем. Учителем Языкова был, несомненно, Пушкин. Языков довел поэтическую стилистику, выработанную Пушкиным, и ямбический размер до предельного совершенства.

Удалое молодечество с исключительной силой проявилось в поэтической речи, широкой и раздольной. Языков смел и неистощим в оживлении поэтического словаря, в создании необычных поэтических формул, высоких и иронических одновременно. В стихотворениях Языкова встречаем: «ночного неба президент» (о луне), «очам возмутительным», «с природою пылкою», «с дешевой красой», «откровенное вино». Вводя в поэтическую речь славянизмы и архаизмы («Лобзать твои уста и очи»), Языков часто оттеняет их новообразованиями («Истаевать в твоей любви!»), просторечием или бытовым сравнением. Ему по душе устаревшие синтаксические конструкции («Могуч восстать до идеала», «Минувших лет во глубине Следим великие державы…»). Для усиления чувств и передачи волнующих его переживаний он нагнетает сравнения, используя анафорические обороты, повторяя поэтические формы внутри стиха («Ты вся мила, ты вся прекрасна!»). Гоголь писал о Языкове: «Имя Языков пришлось ему недаром: владеет он языком, как араб диким конем своим, и еще как бы хвастается своею властию. Откуда ни начнет период, с головы ли, с хвоста ли, он выведет его картинно, заключит и замкнет так, что остановишься пораженный. Все, что выражает силу молодости, не расслабленной, но могучей, полной будущего, стало вдруг предметом стихов его. Так и брызжет юношеская свежесть от всего, к чему он ни прикоснется».

Языков широко раздвинул границы поэтического словоупотребления и расшатал устойчивость стилей гражданской и элегической поэзии. Новаторство Языкова в области поэтического языка идет об руку со стиховым. Поэт в совершенстве владеет строфой и синтаксическим периодом. Он совершил в русской поэзии переход от строфически упорядоченной речи к свободно льющемуся стиху. Стихи Языкова текут безостановочно, им нет преград, они не встречают препятствий. Стихотворный период Языков мог длить бесконечно. Например, в послании «Денису Васильевичу Давыдову» каждая строфа состоит либо из одних вопросительных, либо из одних восклицательных предложений, либо из одного предложения.

Летом 1826 г. в жизни Языкова произошло важное событие: по приглашению Пушкина он приехал в Михайловское и встретил исключительно радушный прием. Духовная атмосфера, породнившая Языкова и Пушкина, отлилась в замечательных стихотворениях, в которых воспеты Михайловское, Тригорское и их обитатели («Тригорское», «Вечер», два послания «П. А. Осиповой»). Языков испытал на себе глубокое личное обаяние Пушкина и восхищался его стихами. Пушкин также был тронут дружбой Языкова и высоко ценил свободу его письма, самовластное владение языком и периодом.

С течением времени Языков, достигнув формального совершенства в стихе и поэтической речи, остановился и перестал развивать свой талант. К тому же легкий, подвижный, летучий, быстрый стих освоили и другие поэты. Он стал привычным и примелькался, а смелое словоупотребление стало восприниматься нормой. Время обгоняло Языкова.

И все‑ таки в поэтическом творчестве Языкова в 1830‑ е годы наметились важные перемены. Новый Языков «трезв», задумчив, серьезен, его чувствования и переживания стали глубже, чем раньше. В нем не было вытравлено былое эротико‑ гедонистическое начало, но в целом звучание любовных стихов намного усложняется и обогащается: бурные восторги сочетаются с воспоминаниями о невозвратных потерях, со щемящими нотами тоски, разлуки, с нежностью и надеждами на счастье. Во второй половине 1830‑ х – 1840‑ х годах Языков умиляется патриархальностью, воскрешает библейские и религиозные мотивы. Часто его стихотворения, особенно послания, холодны, риторичны, вялы и даже небрежны по языку. Роскошь слога, торжественность, звучность речи теперь обернулись напыщенностью и безвкусицей. Декларативность, дидактизм все чаще проникают в лирику Языкова.

Постепенно в поэтическом мироощущении Языкова наметилась оппозиция вечных, непреходящих, нетленных ценностей и временных, «мимопроходящих», сиюминутных. Бывший дерптский бурш начинает славить белокаменную столицу, которая необыкновенно мила ему своей стариной. Семисотлетняя Москва с золотыми крестами на соборах, храмах и церквях, с твердынями башен и стен, понятая как сердце России и как величавый символ народного бессмертия, становится для Языкова истинным источником бессмертной жизни и неиссякаемого вдохновения. Такое восприятие Москвы и России подготовило переход Языкова, «западника» по студенческому воспитанию, прошедшего нерусскую школу жизни и получившего немецкое образование, к славянофильству.

В последние годы творчества в лирике Языкова снова встречаются подлинные лирические шедевры («Буря», «Морское купанье» и др.). В них особенно отчетливо видна возросшая крепость его стиля, их отличают продуманный лаконизм композиции, гармоническая стройность и чистота языка. Языков сохраняет стремительность лирической речи, щедрость живописи и энергичную динамичность.

Языков, по словам Белинского, «много способствовал расторжению пуританских оков, лежавших на языке и фразеологии». Он придал стихотворному языку крепость, мужественность, силу, овладел стихотворным периодом. В его лирике ярко запечатлелась вольная душа русского человека, жаждавшая простора, цельная, смелая, удалая и готовая развернуться во всю свою ширь.

 

 


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.026 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал