Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Тони Моррисон Джаз 10 страница
– Да кто ж не хочет? Так вот. Будь кем угодно – хочешь черным, хочешь белым. Сам решай. Но коли выбрал черное, то и веди себя соответственно – хватит нюни распускать, подсобери свое мужество, где там оно у тебя, да побыстрее, а наглым белым мальчикам тут не место. Золотко Грей уже вполне протрезвел, и на трезвую голову у него созрела мысль пристрелить его. Завтра. Наверное, эта девица заставила его передумать. С девушками это бывает. Могут спасти человека от смерти, а могут и подтолкнуть к ней. Разбудят тебя, и проснешься на земле под каким-нибудь деревом, которое потом ни за что уже не найдешь, потому что совсем потерялся. А если найдешь, это будет уже не то дерево. Треснувшее изнутри, изъеденное ползучими невидимками, которым тоже нужно жить, вот они и вгрызаются в древесину, точат ее, пилят, пока вконец не иструхлявят, и отслужит оно свое. Или срубят это дерево раньше срока, распилят на дрова, и будут детишки сидеть у очага и смотреть в огонь. Виктори, может быть, и помнил. Он был для Джо больше, чем любимый брат, он был его лучшим другом, и на охоте и на работе, везде они были вместе, исходили весь округ Веспер. Он-то, наверное, помнил, хотя даже на шерифовой карте не было того грецкого ореха, с которого однажды ночью упал Джо, но Виктори мог и помнить. Где-нибудь эта деревяха до сих пор валялась, на чьем-нибудь дворе, а вот хлопковые поля и деревушки с цветными жителями почти исчезли. Неделю ходили слухи, два дня люди складывали вещи, и, подбадриваемые ружьями и гашишем, девять сотен негров выкатились из Вены, уехали в фургонах, ушли пешком. Куда? Неизвестно, да никому и дела не было. Сколько дней на сборы? Два? Как можно за это время что-нибудь толком решить, и даже если знаешь, куда податься, где взять деньги? Они ночевали в полях у дороги и оставались там, покуда их не сгоняли с места, как саранчу, как казнь египетскую, пугаясь той тоски, которую они несли с собой, ведь как в тихом омуте отражалась в них их отверженность, и пророчила она возмездие, от которого не уйти рабам греха[24]. Поле сахарного тростника, где жила Дикарка, откуда доносился порой ее громкий смех, тлело не один месяц. Дым смешивался с запахом горелого сахара. Знала ли она? спрашивал он. Понимала ли, что огонь – не цветок, не свет ясный, не золотая грива волос? Что, если коснуться или поцеловать его, он отнимет себе твое дыхание? Маленькие кладбища с самодельными крестами и изредка каменными плитами, на которых аккуратно вырезанные буквы взывали к чьей-то памяти, были обречены. Охотник отказался уезжать, тем более что больше бывал в лесу, чем дома, и ему хотелось провести последние годы в знакомых и привычных местах. Так что не пришлось ему грузить в повозку свой скарб, или, как Джо с Виктори, топать пешком в Бер, потом в Кросленд, потом в Гошен, потом в Палестину, чтобы найти хоть какую-нибудь работу на лесопилке или еще где. Чтобы на какой-нибудь ферме дали тринадцатилетним мальчишкам кров и пищу, а вместе с ними метлу и лопату. Джо и Виктори сначала шли вместе со всеми, но вскоре отделились. Они уже ушли далеко от Кросленда, когда на их пути возник грецкий орех, в ветвях которого они не раз находили ночную прохладу во время дальних охотничьих вылазок. А когда они оглядывались назад, они все еще видели дым, стоявший над полем сахарного тростника в Вене или что там от него осталось. Им удалось немного подработать на лесопилке в Кросленде, но настоящую работу они нашли в Гошене. А однажды весной поля в южной части округа разродились жирными белыми хлопковыми комками, и Джо бросил Виктори у гошенского кузнеца, а сам отправился в Палестину, что в пятнадцати милях, на уборку богатого урожая. Но сначала он должен был, во что бы то ни стало должен был проверить, осталась ли женщина, которую он считал своей матерью, все еще там или она все-таки перепутала языки огня с золотыми волосами и отдала ему свое дыхание. Всего он совершил три попытки найти ее. Живя в Вене, он сначала боялся ее, потом смеялся над ней, наконец он стал одержим ею, пока не отверг ее. Никто не говорил Джо, что она его мать. Во всяком случае, напрямую. Только однажды вечером Охотник посмотрел ему в глаза и сказал: «У нее есть мысли. Даже если она сумасшедшая. У сумасшедших тоже есть мысли». Они как раз поели и только начали убирать за собой. Ели то, что сами подстрелили, кажется птицу, припоминалось Джо, а, может быть, кого-то в шкуре. Виктори бы вспомнил. Пока Джо подправлял костер, Виктори отчищал деревянный вертел. «Я же вам говорил, нельзя убивать то, что еще в нежной поре и не имеет защиты, и самок не надо трогать. Неужели теперь придется учить вас про людей? Запомните: она вам не добыча. Должны уже понимать разницу». Виктори и Джо сидели у костра и перебрасывались шутками насчет того, как можно прикончить Дикарку, если они случайно на нее наткнутся. Если бы след, который они втроем иногда видели в лесу, привел прямо к ее логову. Вот тогда-то Охотник и сказал. Про сумасшедших и их мысли. Затем он посмотрел на Джо (не на Виктори). В слабом свете костра его глаза странно ожили. «И потом, эта женщина, может быть, чья-то мать, и кое-кому надо быть поосторожнее». Виктори и Джо обменялись взглядами, и у Джо по коже побежали мурашки, только у Джо. И только у него в горле застрял комок, который он никак не мог проглотить. С тех пор он жил с мыслью, что дикая безумица может быть его матерью. Иногда ему было стыдно до слез. А в другое время злость мешала ему целиться, и он бил куда попало, понапрасну уродуя добычу. Довольно много времени ушло у него на то, чтобы пытаться доказать себе, что он неправильно понял Охотника и не так истолковал его взгляд. Как бы то ни было, Дикарка не выходила у него из головы, и, уж конечно, он не мог просто так уйти из Палестины, не попытавшись напоследок найти ее. Она не всегда пряталась в поле сахарного тростника. Или в дальней части леса на землях белого фермера. Да, действительно, они не раз видели ее следы в том лесу: разрушенные осиные гнезда с выброшенными сотами, остатки утащенной откуда-нибудь еды; и много раз знак, которому Охотник доверял больше всего – сине-черных дроздов с красным проблеском на крыльях. Что-то в ней привлекало их, так говорил Охотник, и если попадалось сразу три или четыре птицы, это был верный знак, что она где-то рядом. Охотник сам признавался, что дважды говорил с ней там, но Джо знал, что этот лес не самое ее любимое место. Первый раз он пытался найти ее, правда еще робко, после одной удачной рыбалки. За речкой чуть ниже того места, где в изобилии водились окуни и форель, но еще до того, как поток уходил под землю в сторону лесопилки, на самой излучине берег круто поднимался вверх. Наверху, в пятнадцати футах над уровнем воды, в нагромождении скал был вход в пещеру, заросший кустами старого просвирника. Однажды, выловив в последний предрассветный час десяток форелей, Джо прошелся до того места и услышал звук, который он сначала принял за шум ветра в вершинах деревьев и лепет журчащей воды. Музыку дикой жизни, знакомую пастухам и рыболовам, слышал любой охотник. Она оказывает гипнотическое действие на всех вскормленных молоком матери. Олени задирают головы, а суслики замирают, сложив на груди лапки. Чуткие к звукам охотники улыбаются и закрывают глаза. Джо прислушивался к шуму, наслаждаясь им и ни минyты не сомневаясь, что слышит ветер и воду, как вдруг ему почудилось, что он разбирает слова. Зная, что дикая жизнь поет без слов, он остановился и начал осторожно оглядываться вокруг себя. Серебряная дорожка бежала к противоположному берегу, солнце доедало последнюю ночную синеву. Слева над ним просвирник – буйный, старый, дикий. Цветы его еще ждали дня, не открывая лепестков. Вот откуда доносился женский голос, и Джо стал карабкаться вверх, пробивая себе путь сквозь заросли мускатного винограда, вирджинского вьюнка и ржавого от старости просвирника. Добравшись до входа в пещеру, он понял, что снизу в нее не попасть, придется забираться на верх скалы и потом ползти вниз. Было так темно, что он едва видел собственные ноги. Но примет разглядел достаточно, чтобы понять, что она там. Он крикнул: – Есть кто-нибудь? Песня прекратилась, и что-то хрустнуло, будто сломалась сухая веточка. – Ага! Ты там! Не слышно было ни шороха, и он готов был поклясться, что аромат, повеявший из узкого лаза, был смесью запахов меда и дерьма. Почувствовав непреодолимую тошноту; он отпрянул и стал спускаться вниз на берег, изрядно напуганный. Второй раз он пытался найти ее уже после того, как их выгнали из деревни. Увидев дым и почувствовав на языке вкус жженого сахара, он отложил поход в Палестину и вернулся в Вену. Обойдя стороной черную землю с кое-где торчащими обуглившимися стеблями, стараясь не смотреть в сторону кирпичных груд, которые раньше назывались домами, он пошел прямиком к реке. У излучины, где чуть выше по течению в глубоком месте любила водиться форель, он поправил ружье, висевшее у него за спиной, и, опустившись на четвереньки, пополз вверх. Медленно, сдерживая дыхание, он полз к скале, почти невидной в густой листве. Он искал хоть какие-нибудь следы ее присутствия и не находил. Забравшись на скалу как раз над входом в пещеру, он соскользнул вниз. Внутри он ничего не увидел, никаких признаков того, что женщина жила здесь: человеческое обиталище было пусто. Убежала ли она, сумела ли спастись, или дым, огонь, страх, слабость одолели ее? Он напрягал слух, чтобы услышать хоть какой-нибудь звук, и нечаянно задремал. Когда он проснулся, день клонился к вечеру, и цветы просвирника были величиной с его ладонь. Он спустился вниз по склону и едва только направился прочь, как вдруг четыре дрозда с красными проблесками на крыльях выпорхнули из гущи листьев белого дуба. Огромный, одинокий, он рос на каменистой почве с вывороченными; скрученными и переплетенными между собой корнями. Джо упал на колени и прошептал: «Это ты? Скажи. Скажи хоть что-нибудь». Рядом кто-то дышал. Повернувшись, он посмотрел туда, где только что был. За каждым движением и шелестом листьев ему чудилась она. «Тогда дай знак. Не надо говорить. Покажи руку. Просто высуни ее, и я уйду, я обещаю». Он умолял и просил, пока не стало темнеть. «Ты моя мать»? Да. Нет. И то, и другое. Ни то, ни другое. Но только не это ничто. Шепча странные слова в заросли просвирника и прислушиваясь ко вздохам, он вдруг увидел себя со стороны, увидел, как ползает в грязи, припадая к следам безумной женщины, его тайной матери, старой знакомицы Охотника, бросившей своего ребенка, вместо того, чтобы кормить его, качать и сидеть с ним дома. Женщины, которая пугала детей, заставляла мужчин поострее затачивать ножи, для которой юные невесты оставляли еду на улице (а и не оставляли бы, она все равно бы ее стащила). Сбрендившей сума неряхи, известной по всему округу, опозорившей его на весь свет. Только перед Виктори ему было не стыдно, потому что он не посмеялся над ним и не стал двусмысленно косить глаз, когда Джо растолковал ему слова Охотника. «Ну и крепкая она баба, – всего лишь сказал он тогда. – Жить вот так в лесу весь год, это суметь надо». Может быть и так, но Джо, распластавшись в грязи, ползая между корней вместе с муравьями, почувствовал себя пустоголовым придурком, еще глупее ее. Он любил лес, потому что Охотник его приучил. Но лес теперь был полон ее присутствия, везде была она, дурочка, неспособная даже попрошайничать. Такая чокнутая, что не смогла сделать того, что умела самая отвратительная свинья: выкормить, что родила. Дети считали ее ведьмой, но они ошибались. У этого существа не хватило бы мозгов, чтобы быть ведьмой. Она была лишь беспомощной и бессмысленной невидимкой. Везде и нигде. Есть мальчишки, у которых матери шлюхи, и это действительно трудно пережить. У других мамаши шатаются по улицам после того, как их выгнали изо всех пивнушек. Есть матери, которые сами выгоняют детей на улицу или продают их за деньги. Он бы согласился на любую, лишь бы не эта бессловесная и совершенно неприличная идиотка. Выстрел, нацеленный в корни старого дуба, никого не потревожил – заряды остались у него в кармане. Курок щелкнул впустую. Скользя, падая, воя, он катился вниз по склону, а потом долго бежал по речному берегу. С этого времени он работал как одержимый. На пути в Палестину он брался за любую работу, какая шла в руки. Рубил деревья, резал сахарный тростник, шел за плугом, пока не валился с ног, собирал птичье перо и хлопок, грузил лес, зерно и камни в каменоломнях. Некоторые думали, что его жадность одолела, но другие видели, что Джо не хочет сидеть без дела и не хочет, чтобы его считали лентяем. Он работал так много, что иногда даже не ходил домой спать и ночевал где придется, а если случалось оказаться поблизости, то забирался на грецкий орех и спал там в гамаке, который они с Виктори прятали в ветвях. После того, как весь хлопок в Палестине был собран, упакован и продан, Джо женился и стал работать еще больше. Что сталось с Охотником? Остался ли он в Вене после пожара? Вернулся в Вордсворт? Или, может быть, нашел пристанище в глуши, как хотел сначала? В 1926 году, вдалеке от всех этих мест, Джо сидит и размышляет, что, может быть, в конце концов Охотник перебрался в Вордсворт, хорошо бы спросить у Виктори, Виктори наверняка бы вспомнил (если, конечно, он жив и не повредился умом в тюрьме), потому что Виктори помнил все, и все в его голове было разложено по полочкам. Например, сколько раз фазаниха высиживала птенцов на том или другом гнезде. В каком месте в лесу сосновые иголки по щиколотку. И когда на дереве – том, у которого корни оплели собственный ствол, – появились цветы: два дня назад или неделю, и где оно точно находится. Обо всем этом раздумывает Джо в холодный январский день. До Вирджинии отсюда далеко, до райского сада еще дальше. Он почти что чувствует рядом плечо Виктори, когда, надев пальто и шляпу, выходит с пистолетом на поиски Доркас. У него и в мыслях нет, чтобы причинить ей зло, разве Охотник не говорил, что нельзя убивать беспомощных? Она женщина. Она не добыча. Так что ни о чем таком он не думает. Однако он идет по следу, он охотится, а как же можно на охоте без ружья? Как без Виктори. Он крадется по Городу, и тот не противится, не строит ему препон. Первый день года. После праздничной ночи Люди несколько устали. Только цветные продолжают веселиться вокруг дневного угощения, и, вероятнее всего, праздник их будет до поздней ночи. На улицах скользко. Пусто, как в Провинциальном городке. «Мне только надо с ней повидаться. Сказать ей, что пусть она не думает, я не обиделся, она же не то имела в Виду. Молодая она. А молодые иногда горячатся, в бутылку лезут. Вот, мол, какие мы крутые. Как я тогда палил в кусты из незаряженного ружья. Или как я сказал: «Ладно, Вайолет, давай поженимся», просто из-за того, что не увидел, высунула Дикарка руку из кустов или нет». Он идет по черным блестящим тротуарам. В кармане пальто – пистолет сорок пятого калибра, ради которого он заложил свое ружье. Он смеялся, когда в первый раз вертел его в руках, толстенькую маленькую детку, грохочущую, наверное, как пушка. В обращении прост – надо очень постараться, чтобы промахнуться. Но он не промахнется, потому что и стрелять-то не собирается. Так что и целиться ему не придется, нет, только не в эти жалкие прыщики. Никогда. Никогда не трогай то, что в нежной поре: птенцов, мальков, головастиков… Порыв ветра из туннеля срывает шляпу. Он бежит за ней и вылавливает ее в канаве. К тулье прилип ярлычок от сигары «Белая сова», но он не видит. В метро его прошибает пот, он снимает пальто, из кармана с грохотом падает на пол бумажный сверток. Джо глядит на пальцы пассажиpa, которые протягивают ему пакет. Негритянка качает головой. Ей не понравился бумажный сверток? Его содержимое? Нет, лицо, с которого ручейками стекает вода. Она подает ему чистый носовой платок. Он не берет, опять надевает пальто и идет к окну, чтобы стоять там, всматриваясь в темноту и движение. Поезд резко тормозит, сбивая с ног пассажиров. Как будто вдруг вспомнил, что именно на этой остановке Джо надо выходить, если он собрался найти ее. Три девчонки, его попутчицы, сбегают по обледенелым ступенькам. Их встречают три парня и разбирают на пары. Мороз щиплет лицо. У девушек красные губы, и ноги их что-то шепчут друг другу сквозь шелковые чулки. Красные губы и властность шелкового шепота. Власть, которую они обменяют на право отдать себя, впустить в свои пределы. Мужчинам, держащим их за локоток, это безумно нравится, ведь им и выпадет зайти за изнанку этой власти и силы, сдержать ее и упокоить. В третий раз Джо пытался найти ее (он был уже женат), когда искал в холмах дерево, корни которого росли в обратную сторону, как будто уйдя покорно в землю, они вдруг обнаружили, что глубина пуста и бесплодна, и вернулись в поисках необходимого им. Дерзко и вопреки всякой логике корни карабкались вверх – к листьям, свету, ветру. Дерево стояло у реки, которую белые называли Обманка – рыба в и.ей сама кидалась на крючок, а плавать среди снующих вокруг рыб был сплошной восторг. Или безмятежность. Но добираться до реки приходилось по обманчивой земле. Низкие холмы и пологие берега только казались приветливыми: под густым покровом лесного щавеля, просвирника, дикого винограда и шелковистой мягкой как ковер травки почва была пориста и дырява как решето. Неверный шаг, и нога, а за ней и ты весь, про вал и вались в мягкую мглу. «Зачем ей эти петушки? Подумаешь, кукарекают на углу, поглядывают на курочек, выбирают, какая получше. Ничего в них такого нет, чего бы не было у меня, да у меня еще и получше. И потом разве они умеют обращаться с женщиной? Я бы любую берег. Не заставлял бы ее жить, как собаку в будке. А они да. Она сама мне это говорила. Что молодые ни о ком не думают, кроме себя. На детской площадке ли, на танцах – у этих мальчишек только и мыслей, что о себе. Когда я найду ее, я знаю, – жизнь свою ставлю – она будет не с каким-нибудь таким. Не будет прижиматься к нему или тискаться где-нибудь в углу. Только не Доркас. Она будет одна. Упрямая. Даже дикая. Но одна».
У дерева за зарослями просвирника был валун. И позади него дыра, так плохо замаскированная, что явно ее сделали люди. Ни одна лисица не могла быть столь небрежна. Не там ли пряталась она? Неужели она такая маленькая? Он присел на корточки, ища ее следов и ничего не находя. Наконец решился засунуть голову внутрь. Темно, не видно ни зги. Ни намека на запах помета или звериной шерсти. Наоборот, пахнуло чем-то домашним – горелым маслом, костром – и он пополз. Протискивался в нору, такую узкую, что земля набивалась в волосы. Он уже думал было лезть назад, как земля под его руками превратилась в камень и в глаза ударил яркий слепящий свет. Он вынырнул из темноты на южной стороне скалы. Перед ним – естественный коридор. Никуда не идущий. Складка на морщинистой каменной коже. Внизу блестела Обманка. Он пополз вперед, чтобы развернуться и лезть обратно. В воздухе по-прежнему витал запах домашнего очага и становился все сильнее. Горелым маслом несло под палящим солнцем. Он покатился вниз по расщелине, пока не уперся ногами в плоский пол. Как будто с солнца свалился. Полуденный свет словно лава вливался вслед за ним в каменную комнату, в которой кто-то что-то жарил на масле. «И нечего мне объяснять. Пусть хоть ни слова не говорит. Что я, не понимаю, что ли? Она может подумать, что это ревность, да я-то ведь мягкий человек-то. Я ведь не бесчувственный какой. Чего только не пережил на своем веку. И ничего, справился. И чувства у меня человеческие. Она будет одна. Она повернется ко мне. Она протянет мне руку и пойдет ко мне в своих нелепых башмачках, но лицо у нее чистенькое, и я горжусь ею. Ей больно от туго заплетенных косичек, она расплетает их на ходу и идет ко мне. Она радуется, что я нашел ее. Изгибает спинку, мягонькая такая, хочет, чтобы я был с ней, просит меня. Только меня. Никого другого». Он почувствовал покой и как будто ожидание, словно наблюдал за чем– то. Такое чувство, как бывает перед ужином, когда ждешь, когда тебя покормят. Он был теперь в частном владении, закрытом для посторонних, и раз уж попал в него, можно делать, что твоей душе угодно: трогать, двигать, рыться в вещах, опрокидывать и переворачивать. Переменить все, и все изменит свое предназначение. За то время, что он там был, каменные стены поменяли цвет: из золотых стали бордовыми как рыбьи жабры. Он увидел все. И зеленое платье. И кресло-качалку с отломанными подлокотниками. И круг камней с золой посередине – очаг. Кувшины, корзинки, кастрюльки; куклу, веретено, серьги, фотографию, груду сучьев, серебряный туалетный прибор и серебряный портсигар. А еще мужские брюки с костяными пуговицами. Аккуратно сложенную шелковую рубашку, выгоревшую и поблекшую, только в швах остался цвет. И нитки, и ткань в которых были солнечно-желтыми. Но где же она?
Вот она где. Здесь нет братьев-танцоров, нет трепетных девочек, ждущих, затаив дыхание, когда же погаснут простые и зажгутся темно-синие лампочки. Это вечеринка для взрослых. Незаконное распитие спиртного здесь не секрет, а секреты не запрещены. Заплати пару долларов и входи, и отныне все, что ты скажешь, будет на порядок умнее и смешнее того, что ты умел говорить у себя на кухне. Остроумие обнаруживается вдруг и бьет через край словно пена, льющаяся из стакана. Смех плывет колокольным звоном, только эти колокола не надо тянуть за язык, их трезвон непрестанен, предел ему – изнеможение. Хочешь пей джин, хочешь – пиво, но в этом нет прямой необходимости: прикосновение колена, случайное или не очень, будоражит кровь не хуже рюмки бурбона или щипка за сосок. Дух твой воспаряет и висит под потолком некоторое время, любуясь всей этой нарядно одетой наготой. В комнате за закрытой дверью дело, похоже, нечисто. Но и там, где, подстегиваемые головокружительным вокалом, жмутся друг к другу танцующие парочки, где они болтают и смеются, хватает проказ. Доркас довольна. Она в объятиях двух крепких рук, ладонь ее на мужской шее, а щека прижата к собственному плечу. Им не нужно много места для танца, это и хорошо, места все равно нет: в комнате битком набито народу. Мужчины постанывают от удовольствия, женщины мурлыкают в предвкушении. Музыка окутывает их, стелется по земле, желая обнять их всех, задеть за Живое, ну, порадуйтесь жизни, хоть чуть-чуть, а почему бы и нет? ведь вот оно, то, что вы хотели. Он ничего не нашептывает ей на ушко. Его намерения и без того ясны в том, как он прижимается подбородком к ее волосам, как несуетливо касается пальцами ее кожи. Она тянется, чтобы обнять его за шею. Он слегка наклоняется, Чтобы ей не пришлось утруждать себя. Каждое их движение согласовано, выше талии и ниже: мышцы, связки, суставы понятливы и послушны. А если вдруг танцоры замнутся, отступят в нерешительности, музыка продиктует им следующий шаг. Доркас счастлива. Счастливее, чем была когда-либо в жизни. В усах ее партнера нет седых нитей. Он напорист и устремлен в будущее. Неутомим, ясноглаз и немного жесток. Он ничего никогда ей не дарил и далек от подобных мыслей. Иногда он там, где обещает быть, иногда нет. За ним охотятся другие женщины, и очень упорно, но он разборчив. Что им от него нужно и что он может дать? Замечательного себя. Разве это идет в какое-то сравнение с парой шелковых чулок? Он вне подобной конкуренции. Доркас повезло. Она знает это. И счастлива как никогда.
«Он придет за мной. Я знаю. У него стали такие пустые глаза, когда я сказала ему не ходить за мной. А потом как забегали – глаза-то. Я нехорошо ему об этом сказала, хотя собиралась как-нибудь помягче. Даже тренировалась перед зеркалом, все по пунктам: и про его жену, и про то, что вечно все тайком. Ни слова не сказала про Актона или про возраст. Про Актона даже не заикнулась. Но он начал спорить со мной и я сказала, отстань от меня. Оставь меня в покое. Сгинь. Только попробуй, принеси мне еще раз одеколон, вот увидишь, я его выпью и отравлюсь, если не отвяжешься. Он говорит – от одеколона не умирают. Я говорю – ты понимаешь, что я хочу сказать. Он тогда говорит – ты хочешь, чтобы я ушел от жены? Я говорю – нет! от меня. Я не хочу чтобы ты был рядом со мной. И не хочу, чтобы ты был внутри меня. Я ненавижу эту комнату. Я не хочу приходить сюда, и не ищи меня. Он говорит – почему? Я говорю – потому что кончается на у. Он говорит – почему потому. Я говорю – меня тошнит от тебя. Тошнит? От меня тошнит? Да, тошнит, от тебя и от самой себя. Это я случайно сказала… ну, что тошнит. Нет, меня, если по правде, не тошнило. От него, в смысле. Я просто хотела, чтобы он понял, что раз у меня Актон, мне нельзя упустить его, я хочу, чтобы девчонки говорили. Ну, куда мы ходим и что он делает. И вообще про все. Что толку от секретов, если не с кем даже их обсудить. Я однажды слегка намекнула Фелис про нас с Джо, но она только засмеялась, потом посмотрела на меня как-то странно, что ли, и нахмурилась. Я, конечно, ему это не сказала, тренировалась-то я про другое и запуталась. Он все равно придет за мной. Я знаю. Он меня ищет. Может быть, завтра найдет меня. А может, даже сегодня вечером. Прямо здесь. Когда мы вышли из трамвая, я с Актоном и Фелис, мне показалось, что он там стоит, в дверях рядом с кондитерским магазином, но это оказался не он. Пока не он. Мне он уже всюду мерещится. Я знаю, что он ищет меня, и знаю, что найдет. Ему всегда было совершенно все равно, как я выгляжу. Как бы я ни выглядела, что бы ни делала – ему все равно нравилось. Меня это бесит. Даже не пойму, что именно. Не знаю. Вот Актон, например, он всегда говорит мне, если ему не нравится моя прическа. И я делаю, как ему нравится. Я никогда не ношу очки, когда иду с ним, и смеюсь по-другому, как ему больше нравится. Наверное, больше. Во всяком случае ему не нравилось, как я раньше смеялась. И я теперь ковыряюсь в тарелке. Джо нравилось, чтобы я съедала все и еще добавки просила. А Актон молча на меня поглядывает, если я хочу еще. Это он так обо мне заботится. Джо никогда. Джо было наплевать, какая я как женщина. А зря. Мне вот не наплевать. Мне хотелось быть кемто, личностью. А Актон как раз развивает во мне личность. Теперь у меня есть вид. Тоненькие брови мне так идут, просто сказка. И браслеты ношу прямо у локтя. И чулки иногда подвязываю теперь ниже коленок, а не выше, как раньше. А дома у меня есть туфельки с прорезями, прямо как кружева. Он придет за мной. Может быть, сегодня. Сюда. Если придет сюда, то увидит, как мы близко друг к дружке танцуем. Как я облокачиваюсь на него и прижимаюсь щекой к руке. Как подол на моей юбке летает вокруг ног, когда мы крутимся туда-сюда. Мы прижимаемся с ног до головы, между нами уже ничего не поместится, так мы близко. Многие здесь хотели бы быть на моем месте. Я вижу их лица, когда открываю глаза и выглядываю из-за его шеи. Я щекочу ему затылок ноготком, чтобы по казать этим девчонкам, что я знаю, как им его хочется. Ему это не нравится. И он крутит головой, чтобы я прекратила. Ладно, прекращу. Джо было бы все равно. Его я могла щекотать где угодно. Он позволял мне рисовать губной помадой на таких местах, которые ему только в зеркало видно». Что случится после вечеринки, не имеет значения. Все только сейчас. Как на войне. Каждый здесь красив и блестящ, взбудоражен мыслью о чужой крови. Как будто красная бурда, плеснувшая из чужих вен, это всего лишь особо качественная краска для лица. После, конечно, будут сплетни, разговоры, что да как, но главное – само действо, ритм бьющейся в сердце крови. На танцульке, как на войне, все хитры и злокозненны, цели ставятся и тут же меняются, союзы создаются и предаются. Союзники и соперники повергаются в прах, новые связи торжествуют. Мысль о поражении поразительна для Доркас: здесь, среди воинcтвeнныx взрослых, играют всерьез. Он придет за мной. И когда придет, увидит, я больше не его. Я Актона, и Актону хочу доставить удовольствие. Он этого ждет. С Джо я только себе угождала, а он мне еще и потакал. С Джо я была всему хозяйкой, весь мир был у меня в руках.
О, танцевальная зала – музыка – люди, маячащие в дверях. Силуэты целующихся за занавесками; игривые пальцы – изучающие, ласковые. Вот рынок, где жест это все: язык, быстро, словно молния, лизнувший губу, ноготок, скользящий по лиловой щеке сливы. А отвергнутый любовник в мокрых ботинках с болтающимися шнурками, в наглухо застегнутой кофте под мятым пальто здесь чужой. Здесь не место для стариков, здесь происходят романы. Он здесь. О, Боже, смотрите, он плачет. Я падаю? Почему я падаю? Актон держит меня, но я все равно падаю Головы поворачиваются посмотреть, куда я падаю. Темно, опять светло. Я на кровати, со лба мне вытирают пот, но мне холодно, отчего-то очень холодно. Я вижу, губы шевелятся, что-то говорят, но я не слышу. Далеко, далеко, в конце кровати стоит Актон. У него на пиджаке кровь, он вытирает ее белым носовым платком. Женщина снимает с него пиджак. Ему не нравится эта кровь. Наверное, это моя кровь, запачкала ему рубашку. Хозяйка кричит. Ее вечер не удался. Актон, похоже, рассержен; женщина принесла ему пиджак, но ткань все равно не такая чистая, как была, не такая, как он любит. Теперь слышу. – Кто? Кто это сделал? Я устала. Хочу спать. Надо проснуться; ведь происходит что-то важное. – Кто это сделал, девочка? Кто? Они хотят, чтобы я сказала его имя. Наконец сказала при всех. Актон снял рубашку. В дверях толпятся люди, тянут шеи, чтобы увидеть. Пластинок больше не слышно. Кто-то играет на пианино, ах да, они ждали, что он придет, а женщина поет. Плохо слышно, но я и так знаю слова наизусть. Фелис. Она слишком сильно жмет мне руку. Пусть наклонится ко мне. У нее такие большие глаза, как лампы на потолке. Она спрашивает, это он?
|