Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Сергей Сергеевич АВЕРИНЦЕВ
В.В. Бибихин
Верстка моих старых записей с рассказами и разговорами Алексея Федоровича Лосева заканчивалась, когда пришло известие о кончине Сергея Сергеевича Аверинцева. Говорить об одном, не вспоминая о другом, стало невозможно. Поэтому, а не по какому-нибудь замыслу, эти два ряда записей оказались рядом, связанные между собой только тем, что оба созданы захваченностью перед лицом удивительных явлений, в конечном счете явлений Бога через человека, и уверенностью, что в нашей жизни надо следовать за звездами. Не бывало, чтобы где-то был Аверинцев и это был не праздник или событие. Поэтому говорить о его достоинствах это одно большое дело, для которого надо читать его книги, задача на будущее. А понять, кто он был, это другое дело, дело веры. Все чувствовали, что нехорошо было встретиться с Аверинцевым и не думать потом о нем, в крайнем случае просто записать. Кто так не делал. Поскольку магнитофона у меня никогда не было, ничто в этих пересказах, даже взятое в кавычки, нельзя считать прямой речью Сергея Сергеевича. Я отвечаю только за то, что ничего не добавлял от себя, когда посильно записывал услышанное и увиденное.
20.5.1969. Аверинцев, лекции в университете, суббота, вторник, 14.50. Аверинцев. Аверинцев. Перспектива символической просматриваемости мифа. Этой просматриваемости нет в Средневековье. Там тайна, заманчивость мира. После чего снова ясный мир итальянского ренессанса. Язычество, бессильное политически и религиозно, в последний час дало блистательную философию, вплоть до закрытия Юстинианом в 529 году неоплатонической афинской школы. Неоплатонизм поглощает все школы и становится вероисповеданием. Он энциклопедия всех наук, итог идеализма, со специальным неоплатоническим образом жизни, аскезы. Плотин, Ямвлих – святые и чудотворцы; Прокл – философ, математик, чудотворец. Неоплатоническая религия имела чудотворцев и воителей за веру. Почему всё же победило христианство? Неоплатонизм не был общенародным движением. В нем не было пафоса жертвы, идеи греха, ничего похожего на теплое умиление, слезный дар, только смех отрешенности, неуязвимого свободного духа – гомерический смех Прокла высший смысл будущего. В другие эпохи это настроение могло бы стать всенародным, как вселенская игра иудаизма, буддийская отрешенность; Мейстер Экхарт порожден тем же отрешением. Но в конечном счете верх взял не смех, а умиление, сознание греха, страх, серьезность. Одна из самых любопытных черт неоплатонизма его учение о символе. Здесь была угадана древность самой по себе способности к символу; по Кассиреру «человек есть животное символическое». Емкий и жизненный символ Афины связывал жителя одноименного города и с согражданами, и с космическим миропорядком. Эллинизм додумался до аллегорического понимания символа и мифа. Как это Зевс, верховное божество, оскопил отца? здесь надо видеть иносказание. Неоплатонизм вернулся к древнему слышанию мифа. В мифе есть нечто такое, что можно лишь созерцать в молчании, высветляя для себя смысл символа, но не стараясь свести его к чему-то иному. Так мелодия церковного пения несет смысл, стоящий за словами и существующий лишь внутри этого звучащего символа; ни в каких словах его выразить нельзя. Тут уже не аллегория, а символология. Плутарх еще уверенно толкует мифы и морализирует о них; с Григорием Нисским и Проклом приходит нечто новое. Усвоение неоплатонизма – дело для христианства трудное. Плотин был сверстник и может быть соученик Оригена. Порфирий по легенде отрекшийся христианин, начавший его философскую критику. Несмотря на размежевание однако христианство платонизировалось. В никейско-константинопольский символ веры несмотря на противодействие был введен термин неоплатонических школ homoousios, единосущный. Анонимный ареопагитический корпус, созданный в VI веке на почве неоплатонизма, был приписан ученику апостола Павла афинянину Дионисию Ареопагиту и стал текстом, в христианском сознании вплоть до Ренессанса приближенным к Новому Завету. Существеннее вопроса об авторе – сириец монофисит Сивер? грузин Ивер? кто-то из круга Иоанна Скифопольского? – содержание четырех ареопагитических трактатов. «Об именах Божиих»: имя не просто наименование, это отображение, образ сущности, знамение безымянной сопредельности Бога. «О небесной иерархии»: бытие развертывается сверху вниз, высшее дарит себя, позволяя низшему себя принять. «О церковном священноначалии»: иерархия как излучение божественного света. «Таинственное богословие»: запредельное и отрешенное бытие Бога; о Нем нельзя сказать ничего; символичны не только антропоморфные образы, Бог благий тоже иносказание; он не добро, его благость есть нечто за пределами благости; нельзя сказать, что Бог есть: Он сверхбытие. Отбираются все атрибуты с погружением в мрак, тот свет, в котором обитает Бог, невидимый из-за сверхсилы излучения. В божественный мрак вступает тот, кто знает лишь одно: Бог везде. О Нем нельзя сказать ничего, и в то же время бесчисленные определения именуют Его. У Дионисия Ареопагита язык как у Хайдеггера: мир мирствует, вещь веществует. Всё говоримое о Боге должно быть богопристойным изреканием, само себя снимающим. Пресущественная красота переходит в присущую каждой вещи блистательность; она предел всего, всё рождается ради участия в ней; и поскольку всё устремляется к прекрасному, оно и есть благо, всеобщая цель. Крайний оптимизм Дионисия Ареопагита: даже небытие в качестве небытия есть. Через eros, любовь к пресущественной красоте, всё вступает в бытие. Свет, в своей высшей точке тождественный мраку, затем щедро изливается. Из любви к свету всё становится светлым. Благодаря разделению на высшее и низшее, иерархии, одно не может без другого; высшее дает всему стать причастником света. Иерархия служит усвоению богоподобия, требует соразмерности, analogia, пропорции, которую вызывает в нас подражание. Так богоприличная красота, неразложимая, распространяется на всё множество вещей. Для Ареопагита бытие есть порядок, taxis, что значит также натуральный числовой ряд и устройство государства; старый русский перевод этого слова чин. Девять, 3 х 3, чинов ангельских составляют небесную иерархию. Для неоплатоников девятка очень заманчивое число, настолько, что Порфирий, издавая архив Плотина, дал ему форму «Эннеад», часто искусственно резал разделы, чтобы сошлось число девятериц. Ангелы серафимы образуют сферу духовного горения, в земной Церкви классам ангелов отвечают епископ, священник, диакон. Миряне делятся на монахов, крещеных, несовершенных, и несовершенные опять составляют триаду, так что всё бытие выступает в стройных рядах. Средневековье очень любило Ареопагита. Людям той эпохи очень хотелось, чтобы его корпус был сочинением I века. Ученые Нового времени спрашивали: что это? философия? Не оригинально. Религия? Но у Ареопагита много вещей, не имеющих касательства до библейской веры. Литература? Тяжеловато. По Мартину Лютеру, Ареопагит написал болтовню, зачем это для спасения? Но он дал средневековому человеку целостный образ мира, созерцаемый и пережитый; theoria становится действительно умным видением; человек видит всю эту иерархию света, создающую миропорядок. Колоссальный след оставил он в языке теологии и религии. Ареопагит не философия, не литература, а шире, культурное событие, феномен Geistesgeschichte. Его можно сравнить с древнегреческим философом негегелевского типа Гераклитом: не совсем философия, не совсем поэзия, а и то и другое.
6.1.1975. Вечером Сергей Сергеевич Аверинцев, плавающий в своей требовательной, настороженной защищенности. Весь вдумчивость, детская беззащитная раскрытость глубине жизни. Защищенность в этой беззащитности. Он недоуменно говорил о непонятности Лосева – верующий, почему он не придет в церковь, – пел в храме истово и простодушно, много крестился. Потом, с 4.30 до 7 утра, говорил о владыке Антонии: его вера, противостоящая холодности большинства, его суровый отец, который сказал ему, что ему неважно, существует ли человек, но важно, честен ли он[1]. Рената заметила здесь, что такое близко к демонизму, бесчеловечности. «Но в самом деле, – сказал Сергей Сергеевич с убежденностью и простотой, – я тоже в своих отношениях к близким и вообще к людям как-то занят не тем, существуют они или нет, а тем, достойно ли и насколько достойно они живут». Он согласился с моим замечанием о мужицком у вл. Антония и об окружающих его силах и соблазнах. Взгляд владыки поразил его трагичностью. Аверинцев долго рассказывал о матери. Она обидчива и подозрительна, неспособна «играть в чужие игры», неспособна радоваться случающемуся; ее сны всегда только к плохому; ее как будто волнует успех сына, но на второй же день после защиты его диссертация была забыта и старые упреки продолжались. Его лицо поразительно изменчиво. Как спокойный уютный кот, он изредка меняет выражение лица и положение тела, и из нового – снова говорит. Говорит он плавно и много, очень основательно. Так он недоумевал по поводу выступления Максимова[2] перед христианскими социалистами: христианские социалисты ведь баварская партия; если бы я прожил лет 20 в Баварии, у меня, наверное, были бы какие-то суждения о Шмидте и прочем, Максимов же похож на человека, который пришел с холода в уютную натопленную комнату, и ему показалось, что все здесь великие социалисты. Странно, что Максимов идет в политику, не обладая необходимыми для политика качествами, ну например самоуважением. Быт округляется у Сергея Сергеевича в миф, всё приобретает в рассказе очертания притчи.
7.1.1975. 4 часа плотной, но увы, после бытовой мифологии Аверинцева слишком суматошной и легковесной болтовни. И недаром два раза на одну секунду – ровно и только на одну секунду – над нами повисала вдруг душная тишина.
14.2.1975. Пиама сияла здоровьем и живостью; Давыдов похож на породистую гончую, так он жив и въедлив. Я, бедный житель пригорода, не мог поспеть за полетом разговора, точнее сказать, перепалки. Расспросили Ренату о Палиевском и обсуждении его книги, на котором выступала Ира. Что-то лицо человека всё же должно говорить, сказал Аверинцев; и я думаю что полное несоответствие (русофильского) образа, который публично выставляет Палиевский, и его крайне американизированного бизнесменского облика, что-то да должно значить. В суждении, что здесь мы имеем человека, который лишь выучил некие правила игры и, оставаясь совершенно холодным, находит удовольствие просто в произведении какого-то действия вовне, Аверинцев совпал с Давыдовым, который разве что грубее высказал тот же приговор о пустоте. Давыдов вообще очень ясен и резок; но он растерян где-то, и завязываемые им на поверхности нити никак не сплетаются в глубине. Он как ловкий адвокат забрасывает мыслимого противниками бойкими доводами; но почему-то ни влиять на решение судьи, ни тем более сам становиться судьей никак не хочет. Кажется, другое дело столь же яркая, жесткая и живая, но широко ищущая и открытая и где-то страдающая Пиама. Аверинцев это ровный, светлый напор гибкого ума. Каждое его слово хочется запоминать, записывать; и тем не менее он удивляет еще б о льшим даром размеренного невсполошенного потока мысли. Он пренебрежительно отозвался о так называемом русском структурализме («ну в самом деле, о какой научности можно говорить у Комы Иванова?»), который есть просто магизм (каббалистика, вспомнил я Рождественского о Шаумяне), колдовство, попытки построить язык, на котором невозможно лгать, «как если бы на языке, на котором невозможно лгать, неизбежно было говорить только правду». На мое напоминание о Зализняке он не ответил, как вообще часто не отвечает на внешние вопросы, когда еще не исчерпал себя внутренний ход мысли. Неопределимое Woge ритма, размеренности, музыки накладывается у него на подручный hypokeimenon, который всегда заново и в меру ума говорящего переосмысляется, т.е. как бы вновь творится. Аверинцев называет этот неисчерпаемый исток молчанием; молчание нужно, чтобы зерно мысли вызрело, и оно же хранит в себе главный, сплошной, неуничтожимый смысл. И такое молчание он ставит в средоточие русского бытия; так молчат старушки, глядя на разрушение храма Христа Спасителя, и это их молчание неизмеримо сильнее чем если бы они организовались для борьбы. В самом деле, взявший меч от меча и погибнет, и не в каком-нибудь переносном, а в прямом смысле; партия противопоставилась бы другой партии, и тогда несомненно на месте разрушенного храма что-нибудь возникло (а так – лужа ведь, swimming-pool!). В русском молчании Аверинцев видит женскость национального характера; молчит он и сам, когда к нему приступает Кисунько со своими благоглупостями. Когда заговаривает Аверинцев, можно бояться, что выйдет слишком длинновато и округло, но и можно рассчитывать, что всё будет серьезно, надежно, глубоко, а главное – не односторонне, без провокации, без вызова, без той нервности, которая сопровождает неуверенность мысли[3]. Так было и когда он после наших рассказов о встрече с Бёллем заговорил о нем. Верно, критично и для Бёлля не обидно сказать, что, охраняемый от заблуждений сам лично чистотой своего сердца, он неправ, когда чуть ли не одобряет грязь, якобы спасающую от ханжества; и что в стремлении снять все перегородки, обезличить различия он готов снести и стены собственного дома.
10.3.1975. Смерть Бахтина (вечером 7 марта, уже без сознания). С Аверинцевым до Вишняковского переулка. Растерянность, наивность. Его взгляд во время службы. Его почерк в сравнении с почерком Михайлова, у которого страница выглядит как компактное целое. Интонация. О времени: ну ведь дьявольская же неопределенность. Старое всё отходит. Ночи он иногда проводит в страхе и ужасе, беспричинном, радостном. Суд сейчас творится над каждым. Тишина обманчива. По дороге оттуда – о смирении. Bene vivit qui bene latuit.
13.3.1975. Интерес властей к нашей философии возрос ввиду поднявшейся ее значимости; она стала котироваться благодаря Мамардашвили, Пятигорскому, Аверинцеву, 5-му тому Ренатиной «Энциклопедии». Заметив это и естественно решив использовать ее нарастающее влияние, власти упорядочивают и даже расширяют деятельность заинтересовавшей их области. Но выходит так, что для этого упорядочения им в первую очередь почему-то нужно как раз выгнать Мамардашвили из редакции «Вопросов философии», довести до отъезда Пятигорского, умерить самостоятельность Аверинцева, не давать Ренате работать как и где она хочет и может. Происходит нечто подобное колонизации Арбата военной и партийной верхушкой, которая переселяется туда ради арбатского интеллигентного престижа, но интеллигенцию при этом всю оттуда вымещает.
4.4.1975. «Вся Москва» вспоминает Бахтина. После Иванова, Пинского, Дорогова, Кожинова, преподавателя из Саранска Саша Гуревич дает слово Аверинцеву. Жизнь следует не поэтике, а аллегории и притче, говорит он. Я созерцаю Бахтина мысленно как аллегорию, притчу: до чего человек должен дойти, если он может. Михаил Михайлович представитель ужасающей средневековой ереси: мыслит человек, берущий в руки орудие интеллекта и, слава Богу, человек больше интеллекта. В Бахтине нам показана здравая пропорция жизни и интеллекта, вторичность интеллекта к человеческой жизни. Могу представить себе фигуру эмблематического злодея, который спрашивает: «Что нового внес Михаил Михайлович в науку?» Я рад, что Вячеслав Всеволодович взял на себя рыцарскую роль отвечать этому злодею. Карнавал, диалог, смеховая культура… Я уважаю людей, которые ведут разговор в этой плоскости науки. Но, двухмерная, она не вмещает трехмерной реальности Михаила Михайловича. Я не смог бы разговаривать с этим злодеем, я послал бы его подальше… Ну, куда… в эту двухмерную плоскость. Каждые пять лет от нас уходят: 1960 – Пастернак, 1966 – Ахматова, 1970 – Юдина, 1975 – Михаил Михайлович. Но те смерти вызывали другие чувства. Тогда казалось, что кончалась эпоха и уходит исчерпавший свою жизнь человек. Но сейчас наступила точка, когда мы начинаем чувствовать, что их время не прошло, а наоборот впереди. Я не о том говорю, что их дело в надежных руках, что мы его не предадим, – Боже мой, конечно предадим, и наследие Михаила Михайловича, конечно, крайне беззащитно перед теми, кто рад, что для его идей нашлись названия. Я только всё же думаю, никак не претендуя на общезначимый смысл своих слов, всё это гадания, – думаю, что сейчас наступает момент, когда духовные Inhalte начинают разбираться только по их плотности, не по другим критериям. Заметнее становится различие между вещами, которые имеют онтологическую плотность, и вещами, которые рассыпаются, едва к ним притронешься. За всем в Михаиле Михайловиче стоит такая духовная субстанция, рядом с которой многое просто рассыпается. В дни сразу после смерти Михаила Михайловича у меня была идиотская потребность объяснять – ну, не всем на улице, а хотя бы продавцам в магазине, – что умер такой человек. Кто? И мне хотелось не называть его книги, а назвать тайну его личности. Здесь говорили об особой таинственности, о присутствующем в диалоге его молчании. Неотчуждаемое ядро, или нутро, о котором только что говорилось. Я думаю: какое количество того мелкого, рыхлого, что я написал, было ненужно! Я пережил момент мгновенного аннулирования себя – в самом радостном, впрочем, для аннулируемого смысле. Совсем не мое дело говорить о тайне его личности. Но когда я читаю анализы литературных текстов, как на ладони распластывающие эти тексты, то думаю: о, если бы эти авторы имели к тексту хотя часть того почтения, которое Михаил Михайлович имел к апофатической тайне своих кошек, тайне, которая кошкой, конечно, может быть сообщена, но которую бесстыдно выпытывать. В моем опыте почти нет аналогов сложившейся вокруг Михаила Михайловича атмосферы, когда люди добровольно входили бы в уважение к человеку, я бы сказал даже, проникались благоговением к нему, но тут уместнее тихое слово. Такое утихание самолюбий людей, к нему приходящих, – мы почти отвыкли от того, что это бывает. Оазис тишины. Если он был среди нашей жизни, стало быть, мы на него способны! Что касается слов. У Михаила Михайловича это были не просто слова, а концепции, зачатия чего-то органического и рождаемого. Все эти слова сохраняют свою значимость. Он был, как сказал Вячеслав Всеволодович, великолепно свободен от идеи времени. Вообще 20-е годы это pars pro toto первой половины XX века. Вспомнить хотя бы у нас в России гениальные переводы Аристофана Адриана Пиотровского. Таков и Рабле у Бахтина, с подобным же резонированием в веках. Такая же реальность, хотя связь между той и другой всё же косвенная. В отношении к богатству Михаила Михайловича люди самоопределяются. Одним карнавал и мениппейность, другим диалог и тот единственный голос, о котором говорится в конце бахтинской книги о Достоевском. Но важно, чтобы все слова Бахтина были погружены для нас в его человеческую реальность. Ordo scientiae и ordo (по-нашему это уровень) sapientiae – пусть это различение, которое было принято в схоластике, поможет нам понять, что мышление Бахтина находится в ordo sapientiae, и только некоторые слова выходят в область тленного держания. Благодарю за возможность хотя бы так бессвязно говорить здесь. После Аверинцева говорили Бочаров, Турбин, Лотман.
5.4.1975. Звонит Сережа Аверинцев и сразу в своей трогательной прямой манере спрашивает: «Скажи, что ты думаешь обо всём вчерашнем?» И размышляет. Чистый тон у всех выступавших. Расчищено место, в котором можно дышать. Всё говорилось без оглядки. После этого ошибки, ссоры смягчены юмором и не имеют злостного смысла. Под людьми, амбиция которых затухала в присутствии Бахтина, Сергей Сергеевич имел в виду сначала Турбина. Ему хотелось также противопоставить Бахтина человеку, который «уже переставши жить, продолжает работать, уже переставши слушать, продолжает говорить» – Лосеву. Рената хочет заметить ему о неприкрепленности его хода рассуждения. «Если он говорит о предмете, равном самому себе, в середине своего выступления, то я хочу, чтобы рядом мне была дана какая-то точка опоры. У Сережи красота мысли, слишком нетребовательная к своим границам. Но мне стыдно так говорить о Сереже. Как бы я его опредметила. Провокативность признак живого и бодрого ума. И у Сережи это есть». Рената говорит, что Сережа не просто был на вечере в честь Бахтина, но и действовал как главное лицо. Как ясно, что человеческие души это ангелы, слетевшие из вечного царства света и ликования в плотную оболочку, просветившие ее всю изнутри и волнующиеся в ней тоской по горнему миру и стремлением туда.
28.9.1975. Аверинцев: «В Болгарии ослов много». Он только что приехал с конгресса по остаткам греческой культуры в славянском мире, где шесть дней подряд на берегу моря встречал восход солнца в 6 часов утра. «Кого, животных или людей? спросила Рената. Если животных, то это прибыток, а если людей, то убыль».
22.3.1976. Выступление Сережи в Институте экономико-математических исследований. Он говорит о секрете греческого мира. Веселье свободы. Отсутствие гнетущего страха. Бесконечная, до пронырливости, любознательность грека. К нему и относились особенно. Грек, которому разрешили забрать с собой столько добра, сколько он сможет, набрал в полы своего плаща сколько, что едва нес. Люди смотрели с отстраненным удивлением: «В о даёт!» Греку, считалось, всё можно.
18.7.1976. Мы были на день св. Сергия Радонежского у Аверинцева в Здравнице, где они живут у знакомой хозяйки, интеллигентной дамы Натальи Владимировны, вот уже 15 лет(здесь это слово особенно годится). Когда мы наконец отыскали дом, Сережа с Машей Андриевской уже ушли нас встречать на станцию. Я узнал его с другой стороны поля по светлым брюкам. Едва замечая, во что он одевается, – в один и тот же старый плащ последние 15 лет, – он как всё древнее племя московских интеллигентов знает, что летом надо одевать светлые брюки. Говорили о Честертоне, «Франциск» которого начал появляться в отрывках, и о Льюисе, чью книгу писем он мне показал[4]. Льюис и до своего обращения в 1931 году был целенаправленно ищущий, изобретательный и, кажется, только не говорил о вере, а уже знал ее. Сережа сказал еще, что в 58 лет Льюис венчался с женщиной, умиравшей от рака; он прожил с ней 4 года. Ренате кажется искусственным Честертон; как легко он говорит об убийстве на войне. – Но, возможно, есть положения и случаи, когда люди вправе убивать? – Да, но в том, чтобы так просто рассуждать об этом за столом, есть что-то недолжное; не относится ли убийство к вещам, о которых лучше не говорить иногда как о непристойном? – Но от Честертона и нельзя требовать тонкости, сказал Сережа, назвавший его когда-то «легкомысленным английским писателем». Есть грубые вещи, о которых надо взять на себя неприятность сказать упрощенную правду, иначе они станут добычей людей, которым до истины нет никакого дела. По поводу льюисовских «Писем Скрутейпа» и нелюбви чертей к смеху Сережа вспомнил: как-то совершенно случайно он попал в институт или в редакцию атеизма. Известный антирелигиозник Крывелев, увидев его там, стал его отчитывать за статью «Христианство». Сергей Сергеевич как-то не спал перед этим всю ночь, и, пребывая в некотором состоянии идиотизма, вдруг засмеялся тому в лицо. Крывелев как-то сразу убежал.
4.10.1976. Пришел [на новоселье] Аверинцев. Он был в Греции. Там жили в гостинице вблизи от всего. С Акрополя невозможно сойти. Полная гармония христианского храма неподалеку, построенного из античных камней. Всё рядом. Были в Дельфах, теперь это промышленный город. Климат в Греции зависит от того, за какой горой стоишь.
9.9.1976. Аверинцев говорит в голубой гостиной Дома ученых о традициях античности[5].
17.4.1977. Что на самом деле было в истории? Аверинцев говорил на одном выступлении в Университете, что ответ на этот вопрос фатально неоднозначен. Нельзя сказать, что у разных людей просто по-разному расцвечивается одно и то же. Рассказывающий считает, что имеет право участвовать – а не просто быть наблюдателем – в событиях, он включает в них себя и тем как бы распространяет на них свой замысел о происходящем. Если он не будет участвовать, его роль снизится до механического передатчика; он будет считать, что не достиг должной для человека действенности. Но рассказывая, «как было», человек именно больше всего стремится передать, как именно оно было на самом деле, без каких-либо изменений или установок с его собственной стороны! Так, за счет правды, он надеется достичь высшей действенности, подлинности по сравнению с другими, которые не столь точны. И именно в этой подчеркнутой правдивости источник расхождения. Иными словами, чем вернее хочет быть человек событию, самому себе, слушателям, тем более верный облик приобретает у него событие, т.е. тем больше оно делается независимо от того, как его видит камера.
7.7.1977. Я был вчера у Сергея Аверинцева; он чуть не плакал. На столе лежали две огромные расползающиеся кипы машинописи; что-то подобное было на полу и на стульях. Заставляя себя работать как машина – забирая сколько надо у ночи, чтобы закончить очередные 5 страниц статьи, – он дошел до того, что у него были приступы со рвотой. Фома Аквинский просрочен; ему навязали комментарии к Бахтину; в прошлом году Гаспаров и Фридман приписали ему в ИМЛИ план, и в этом году он должен сделать вдвое. Участились болезни; вплоть до первых дней этого года он был поражен неспособностью писать; умение писать к нему вернулось во время болезни с температурой. Встав на колени, он искал папку с Паламой.
7.8.1977. Были в Новой Деревне, там была Наталья Леонидовна Трауберг, Рената ее поздравила. Наташа перевела трогательную вещь «Томасину» и «The Great Divorce» Льюиса, который Сережа ради торжественности назвал «Расторжение брака».
15.9.1980. На предложение выступить на комиссии Аверинцев ответил: «Ну, если меня попросят…» Гаспаров: «Могу только применительно к себе перефразировать Аверинцева: Ну, если мне прикажут…»
5.2.1982. Я дал Аверинцеву краткое изложение его доклада на пятничном семинаре Рожанского:
В пятницу пятого в пять пятикратно запятнанный лектор, Пятую часть своего прочитав выступленья, внезапно Вспять от прежних своих убеждений попятился; с криком Все, словно спятив, распять его ринулись; угол уж пятый Должен был бедный искать, но Послушайте! вскрикнуть успел он Цель ретрактации сей – изменяясь, пребыть неизменным! Разом утих ураган; успокоилась чувств пятерица, В кресла опять все опали, и видели пять сновидений: Из глубины бескультурья рвались они к вере – но тщетно; С верой средь чуждой им жить пытались культуры – напрасно; Пала культура вокруг – пошатнулася с нею их вера; В рамки заставили влезть их культурные – было там тесно; Смело вдохнули они душу новую в вечные формы – Жуткий развеялся сон, и решились загадки культуры. … Так, на запятки вскочив, за лектором мчался мечтатель.
28.10.1983. В пятницу в пять семинар И.Д. Рожанского и С.С. Аверинцева о Гераклите, докладывает С.Н. Муравьев. Аверинцев долго говорил, как думал, как писал, о том, что хочет и не может верить в исключительность Гераклита как единственного из греков, не писавшего ни прозой, ни поэзией и таким образом оказывающегося близким к нашей древнерусской литературе.[6]
23.3.1983. Аверинцев в Малом зале ИНИОНа, «Истоки европейской цивилизации». Миф европейской культуры имеет тройственную схему: Афины, Иерусалим, Рим. С XIII века Афины локализуются в Париже. Что общего между Афинами и Иерусалимом, спрашивал Тертуллиан. Кое-что всё-таки есть. Инерция сакрального быта преодолена там пророком, здесь философом-мучеником; традиция Сократа, потом стоиков стала одним из инвариантов европейской культуры. Еще один важный инвариант именно этой культуры, хотя и легко доказать, что вообще везде всё было: стихия трагического, сохранявшаяся даже в эпохи, когда трагедии не писались. В самом деле, ведь смысловая матрица христианства сводится к трагической иронии. К своим пришел и свои Его не приняли, здесь суть всего трагического. – Эта стихия мне кажется настолько важной, что дальше я буду делать глоссы к понятию трагического. Его реквизиты (1) личный выбор, (2) трагическая вина, или, как предпочитают говорить теперь, ошибка и (3) агон, спор. Для трагедии обязательно надо, чтобы причинность принималась всерьез, вплоть до страсти в интеллектуальном поиске причин. Интеллектуальность Фукидида в разыскивании причин художественная, игровая. Вымышленные им речи имеют характер трагического агона. Что-либо сделать в истории можно только убедив людей в обязательности поступка. Хотя людям не очень удобно быть так распятыми между естественностью бездействия и необходимостью действия, и не так удобно мысли мыслить в такой двуосевой системе, всё же трагическая стихия продолжает жить. Серьезное, кровное, метафизическое отношение к связанности событий, к причинности распространяется на всю психологическую область, создает ответственного европейского человека. С ослаблением этой стихии происходит вырождение, может быть, сам о й европейской традиции. – Всякое страдание трагично. В культуре, впитавшей в себя трагическую стихию, при виде страдания надо что-то делать, нельзя оставить всё как есть. Это умонастроение худо-бедно создало все блага санитарии – и ужасную иллюзию, будто человеку кто-то что-то обещал. Эта иллюзия помогает, если что случилось, не видеть реальность, сваливая всё на просчет и ошибку. Мы считаем неправильным, когда к нам относятся как к соломенным собакам. Небо и земля к нам относятся так, но нам хочется другого. В нашем настроении непоправимое, как болезнь, перед которой мы беспомощны и все беспомощны, ощущается как чуждое: не к этому мы шли, не к тому готовились; нас предали. Люди однако умирают; умирают когда мы это говорим. Но в европейской традиции, особенно в последнее время, направлено столько сил на жизненные удобства, на обезболивание и обеззараживание, что мы отвыкаем думать о смерти. Сын мне между своим третьим и четвертым годом жизни сказал: не хочу быть взрослым, они умирают, а мне себя жалко. Дочь ему возразила, что нельзя себя жалеть. – Европейский субъект каким мы его знаем склонен к воплям о себе, «души отчаянный протест» его привычное состояние. Мы сразу, по тембру, чувствуем перемену в эту сторону в Риме. По этой причине Катулл легче поддается переводу; Гораций и Вергилий пожалуй нет. Эней безжалостен к своей жизни до зависти к товарищам, погибшим в Трое. Для грека невозмутимый космос это вроде бы что-то для него подходящее. У греков не было особенного разлада с природой и особенно отчаянного протеста. А у Лукреция есть что-то вроде заброшенности перед лицом естества. Он выразительно сказал, чего не говорили греки, о сиротстве человека внутри универсума. – Для индийского ума причинные связи не затрагивают сердцевины реальности. Запад страстно переживает каузальность. Огромную весомость здесь всегда имело учение апостола Павла о первородном грехе. Ренессанс был попыткой Запада хотя бы на время уйти, отдохнуть от себя, получить передышку от полученного задания. Наоборот, готика Фомы, Дунса Скота это порыв, который через нарушение равновесия должен привести снова сюда, к нам. У Буридана, в поздней схоластике, обостряется каузальное мышление. В готике есть неистовая игра технической мысли, чего нет в ренессансной архитектуре, которая в сравнении с готикой склоняется к покою; прибавьте сюда заимствования от арабов. В готике распоясывается безумство гипотезы; схоласты берутся ревизовать Аристотеля, для которого космос должен быть именно такой, какой он есть. Они уже имеют потребную для этого меру остервенелости мысли. Бог всемогущ, почему бы Ему не устроить всё не так, а иначе; человеческий разум не привязан к такому именно космосу. Многое от работы XII–XIV веков, от накопленных тогда богатств, причем не только по вине ренессансных гуманистов, уходило в песок и не находило продолжения. Готика брала из античности то, что ей было нужно. Воррингер заметил, что волнующееся движение складок в готике было восстанием Аттики, через византийское влияние, против Рима. Ренессанс, да и барокко тоже, в античных формах искали, наоборот, укрытия от собственных проблем. Вот чего совершенно не было в готике. – В Библии всё привязано к событиям мировой истории; чисто житейских эпизодов, как встреча Вооза и Руфи, немного. Реликты мировой хроники сохраняются у Геродота. Фукидид, чья история представляет максимальный контраст к ветхозаветной хронике, работает уже над историей своего времени в своей среде и здесь добивается рациональной ясности; каузальность четко выверяется на небольшом пространстве. Этот контраст работает на полноту ощущения истории.
6.12.1983. На семинаре Ивана Дмитриевича Рожанского и Аверинцева в Институте истории СССР говорит Шичалин. Всё ли сказал Платон в своих диалогах? не прав ли Кремер, который, читая диалоги, чувствует себя одураченным, потому что за ними прячется вся невидимая громада айсберга? Или agraphoi synousiai были просто техническим обозначением вечерних занятий, когда запись не велась из-за темноты? Как всегда, Шичалин говорил умно и с массой материала. Прошло время закрытия гардероба. Лучше объявить перерыв, сказал Аверинцев, чтобы забота о гиматиях не мешала вопросам. Все снова собрались. Аверинцев руками приглашает к вопросам. Никто? Тогда я задам первый и самый глупый вопрос: ну и что, если agrapha велись ночью? в каких контекстах эти agrapha появляются? какие мы имеем зацепки для этого словосочетания? Шичалин цитирует Альбина и Симпликия. Аверинцев: «Я сунулся со своим вопросом, чтобы подать дурной пример в надежде, что дурные примеры заразительны». Говорили Ахутин, Пиама, Рожанский, Визгин; блестяще отвечал Шичалин. «Время вспомнить о нашем телесном составе, – сказал под конец Аверинцев, – и обратиться, к сожалению, к жизненным необходимостям, но всё-таки, не правда ли, сегодня здесь было хорошо». «Правда, что было хорошо?» спросил он меня потом.
12.12.1983. Чествование 90-летия Лосева в Ленинском педагогическом институте. Аверинцев и Михайлов сидят прямо напротив А.Ф. в первом ряду. Михайлова я видел утром; в 3-м зале Ленинки, загораживаясь, он читал готику и записывал меленьким изящным почерком страницу. Михайлов иногда очень, загадочно красив. Аверинцев всегда одинаков, мистичен. Он всё время что-то пишет на малых листочках, показывает Михайлову. Говорят Гулыга, Нахов, Карпушин, Палиевский, который видит плоды трудов Лосева и в секторе античности, которым руководит у него в ИМЛИ Сергей Сергеевич Аверинцев. Выступающих много. После развязного на высоких каблуках студента Скупцова встает Аверинцев с красными гвоздиками. Глубокочтимый и дорогой Алексей Федорович! Вас поздравляет наш сектор, среди которого у Вас много друзей. Желаем Вам новых побед над возрастом и над временем. Я отношусь к поколению, для которого Ваши книги были не просто пищей для ума, но жизнью и судьбой. Без них мы были бы другие. Книги делятся на события исторические и библиотечные. Без Ваших книг не то что русская культура, но русская жизнь наших десятилетий была бы другой. Это больше чем похвала качеству книги. Петь в применении к живому и к искусственному соловью разные слова. Тайна призвания это тайна жизни. Сегодня все принесли гвоздики. Я вспоминаю сделанный в Ваймаре рисунок Гёте, на котором он показал метаморфозу растений. Скромный рисунок, но на него страшно смотреть; видишь тайну живого. В конечном счете все вещи из paideia, humanitas, вещи культуры – все они существуют ради тайны, которую нельзя подделать, тайны живого. Ваши книги были таким ориентиром! Я не люблю слово «поклонники» и не хочу нас так называть. Не назову нас и учениками. Быть судьбой это больше чем быть учителем. Судьба есть судьба. Сыновство больше чем ученичество. Воспринятое от отцов настолько входит в плоть сыновей, что они уже не могут отличить себя от отцов. Мы не способны даже до конца дать себе отчет, где пределы того, чему мы в преемстве и в отталкивании Ваши наследники, что мы от Вас получили. От имени моего поколения я могу только низко поклониться Вам за подвиг Вашего жизненного упорства. Ну вот… я могу только низко поклониться… (целует). Вечером Рената звонила ему. Оказывается, он писал с Михайловым записки о том, рядовое ли это явление, Лосев (так думал Михайлов), или судьбоносное. Рената настаивала на том, что никто не профанировал высокие вещи так крупно, грандиозно, как Лосев. Аверинцев уклонился и рассказал из Честертона о смертельном яде, который оставляет людей быть и беседовать как прежде, хотя на деле они уже мертвы[7]. Он сказал, что сборища его угнетают. Скоро он должен идти на собрание памяти Ошерова, человека, который для вышестоящих был меньше чем ничто. О Маше Андриевской он повторил, что вовсе не все люди должны обязательно писать. (Но я бы уже не смог без этого, столько горечи и обиды накопилось бы, что я задохнулся бы. Или грустные закаты, тишина и душевный покой поправили бы дело?) Аверинцев спокоен, серьезен, раздумчив, вокруг него по-прежнему его мир, который всё преображает или отталкивает. На следующий день мне звонил Лутковский. Он уже и в издательство Патриархии ходит, и говорил с Чертихиным о переводе Марка Аврелия. Он деятельный человек. Аверинцев сказал о нем, что это поколение рано и быстро пришло ко всему, к чему наше придвигалось мучительно; но новые, всё имея, почему-то чувствуют себя обделенными.
22.12.1983. На конференции «Восприятие и интерпретация классики» в ауд. 9 гуманитарного корпуса МГУ Аверинцев, бледный, похудевший, говорит о наследии Вергилия. Начало строгое, энергичное; он цитирует Элиота: «Наш классик, классик всей Европы есть Вергилий». Когда во всей Европе оставалось лишь несколько школ, в них читали Вергилия. Его поношение в пародийной оргии XVII века было оборотной стороной его культа. Традиционное поношение не ставило своего предмета под вопрос; насмешка и мятеж были обращены снизу вверх. Современная культура выносит свой приговор, всё равно, положительный или отрицательный, сверху вниз. Мы не справились с ренессансной привычкой рассекать всё на древность и себя. Так у Бахтина герои романа и герои эпоса это как бы мы и они. Греки перестали говорить с нами так, душа нараспашку.
29.2.1984. У Аверинцевых. Просвечивающая Наташа, как мурлыкающая кошка Оля, тихие чем-то полные дети. Среди таких спокойных профессорских детей вырастают сильные натуры, как Марина Цветаева. И этот кудесник, которые всё время плавает в океане мысли, даже когда смешной и узкий, великий (скажут же это когда-нибудь). Всё, что он говорит, можно записывать. История про Антонова, про Лосева, про францисканца. Два-три раза «мне это не интересно». От всего, как рыба из сети, – на простор. Его стихи, появившиеся только с год назад, он их читает иногда едва слышно. Молитва перед едой: Очи всех после Отче наш и Богородице Дево. После еды одно Благодарим Тя.
5.5.1984. Я рассердился на Аверинцева вечером за его бессмысленное сопоставление Ренессанса с риторикой и софистикой; и отомстил ему ночью сном, где его выступление было освистано.
12.12.1984. Читаю «К уяснению смысла надписи над конхой апсиды Софии Киевской». Зачем еще нужно что-то делать и зачем я, когда есть Аверинцев. Сейчас 1984-й; в 1954-м, сидя в сарайчике, переделанном под жилой дом (9 кв. м.), над Чернышевским, я думал: зачем серая середина, когда есть верхи и низы. Я не посмел быть самим собой, серединой, жить широко и смело, надел на себя жернова долга, высоты… Всякий раз, слушая Аверинцева, встречаясь с ним, поддаюсь этому веянию тишины, покоя, вдумчивости. – Хотя жить на чужой счет, хорошо ли.
22.12.1984. На 55-летии кафедры классической филологии МГУ Аверинцев говорит о культуре жанра. Он инвариант, но гении ломают жанры и каноны. Что такое вообще жанр? Такой жанр как эпиграмма выявляется по внутрилитературным критериям, а вот стихира не просто другой жанр, а жанр в другом смысле слова. На каких принципах строится жанровая система в литургической поэзии? Эпиграмма и проповедь относятся к литературе, стихира не литература.– В состоянии дорефлективного традиционализма люди на свадьбе, например, озабочены тем, чтобы вести себя как на свадьбе; всё, что они скажут и споют, диктует ситуация, из которой выбивается только сказочный дурак, антигерой традиционного общества. Вместо автора на этой ступени авторитет. Аттическая и общегреческая революция V века до н.э. стала началом европейского рационализма; литература теперь осознается как литература, и никакая степень политической вовлеченности Демосфена не выведет его речи из риторического жанра. И даже традиционализм теперь рефлективный. Жанровые правила складываются как свод законов самостоятельного государства. – Овидианцы XII века еще состязались с Овидием. Что случилось с нами? почему с XVIII века прекращается всякая возможность переклички современной литературы с былыми жанрами? «Мессиада» великого Клопштока, взявшегося переговариваться с античностью на ее языке, в первой ее части была принята как великое культурное событие, потом он стал автором, которого все почитают, но никто не читает. Теперь нельзя уже представить состязание в жанре с прошлым поэтом. В Москве, сказал он мне по другому поводу, особенно трудно ожидать соблюдения чистоты жанра.
27.12.1984. Опять с опозданием – 7.20 – в Энциклопедию. Герои, заложники Ольга Евгеньевна Нестерова, Юрий Николаевич Попов. Аверинцев очень много работает, пишет по христианству, иудаизму. Он грустен и очень много работает. Ты так ясно нигде. Маша Андриевская устала, ей хочется умереть.
28.12.1984. Позднее утро, долгий разговор Ренаты с Машей. Она говорит, что только Сережа ее понимает, потому что против второго укола; понимает, как она устала, так что же, советует умереть? Да. Он готов многим это посоветовать, сам живет по этому правилу (по какому? лучше не жить, чем жить неправильно? или я не прав? и не знаю его? – И лучше пожалуй не знать. Знай, что в этом человеке таинственная и влекущая жизнь, заставляющая думать и делать).
8.1.1985. Аверинцев позвонил Ренате с поздравлениями, на ее предложение издать Жильсона сказал, что его назвали на Западе за его книгу «Поэтика ранневизантийской литературы» русским Жильсоном; по поводу Ренатиной версии о Флоренском – Серапионе Машкине его долго мучила мысль, как это св. Дионисий Ареопагит выдал себя за другого. Попросил-предложил написать рецензию на 1-й том «Культуры Византии», где две его статьи, и даже посоветовал уколоть Уколову; и еще на Честертона, где он написал послесловие к переводам Трауберг и еще другой дамы. – Художник Саша Столяров в своем новогоднем апостольском послании пишет, что осенью Аверинцев читал лекции в Риге, «которые на многих хороших людей произвели сильное впечатление».
12.1.1985. Один человек, инженер, вернувшийся из Парижа с реликвиями Бердяева, был готов их отдать музеям, но с условием, чтобы вещи были выставлены. Он умирал от рака. Поскольку вероятнее было, что вещи «замнут», он после смерти завещал их Аверинцеву. Простая ручка с пером, кажется, новым[8] и Евангелие без помет, с отчеркиваниями и с образками святых, по-видимому Лидии Иудовны. – Катя играла с Машей и Ваней в конце очень шумно, счастливая Наташа сидела на маленькой скамеечке и рассказывала про школу и Машино желание проболеть, про Ванино «устал»: «устал спать», «как же я устал»; про неспособность запомнить четыре английских слова. «В конце я подумала, что мой ребенок идиот». Разговор начался сплетней о Лутковском. Аверинцев взял его под защиту: сумасшедшие все, первый я; у нас, в нашей среде настолько «ничего нет», что он входит в нее как в пустоту, когда в других местах он бы уже давно столкнулся с чем-то осязаемым… Я не дал ему договорить. Аверинцев сбил путаное, неупорядоченное тем, что читал своё о Варваре, где последние строфы теперь называются «Стих благоразумного разбойника», о Фоме, о маленькой Терезе (dirupisti vincula mea), набросок о Европе. Он заворожил нас, по крайней мере меня, в чувствах и мыслях установилась благоговейная тишина, можно было на этом фоне спокойно говорить о другом. О стихах я сказал, что они говорят о пейзаже самого Аверинцева: ясновидение ужаса, после чего можно разглядеть и третье окно спасения. Смерть, гибель таким прочным бастионом подступают сейчас сюда, что от них не уклонишься, надо думать и жить с ними. Зато и какая прочность стен. Мне никогда не давалась такая ясность, я мгновенно ускользал в чувства, ожидания, хлопоты, заботы. И я был под очарованием весь путь по вьюжной Москве до севера и обратно, и сейчас. Вспоминалось, как Аверинцев вышел к нам, словно во сне и шатаясь, кажется, не поздоровался и пригласил к себе. Так Августин мог оставить тело в прозрачном сне и высвободиться душой. Счастливая завороженность.
19.1.1985. Приезжал Саша Столяров. Он очень ценит Аверинцева за магическую способность исподволь будить ум.
5.2.1985. Похороны Натальи Васильевны Аверинцевой. В доме у них так просто, Маша в разных туфлях, Ваня плачет. Аверинцев ровен, трезв. Служил Николай Анатольевич [Ведерников] и Валентин Валентинович [Асмус], первый обреченно сосредоточен, второй далек от жесткой важности. Были все. Наталья Леонидовна Трауберг подходила, ее интересуем мы, машина, она немного растеряна. «Я только что подумала, что вы должны появиться», сказала она на кладбище, когда я туда вернулся. Продолжается: знамения, маленькие чудеса. Как должно быть надорвано ее сердце от постоянного усилия, творимого романа. На морозе рабочие не успели выкопать могилу в каменистой земле. Благочестивый Рашковский стоял на морозе у гроба. Аверинцев деловит, общителен. Он замерз и ехал с Валентином Валентиновичем у меня. Он просил за даму, ухаживавшую за Натальей Васильевной: не может ли Валентин Валентинович оформить ее в храме. Когда Сергею Сергеевичу скучно, он меняет тему. Он избалован участием людей. Великие люди, лучше глядеть на них со стороны или слушать. Нехорошо подглядывать и присматриваться: тогда ты начинаешь видеть их темноту.
25.2.1985. Всё упирается в глухое чувство напрасности всего, что я делаю. Зачем? А если бы меня не было? Ничего бы не случилось. От века останется Аверинцев. И больше никто. Андрей Битов. Владимир Войнович. Конечно, Александр Исаевич Солженицын. Я – пропустил своё, сорвался на нестойкости.
9.3.1985. Аверинцев в Скрябинском музее объясняет и читает свои переводы Книги И о ва, псалмов, средневековых мистиков, хрестоматийных немцев – Гёте, Гёльдерлин, Рунге, Тракль, Рильке, Бенн, но и Вагнер. «И сейчас я вспомню мою молодость, когда в неистовстве своем я предавался странной болезни вагнеризма. Я относился к Вагнеру примерно так же, как кошка к валерьянке. В этом доме поминать Вагнера всё-таки можно». В тексте «Кольца» Аверинцев чувствовал прорыв к символизму или к постсимволизму и пробовал колдовать словами, переводя начало 3 акта, где в ночном лесу Вотан закликает Эрду, валу, вёльву, Сивиллу: «Вала внемли вещая встань. Крепко кличет клич, слово сильнее сна: ищу я выведать знанье, зову ведунью из бездн». «Я перевел, будучи на пороге старения, верлибр Клоделя о старости с четкой парной рифмой и с цезурой-перемычкой как в нормальном александрийском стихе: ‘Холодный ветер овевает меня; я чую его, и он мне друг’». Из Целана Аверинцев перевел «Мандорлу», «Стретту». Целан любил Мандельштама, знал русский язык, только русской медлительной речи у него совсем нет. Мандорла овал света, в котором намечается вся фигура Христа, или Марии, в отличие от нимба.
Что таит глубь? Ничто таит. Царь там царит, царит и царит. Взор, что зрит взор? Он зрит глубь, зрит ничто.
27.3.1985. Я сидел в ГАИ, где мне дали новый предупредительный талон, и писал на 138-й странице «Культуры Византии»: Аверинцев человек влюбленный, он видит Любимого, готов идти за ним до смерти. А ты?
31.3.1985. Византия. Долго читаю. Удальцова хороша, едва ли не интереснее местами чем Аверинцев. Пафос Аверинцева иногда неясен. Может быть он выходит на мировую сцену и сводит там счеты с коллегами по теме и стилю.
13.4.1985. Была Наталья Петровна, которая ехала с нами к себе. Она легка и счастлива, счастлива. Ваня заслужил от нее «поросенка» и с обидой заметил, что кто же тогда она. «Я поднатужилась и сказала, а я свинопас». «Нет, если я поросенок, то моя мама кто же получается?» Дети изучают французский у настоящей француженки, английский.
21.6.1985. Аверинцев, после дня присутствия, съев за день один бутерброд, едет вечером на снятую им дачу, станция Внуково. Мы плутаем. Я сбивчиво рассказываю о заложниках в Бейруте, как они согласились излагать дело своих захватчиков перед телекамерами. Мир видел заложников, рядом вооруженных людей, которые позволили посмотреть, как они готовятся их убивать. «Не кажется ли тебе, что современное сочетание шатких иллюзорных жизненных удобств и сохраняющегося ужаса рождает – или рождено – шаткостью человека? Сколько мы и здесь видели внезапных человеческих перемен, как легко оказывается заставить человека выступить перед телевизором, сказать, что ему внушено». Он сказал о жутком положении Маши Андриевской. «Сейчас вокруг меня творится что-то небывалое. Столько смертей. 25 смертей в одном нашем доме. Едва выжил Гаспаров: ишемический инфаркт, а вернее, неясно что». Я сказал об Эшлимане; он умер, внезапно. Легенда или правда, спросил Аверинцев, что Миша Мейлах на суде, увидев в зале дорогое ему женское лицо, вдруг взял назад всё, что говорил на следствии? – Аверинцев читал в машине свои стихи (духовные); он в затаенном ужасе. Их дача в укромном месте; Kä tzenheim.
25.6.1985. Позвонил Сергей Бочаров, рано утром умерла, задохнулась Маша Андриевская. Сегодня первый день жарко, и в апреле Маша говорила, что хочет умереть до летней жары. Она ни разу не жаловалась, терпеливо слушала всё. Христианство, эта школа.
26.6.1985. В квартире Андриевской Наталья Петровна, Оля Брайцева, Аверинцев, Попов, Сергей Бочаров, много дам; у Маши, серьезной, внимательной, много подруг. Выносим, едем в Хамовники. Говорим со старостой, полной, мягкой, светской дамой и кажется богатеющей: она разрешает приехать отпевать. «Друзья, мне хорошо с вами, – говорит Аверинцев в машине, – не можете ли вы меня накормить.» Рената быстро готовит, со мной, говорим о Яннарасе: он нетрезв, но прекрасен, открыт, у Аверинцева не поднимается дух говорить ему поперек. О положении вещей: тут никто не может исправить. Как в машине Аверинцев вдруг перелез на заднее сиденье, так в доме вдруг тихонько мяукает, мы не сразу догадываемся, что это. Он как ребенок, его мысль это разросшийся сад. Он просит долизать сковородку, дети называют это «папа съедает сковородку». Говорит, что от чая чуть погуще впадает в истерику. – К 11.20 вечера приезжаем к Николе в Хамовниках, читаем псалмы около Марии, Татьяны, Анны, Александры. И снова я вижу железную хватку смерти на теле. Как неверно живут люди, не давая волю духу в себе. Насколько тело своей видимостью обманчиво. Главное в нем, впрочем, невидимо. Аверинцев читает просто, официально, скоро устает, рано ему надо на службу. Уезжаем еще темно, от 2.30.
2.7.1985. Аверинцев уезжает в Тбилиси на защиту диссертации по неоплатонизму. Завтра девятый день смерти Маши Андриевской. Она ушла, и Аверинцеву кажется, что Господь убирает людей, которые не должны видеть, что будет.
4.7.1985. Едем с Натальей Петровной, Ваней к ним во Внуково, там я ношусь до слабости в ногах с детьми. Маша угрюма, пластична, вся в настроениях; Ваня энтузиастичен, памятлив, цепок, у него бывает мечтательный отрешенный думающий взгляд, как у отца; у Маши очень большие и синие глаза, до небесной пустоты.
13.7.1985. К Аверинцеву, потом во Внуково. Он мечтает о романе, где решался бы вопрос о крещении молодой особы, была бы битва, Москва – т.е. значит все переодеты, в масках; символ – квартира в Олимпийской деревне, обставленная старой княгиней (реальный персонаж) так, словно это храм, с соответствующей высотой потолков. Рассказывает повести Уильямса, сюжет одной из них – дама в радостном Лондоне 1945 года, только почему-то пустом; разгадка: дама погибла и не заметила этого; понимает, в чем дело, только не ощутив в руках сумочки. Дома у Натальи Петровны пироги с рисом, с капустой, торт «крокодил»; сама не ест, угощает, ее стиль готовки мягкий, без остроты. Рената: пирог как текст. Наташа: увы, уже неспособна к тексту, только к тесту. Рената: так Пиама Гайденко обещала Жильсона, предложила облепиху. Аверинцев: Жильсоны, кругом одни Жильсоны. Аверинцев рассказывал о Тбилиси. О Шеварднадзе там говорят, что он даже по-грузински не умеет. Аверинцева принял там католикос и сказал: интеллигенты увели народ от религии, теперь должны привести обратно. Аверинцев полон Льюисом, Толкиеном, влюблен в церковь, пишет статью в «Коммунист» о раскаянии и милосердии русского, с воодушевлением пересказывает слова Гараджи, директора института атеизма: некоторые ещё против понятия Бог, но теперь такое, конечно, устарело. Это слушать от директора института атеизма… Так один из пап: «Ну ведь не непогрешим же я, в самом деле». Ваня энтузиастический мечтатель, не вылезает из машины, просчитал шпалы до 340, «могу слушать Баха хоть каждый день». Маша медлительна, тиха, ворчлива, «лучше на свой участок, чем у чужих; если мы будем тут жить, то пусть папа даст денег на стройку». Спокойные, любезные дети. Ваня всё время держится за шорты.
16.7.1985. У Аверинцевых во Внуково. Наташа по хозяйству, и она выстужена, душа стерта, маска. Аверинцев живет и купается в тепле славы. Ваня весь в машинах, уже пользуется именем – двумя.
25.7.85. Гаспаров отругивается в «Вопросах Литературы», 1985, №7 против Н. Вулих, и жалкий спор с обеих сторон, хотя Гаспаров блестящ. Такое отругивание может быть один раз в жизни или никогда. Но я, когда впадал в раздражительность, насколько был мелочнее, глупее. – И еще: я вдруг стал читать текст Гаспарова голосом Аверинцева, и всё (или почти-почти всё) совпало. Выходит, вязь Аверинцева просто транспонирование Гаспаровской. Или наоборот? Как это могло получиться?
14.9.1985. Аверинцев выплывает из задумчивости, «Володя, как я рад тебя видеть». Плохо, резко говорит о Давыдове; дарит нам («Родным Ренате и Володе в день христианского новолетия») «Запад-Восток», вып. 2. Хочет писать книгу об Аристотеле и христианстве: Аристотель создал единственную авторитарную систему философии.
16.9.1985. В «Востоке-Западе» Аверинцев, стиль переводов из «Лимонаря» (у него, он говорил, таких переводов ок. 20 л.). Вычурно, безжизненно, и богатый словарь не помогает. Слишком витиевато. Не слышно силы. Так переведен и «Тимей». Платон выхолощен. Нет напора.
17.9.1985. Редакционный анекдот: в «Энциклопедии» морили тараканов и выбросили картотеку Розина, которой тот дорожит, хотя женщины уверены, что она ему не нужна. Розин сказал резко и с грубым словом. Люси Щемилевой при этом не было, но, узнав, она распалилась, сказала, что и видеть Колю не хочет – она к нему неравнодушна. Что ж поделать, утешала ее Ира, во всей Москве только Аверинцев и Бибихин, точно знаю, никогда не скажут грубого слова.
28.11.1985. Аверинцев был в Питере, на него там набросились с жадностью и чуть не растерзали. В центре Питера, на метро густая толпа. Что это за люди? что это значит? чего мне хочется? Чтобы общество ожило. Игорь Сахаров из Ленинграда занимается генеалогиями, и Аверинцев ничего не может ему предложить, кроме деда – дворового человека князей Вяземских. Он удивился, что моя бабка из Брянчаниновых, а по отцовской линии Бибихин был нижегородский врач.
30.11.1985. Аверинцев позавчера говорил так: «Я был в городе Питере. Питер был странный». Количество сбегавшихся людей превышало всякую вместительность зала; на месте холодности была несколько истерическая общительность. В ленинградском метро давка, многолюдье и на Невском больше народу чем в Москве, «и мука тесноты», как говорится в моих стихах. Из Ленинграда приехал бывший индолог, теперь геральдист Игорь Васильевич Сахаров, и Аверинцев, плебеянин, мог ему сказать только что по отцовской линии его предки были дворовые люди, по материнской из купеческой семьи.
3.12.1985. Вечером у Николы в Кузнецах мысль: просто в стране нет ни одного слуха для чистых тихих вещей. Даже Аверинцев, с его задушевной ожидаемой мелодией, еще слишком в погоне за силовыми линиями.
7.12.1985. Роскошная светло-коричневая пещера МХАТа. «Здание мха?» с удивлением переспросил Ваня Аверинцев, впервые услышав.
23.12.1985. Аверинцев звонил, собственно, оправдываться в несделанном Жильсоне и долго говорил о нем. «Уклончив», сказал я и, оказывается, он применяет о нем то же слово. Он констатирует, в общем, неудачу неотомизма и трактует томистскую энциклику папы Aeterni patris широко, как рекомендацию, вовсе не призывающую к философскому единству. Ad mentem sancti Thomae очень расплывчатая формула, оставляющая такой большой простор. Когда я сказал, что Жильсон ставит себя под очень болезненный для него вопрос: наводит на мысль, что же такое христианская философия, искание или икономия, – Аверинцев сказал, что собственно я кратко выразил суть его статьи. Но я даже не уверен, что он просто слышал меня. Он обтекает чужую мысль или просто включает ее. Его называют Жильсоном. Он больше, питательнее. – О духе католичества в 20-х годах он судит по Carmen saeculare Федотова. Когда я назвал раннего Маритена интегралистом, он сказал, что католичество и тоталитаризм несовместимы, и разве что Маритен был авторитарист.
26.12.1985. Под окна к Аверинцевым; там встречаюсь с Ваней, которого папа оставил возле подъезда уйдя в поликлинику. И Ваня издали присматривался к моей шубе, не узнавая и боясь пьяного. Аверинцев прошел из поликлиники, где не застал врача, весь простуженный и опухший. Еще года 3 или 4 назад он жаловался, что болеет всю зиму подряд. Летом он тоже покупает сунорэф.
29.12.1985. С Машей и Ваней, с Катей мы как безумные играли в снежки, пока они не перестали бояться снега в лицо, застудили руки и промокли. «Я не могу, чтобы кого-нибудь не победить», сказал Ваня. Рената в это время с Аверинцевым говорила о просьбе Афанасьева из «Правды» дать о чем-то насущном интервью, о позорном отказе нашей иерархии взяться за восстановление и открытие храмов. «Мы народ очень догадливый», русские, «но ненадежный», сказал Аверинцев. Христианство перешло от романтизма к – трезвости!
7.1.1986. У Николы очень краткая служба, едем туда семеро в нашей машине; какая бесспорная семья Аверинцевы. Катя после причастия горда, легкомысленна; Ваня спешит к машине. На обратном пути Аверинцев спрашивает, что нас ждет теперь, если из самых разных мест, самых важных, ему звонят просят высказаться. «Что мы можем сказать, мы уже знаем, а что вы скажете…» Как он свободен! Любит и ищет лучшее. Думает о восклицательных знаках на социалистических лозунгах, сравнивает с западным трезвым марксизмом, например Брехта, – Маяковского, к Марксу совсем непричастного. Именно из-за полной непричастности России марксизму… etc. Анекдот: грузин учит попугая: «Скажи дядя!», сердится, бьет по голове, в гневе бросает в курятник. На следующее утро попугай разбивает готовы курам, учит их: «Скажи дядя!» Радостный, играющий, наблюдающий, работающий, открывающий и утверждающийся ум. Никакого рабства.
8.1.1986. После вчерашнего: как гнетет свое убожество и как устаешь от старого хлама сознания.
5.2.1986. Читал Аверинцева предисловие к Жильсону, он так же умен, как Жильсон, и так же ускользает. Человек отвоевал себе пространство и стоит за него, стойте-де и вы; здесь нет последней щедрости, есть отшатывание и суд, нет безусловной отдачи.
8.3.1986. Аверинцев звонил, он едет в Ленинград. Ему звонила Удальцова и спросила, кто, не из его ли людей, написал рецензию в «Новом мире» на «Культуру Византии». Она сказала, что рецензия скорее хорошая.
23.3.1986. Аверинцев звонил, я рассказывал ему только о Ренате, безбожно играя роль доброго забывшегося опекуна. Откуда столько скоморошества. Говорят, Пушкин в обращении с людьми пародировал свой образ у них. Аверинцев может понять всё, но не успевает, он не отдается целиком делу понимания, обязан строить и поддерживать строй.
3.4.1986. Волшебник Аверинцев в ГИТИСе. Он говорит об античности и современности, импровизирует, свободно бродит умом. И первая часть лекции была повтором о канонах творчества, необходимых, чтобы можно было проводить состязания, о прямом переносе античных одежд и посуды в жизнь ренессансных гуманистов, архитектуры в строительство; а вторая – размышлением вслух об изоляции греков, для них другая литература была не плоха и не дурна, ее просто вообще не было: греческая литература единственная в мире по самоощущению и по заданию.
10.4.1986. Аверинцев спешил с лекцией, завтра он едет в Тбилиси. Говорил на одном навыке и приемах. По дороге говорили о «Мой друг Иван Лапшин», и он сказал: не отличишь власть от уголовников, те и другие вдруг начинают вопить; и те и другие совершенно никому не нужны.
14.5.1986. Ира, Аверинцев, Ирина Ивановна Софроницкая со мной ехали в музей Глинки; Аверинцев худ, кашляет. Я молчал, замерший, а при повороте у Большого театра расплакался почти от несправедливости, почему одним Бог дает всё, другим так мало. Аверинцев говорил чужие и свои лимерики: «Молодой углекоп из Донбасса говорил своим братьям по классу: кабы нас бы не били да со щелоком мыли, получилась бы новая раса. А один человек в Конотопе оказался в чужом хронотопе. Но на то несмотря он в конце ноября утонул во всемирном потопе. Старушка из древней Кампучии была очень всегда невезучая: попадала в костер, … под топор и в другие несчастные случаи. Жил один человек в Мелитополе, говоривший, что он-де vox populi. Повторил эту фразу он по сотому разу, и тогда его только ухлопали». – В музее Аверинцев говорил мало и раздражил одного человека в публике, который громко спросил, когда будет Скрябин. Но какая великолепная тихая задумчивость, он всегда такой какой есть, нет грязной возни с собой.
15.5.1986. Аверинцев в ГИТИСе, Августин в основном, но он не понимает уникальности Августина. Ехали обратно, и Рената рассказывала о вчерашнем злом собрании литераторов, где Чернобыль приписали масонам, диверсиям. Такая оборона чистоты своей души. Это задело Аверинцева так: что же происходит, он ведет с другими яростную войну за отстаивание кабака XVII века, чтобы через него не прошло шоссе; но как отстоять всё остальное? Я вдруг ощутил как верное пророчество одну фразу из лекции Сережи: хорошо бы еще Рим покорился только готам, но потом пришли лонгобарды. И он вспомнил анекдот, где русские ворчат под африканской властью: «При китайцах нас всё-таки не ели». – Он рассказал полульюисовский загробный сюжет одной английской писательницы об умершем летчике, переживающем историю человечества от Адама.
22.5.1986. Аверинцев в ГИТИСе, античность в Средневековье, всё загадочно, и, оставляя нетронутой эту тайну, всегда оставляя ей быть, он осторожно прикасается к ней с разных сторон. И вот что главное: он католик или он православный верующий, и это значит, что, как иудей, он очень хорошо, как никто, ясно видит; он ясно видит, что хорошо служит или просто служит христианской церкви и что нет. Церковь. Ε kklesia. Ориентир и защищаемое. Всегда легко видеть и знать, сколько овец спасено, есть ли приплод. И он смотрит на средневековое сердце, его чистоту, простоту; страсть к правильности, горечь о непорядке и безобразии. Много непорядка и безобразия; сердце помнит тем не менее об идеале, ждет, надеется, живет, молится, полагается на одного Бога, как Он поведет. Кто в действительности в это время ведет человека? и кто правит обществом? До этого как бы нет дела, и разве это важно; важно здесь и сейчас
|