Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
К дискуссии о школьном образовании
Последние годы нескончаемым потоком в широкой и специальной научной печати публикуются статьи, контростатьи, отклики, резюме, — тема всюду одна: что делать с детьми, как и чему их учить, как их воспитывать. Конечно, школа — жизненно важный орган социального организма, но вряд ли только из-за этого ломается столько копий и столько ученых мужей, не имеющих непосредственного отношения к школе, дают ей советы, рекомендации, наставляют и поучают. Фейерверки мнений, масса добрых пожеланий. Мы просмотрели многие из них. Трудно со многими из них не согласиться сразу же, с ходу. Вредна зубрежка? Конечно, вредна, конечно, нужно больше нажимать на умение самостоятельно мыслить, пользоваться запасами знаний. Но разве можно забывать за этим необходимость накапливать в своей голове самый этот запас знаний? — говорит другой. Конечно, не можно, конечно, надо накапливать, запоминать «про запас», хотя бы и зубрежкой. И это тоже абсолютно верно. Надо максимально поощрять самодеятельность ребенка, его инициативу, его интересы. Но нельзя при этом принижать роль учителя, его авторитет, — возражает оппонент. Урочная система плохо приспособлена для воспитания самодеятельности ума. Пробовали, обожглись, развалили школу Без Пушкина в школе нельзя. Уловить красоту и смысл его поэзии вряд ли можно по учебнику. Не нужно учебников. Нужно читать самого Пушкина. Впрочем, Пушкина можно читать и дома, зачем тратить на это уроки! Их лучше использовать на изучение серьезных наук — математики, физики, химии! — Позвольте! — отвечает на это почтенный академик. — Наш идеал — не «реальное училище», а общеобразовательная школа, воспитывающая всесторонне развитых людей, очень опасно поддаваться давлению технического века! Из этого получится беда для самого физика, математика и химика! — Не получится, — обороняется математик, — математика сама в себе заключает нравственные и эстетические ценности.
56 Мы не делаем сносок с указанием источников. Думаем, что это излишне, и каждый узнает в сказанном более или менее подробный пересказ массы мнений, высказанных на протяжении последних лишь месяцев. Так и идет колесом. Можно поддаться желанию вставить в это колесо еще одну спицу. Но стоп! Не пора ли попробовать разобраться, чем вызвано это мыслеизвержение по поводу школы и как получается, что в результате прав и тот, и другой, и третий? Не заключается ли сермяжная истина в том, чтобы не ударяться ни в ту, ни в другую, ни в третью «крайность», а найти их разумное, трезвое и гармоничное сочетание? Так и пишут чаще всего «резюме». Признавая «относительную истину» за каждым тезисом и антитезисом, штор резюме констатирует синтез, в составе которого сохраняется «рациональное зерно» каждого из мнений и устраняется «преувеличение» за пределы разумного и Позволенного. Мы не хотим сочинять резюме, тем более по этому рецепту, думаем, что окончательный синтез найдет только сама жизнь. Выскажем лишь некоторые соображения на тот счет, что эта реальная проблема жизни заставляет десятки людей высказывать десятки различных мнений. Только исходя из этого, можно решать, кто прав, а кто ют, а не вставать в позу премудрого Соломона. Начнем с «общеизвестного». Происходят основательные сдвиги в способе жизнедеятельности людей. Происходят автоматизация, кибернетизация, математизация науки и техники, изменяются требования к человеку как к компоненту производства, одни умения и способности вытесняются машинами, делающими то же самое лучше и скорее человека, другие — наоборот, оказываются недостаточно развитыми, требующими особой заботы, — например, способность осуществлять разумный контроль над всей колоссально разросшейся машинерией. Это — уже сегодня. Завтра все тенденции поставят те же запросы еще острее. А школа формирует Человека, который будет жить именно завтра. В области теоретической можно верно решить вопрос о сегодняшней школе только с позиций завтрашнего дня, а не сегодняшнего. Таковы условия задачи, проблемы.
Пытаться представить себе в деталях «модель» этого завтра нельзя. Только в общих контурах, прорисовывающихся уже сегодня в виде основных тенденций. Тем более важно как можно яснее представить себе все (именно все, а не некоторые) реальные тенденции развития Сегодня в Завтра. Возрастает роль математики? — Совершенно очевидно. Должен завтрашний человек знать математику? — Должен, лучше, чем знает ее сегодня. Возрастает нравственная ответственность человека за последствия технических новшеств, могущих одинаково хорошо и облагодетельствовать человека, и принести ему неисчислимые беды? — Возрастает. Достаточно напомнить проблемы, вставшие уже в связи с ядерной энергией. Возрастает в связи с этим роль общественных наук? — Неизмеримо. Должен будет завтрашний человек разбираться в социальных проблемах лучше, чем он разбирается ныне? — Должен. Иначе ему будет очень и очень плохо, настолько плохо, что его не спасет уже никакая математика. Возрастает «специализация» человека? — Возрастает. Возрастает в связи с этим необходимость иметь ее противовес в виде общей культуры? — Тоже возрастает. Но тут мы, кажется, опять впадаем в ту же самую антитетику, над которой иронизировали. И это должен, и это должен, и то должен, и то должен. Человека, тем более восьмилетнего, это должно наверняка напугать. Так где же выход? Представлять себе завтрашнего человека в виде энциклопедиста, в виде ходячей энциклопедии всех и всяческих познаний и умений? Наверняка невыполнимо. Идти дальше по путям специализации, превращать каждого человека в узкого, и день ото дня становящегося все более узким, специалиста, утешаясь тем, что все люди «вместе» только и составят Человека с большой буквы? Что они дополнят недостатки друг друга? Что миллионы профессиональных кретинов вместе составят гениально всесторонне развитого человека? А это — только проецированная в будущее нынешняя проблема.
Факт есть факт — сегодняшние, острые и непосредственные нужды «включения» человека в производство материальной и духовной жизни общества требуют «дробления» человека — фуркации способностей. Это факт. Вполне осознаваемый теми, которые и школу хотят подвергнуть той же фуркации, хотят, чтобы одна школа выпускала математиков, другая — станочников, третья — продавцов, четвертая — переводчиков с английского языка. Но и это — увы — невыполнимо. Почему? По той причине, что и внутри каждой из этих профессий происходит тот же процесс. По той причине, что образование, которое вы сегодня называете «математическим», завтра окажется настолько «общим», что его назовут «утопистом», антикварным чудаком, желающим объять необъятное. Завтра в грехе «гуманистических утопий» упрекнут нынешних «математиков» и скажут, что надо было и раньше строить школы с «топологическим», «теоретико-множественным», «логико-математическим» и прочими уклонами, что в шестидесятые года «топологу» преподавали много лишнего, что его зачем-то за зря учили «числам», «арифметике»... А что будет, если завтра вообще исчезнет тот узкий раздел математики, которому вы только и обучили человечка? Его придется уволить на пенсию. Переучивать? В двадцать, а не только в сорок лет «узкого специалиста» уже не переучишь. А переучишь, так с такими затратами, на которые можно изготовить пять новых еще более узких. Может ли самый дальновидный математик сказать, какие из ныне преподаваемых знаний понадобятся человеку 80-х годов, какие из них сохранят название «науки», а какие будут положены в архив, в музей? Реальное противоречие, которое вы обязаны решить не только внутри «математического» образования, а в общем виде, заключается именно в соотношении «общих» и «специальных» знаний, в конечном счете — «общего» и «частного» Человека. Именно она и вылезает в форме проблемы «общего и специального образования». Общего и частного, особенного. Проблема — не новая. Новизна состоит лишь в том, что теперь эта проблема решается не на бумаге только, не путем операций с терминами, а на живом человеке. На бумаге ошибиться можно. На живом человеке — трагедия.
Тем более важно предусмотреть возможность ошибок сначала на бумаге и постараться на бумаге решить проблему правильно, прежде чем мы начнем экспериментировать над живой душой. А этому мы сейчас и являемся свидетелями. Дискуссия о школе в конце концов сводится к этому роковому пункту. Сегодня она носит теоретический характер. Завтра она станет вопросом жизни или смерти для индивида. Для каждого индивида. Общее и частное, специализированное. Как это понимать? Здесь сразу же сталкиваются две разные, непримиримые между собою логики, две философии. Два понимания «общего» и «частного», которые не примиришь в эклектически-синтетическом суждении, — «важно как то, так и другое», как «общее» образование, так и «специализированное»... Выбрав одну из этих логик, мы не имеем права рассуждать так и обязаны сказать прямо, что из двух мы предпочитаем. Не виляя перед наукой, логикой и собственной совестью, мы обязаны сказать, если нас заставляют выбирать между «общим» и «частным», — мы категорически за общее. Мы за развитие, всемерное и широкое развитие общего образования. Категорически против «специализированного», если его превращают в антитезу «общего». Что такое «общее» и в самом человеке, и в каждой системе знания, умения, способностей? Это — не болтовня о том, о сем, а в общем — ни о чем. Это — не многознание. Это — особый способ усвоения «особенного». Это — умение в самом «особенном» видеть то, что в нем является «зародышем» всех остальных «особенных» черт и характеристик в русле решения этой общей проблемы. И теоретическое решение вопроса о школе предполагает четкое и ясное решение этого — центрального — вопроса современности. Либо вы считаете углубление профспециализации, «профессиональное образование» вечной и господствующей тенденцией мировой культуры, вызванной потребностями «техники»,
либо считаете его тенденцией, вызванной преходящим товарно-капиталистическим способом разделения труда и способностей между индивидами, классами и категориями индивидов. В первом случае вы будете требовать усугубления «специализации» школы, будете планировать сначала школы с математический, а затем и с политическим уклоном, которая должна будет выращивать касту «управителей». Во втором случае вы будете отстаивать принцип общего — самого настоящего, самого широкого и глубокого общего образования для всех, а уж на этой основе — и некоторых «специальных» уклонов не только для больших и малых категорий людей, но и для каждого индивида. Либо «специализация» на базе самого широкого общего образования — то есть прежде всего наук, посвященных человеку, его взаимоотношениям и его «природе», либо — «общее» образование будете рассматривать как привесок к «специальному». Во втором случае наиболее последовательно продуманной и практически отработанной схемой школы является английская. Та самая система школьного образования, которую клеймят как антидемократическую даже некоторые из здравомыслящих консерваторов. Лучше вы на этом принципе не придумаете. В случае же, если вы хотите действительно общего образования как базы и условия совершенства в области «узкой» профессиональной особенности индивида, — вы должны позаботиться о том, чтобы создать новый тип общего образования. Его образцов пока нет ни в Англии, ни в США. Здесь и в теории, и в практике мы вынуждены — хотим того или не хотим — быть пионерами, быть создателями, а не копировщиками.
О природе способности Внимание к природе способности в ее общей форме понятно. Это, пожалуй, центральная проблема социальной педагогики в наши дни. В этой связи огромный интерес представляет собой полемика, возникшая между С. Л. Рубинштейном и А. Н. Леонтьевым1. При первом чтении подлинное острие спора обнаружить не так-то легко. Оба автора признают одни и те же исходные положения и решающие факты; ни тот, ни другой не отрицают важности фактов, подчеркиваемых оппонентом. Спор, по-видимому, идет лишь о несколько иной расстановке акцентов. В самом деле, оба исходят из следующего положения вещей. Развитая человеческая способность есть продукт развития индивидуума внутри человечески-организованного мира, есть продукт упражнения органов на предметах, созданных человеком для человека. Она ни в коем случае не наследуется биологически, вместе с анатомо-физиологической организацией, а только через усвоение способов человеческой деятельности, предметно зафиксированных («депонированных») в структуре человечески-преобразованного мира, через анатомию и физиологию «неорганического тела человека». И, конечно же, ни тот, ни другой не отрицают при этом роли природных предпосылок специфически-человеческого развития, и непосредственно — анатомо-физиологической организации тела индивидуума. Последнее совершенно бесспорно, — в собаке или обезьяне никаких специфически-человеческих способностей не разовьешь, сколько ни упражняй их органы на предметах, созданных человеком для человека. С другой стороны, столь же ясно, что в готовом виде «способность заключена в строении органов человеческого индивидуума столь же мало, как и форма статуи в куске мрамора или глины. 1 С. Л. Рубинштейн. «Проблема способностей и вопросы психологической теории». А. Н. Леонтьев. «О социальной природе психики человека». «Способности людей формируются не только в процессе усвоения продуктов, созданных человеком в процессе исторического развития, также и в процессе их созидания, процесс же созидания человеком предметного мира — это и есть вместе с тем развитие им своей собственно природы», — С. Л. Рубинштейн. Вместе с тем, совершенно ясно, что «биологически унаследованные свойства (задатки) составляют у человека лишь одно из условий формирования его психических функций и способностей — условие, которое, конечно, играет важную роль» — А. Н. Леонтьев. Так что спор идет по более тонкому моменту. Попробуем его выявить. В статье А. Н. Леонтьева делается категорический акцент на то обстоятельство, что все без исключения человеческие психические функции (в том числе и способности) суть на 100% продукт упражнения органов на предметах, созданных человеком для человека. Как таковые, они имеют свой материальный субстрат в прижизненно формирующихся системах рефлексов. «Конечно, у всех нормальных людей имеются такие морфологические задатки, которые делают, например, возможным, овладение языком. Сложившись в период становления человека, они представляют собой одну из существенных биологических особенностей вида Гомо Сапиенс. Однако ни сам язык, ни те конкретные механизмы, которые реализуют процессы речи на том или другом языке, не заключены в этих задатках, не «записаны» в мозгу. Иначе говоря, они в онтогенезе не «проявляются», а формируются». Иными словами, весь состав «способности» индивидууму «задан извне», — со стороны предметно-человеческого мира, а развитие способности (ее формирование) заключается в индивидуальном «усвоении» им опыта других людей, тех способов изменения окружающего мира, которые создали тело цивилизации, те предметы, которые окружают человека с детства. Против чего ж возражает С. Л. Рубинштейн? Он усматривает в этой постановке вопроса одностороннюю переоценку «внешней детерминации» развития психики, соответственно — недооценку «внутренних условий» и «предпосылок», опосредствующих специфичность внешних воздействий на систему психических актов.
«Правильное положение о социальной обусловленности человеческого мышления и человеческих способностей перекрывается в теории интериоризации механистическим пониманием этой его социальной детерминации, разрывающим всякую взаимосвязь и взаимообусловленность внешнего и внутреннего, вытравливающим всякую диалектику внешнего и внутреннего, общественного и природного в человеке». Этот упрек, обращенный не прямо к Леонтьеву, а непосредственно к П. Я. Гальперину как последовательному стороннику теории «интериоризации», имеет у С. Л. Рубинштейна тщательно развитую им философско-логиче-скую предпосылку, — всякое внешнее воздействие на систему опосредуется (преломляется через внутреннюю природу системы. Неучет этого обстоятельства неизбежно приводит, согласно С. Л. Рубинштейну, к механистическому толкованию «причинной» обусловленности психики внешним миром, к представлению о том, что человек есть нечто всецело пассивное, лишь рецептивное, и не есть субъект, активная сторона своих отношений с предметной средой. От этого упрека отмахнуться нельзя, тем более, что С. Л. Рубинштейн подкрепляет его целой серией дальнейших соображений. Главное из них следующее. Если весь состав способностей «задан» индивиду «извне», будучи «депонирован» в формах предметно-человеческого мира, сообразуясь с которыми индивид тренирует свои органы, делая их «способными» к определенному типу действий, то процесс развития способности сводится Просто к «усвоению исторически выработанных операций». Но при данной постановке вопроса исчезает не что иное, как сам субьект, или, точнее, индивидуум с самого начала не рассматривается как субьект, а только как объект внешних воздействий, только как нечто формируемое, но не как формирующее. Способность сводится здесь к «функционированию в готовом виде данных операций, включаемых по заранее заданным признакам». «Организовать умственную деятельность как совокупность хорошо отработанных операций, включаемых по заранее заданным признакам, значит, конечно,
чрезвычайно упростить задачу обучения и обеспечить более быстрое и легкое достижение непосредственного, строго ограниченного учебного результата. Но какой ценой? Ценой вытравливания из так называемой умственной деятельности, собственно мышления. Идя этим путем, несомненно, можно (ничего мудреного в этом нет) добиться в каждом отдельном случае определенного эффекта. Но каков будет конечный общий результат? Превращение человека в креатуру педагога, в человека, умеющего жить лишь по его шпаргалкам, выполнять лишь то, что учителем в нем «запрограммировано». Он сможет воспроизводить то, что в него вложено, но большего от него не ждите!» Факт выставлен здесь весьма весомый: то, что называется «способностью» в точном смысле слова, действительно не может быть аналитически «разложено» на ряды операций (навыков) и признаков, по которым они должны приводиться в действие, без того, чтобы не исчез один из важнейших компонентов «способности», — умение действовать там, где заранее заданного способа действия нет, или же нет «признака», по которому следует включать ту или иную из заданных «операций». Ведь умение действовать в такой ситуации как раз и отличает «способного» человека от «неспособного», более способного — от менее способного, а в конце кондов собственно человека — от машины. «Недостаточно снабжать учащегося готовыми схемами действия (хотя без этого и нельзя обойтись). Надо еще подумать о создании внутренних условий для их 1 продуктивного использования (не говоря уже о возможности самим находить новые обобщения, новые приемы, новые способы действия — операции). Для того чтобы успешно формировать мышление, надо учесть эту взаимосвязь внешних и внутренних условий в детерминации мышления». «Ничто не служит таким очевидным показателем умственной одаренности, как постоянное возникновение у человека новых мыслей». А не просто умение воспроизводить заученные «операции», умение включать их по заранее же заученным признакам их применимости.
При разложении же «способности» на ряды операций, через которые она реализуется, на ряды «признаков», по которым они включаются, исчезает как раз ядро «способности» — субъект. Получается ситуация, аналогичная той, в которую попадает химик, разлагающий воду на ее составные части, на кислород и водород. С одной стороны, достоверно известно, что в составе «воды» нет ничего, кроме кислорода и водорода. С другой же — очевидно, что простая сумма двух частей водорода и одной части кислорода вовсе не есть еще вода. Именно «вода» тут-то и исчезла, пропала. Для того чтобы получить опять воду, требуется особая реакция, особый вид их синтеза, особый ряд условий, при которых протекает этот особый синтез. Что же за условия требуются для того, чтобы индивидууму был не просто привит ряд операций и сообщен ряд признаков, по которым их следует включать, а способность? С. Л. Рубинштейн говорит: внутренние условия, то есть некоторые психические механизмы, данные до и независимо от процесса усвоения «навыков», «операций» и признаков их «включения», это — та почва, тот живой ствол личности, на который только и могут быть привиты навыки. Без этого система операций и признаков их включения не будет продуктивной, а будет только репродуктивной. Иначе говоря, получится машинообразный тип интеллекта, тот самый, который уже сегодня может успешно заменить машина, электронное устройство... В общем виде соображение неотразимое. Не отбив его, теория «интериоризации» не может считать себя правой. Но с С. Л. Рубинштейном можно согласиться, с другой стороны, только до той точки, где он переходит к конкретно-психологическому описанию тех самых «условий», которые он назвал «внутренними». Что такое «внутреннее» ядро способности и откуда оно берется? Дано оно от природы, вместе с анатомо-физиологическими предпосылками, вместе с безусловно-рефлекторной основой прижизненно складывающихся систем условно-рефлекторных связей?
Или же оно — так же, как и система «операций» — есть факт, создаваемый в онтогенезе, в ходе упражнения органов на предметах, созданных человеком для человека. Тем самым — такое же «интериоризованное» свойство индивида, как и конкретная схема действия, «операция»? Здесь у С. Л. Рубинштейна ясности нет. Нет прямого ответа. Более того, ряд формулировок заставляет подозревать, что С. Л. Рубинштейн склоняется к природному, анатомо-физиологическому толкованию этого «внутреннего». Это можно заподозрить по тем выдержкам, которые мы приводили. Но ведь такое толкование «внутреннего» противоречит собственному замыслу С. Л. Рубинштейна. В самом деле, если «внутреннее» понимать как нечто данное до и независимо от процесса усвоения индивидуумом исторически-накопленного опыта человечества, то оно и должно браться педагогом как заранее данная предпосылка всех целенаправленных педагогических воздействий. А вся сумма воздействий опять же сведется к воспитанию «навыков», то есть тех формальных (формализованных) операций, которые включаются по заранее заданным же «признакам». Но ведь сам же С. Л. Рубинштейн хочет, чтобы воспитание понималось не как формальное усвоение знаний (операций), а как развитие способности. Стало быть это «внутреннее» тоже должно быть продуктом целенаправленной деятельности педагога, а не продуктом физиологического акта папы с мамой. Природное, анатомно-физиологическое толкование «внутреннего» нацело и категорически исключает возможность целенаправленного формирования того самого ядра «способности», которое остается за вычетом всей системы хорошо отработанных операций, включаемых по заранее заученным «признакам». В этом случае педагог должен обучать ребенка именно «операциям» и признакам их включения. «Способность» же в собственном смысле слова для него будет объективным (то есть совершенно от его воли и сознания не зависящим анатомо-физиологическим) фактом, предпосылкой, сложившейся до и независимо от его воздействия на ребенка. В итоге окажется данный индивид «способным» или «неспособным»,
более или менее способным к продуктивному использованию системы навыков (операций) — тоже будет фактом, совершенно от педагога независящим... Тогда на практике исчезнет, никак не скажется разница между тем типом «образования», которое, как полагает С. Л. Рубинштейн, диктует педагогу теория интериоризации, и тем типом образования, который он хотел бы видеть. Поэтому мы склонны подозревать С. Л. Рубинштейна в натуралистической интерпретации того ядра «способности», которое представляет «остаток» после вычета всех строго формализованных моментов (то есть как хорошо отработанных схем действия, «операций», так и строго сформулированных признаков их включения). Мы склонны отнести такое понимание «внутреннего» за счет некоторой некорректности его формулировок. Ибо весь пафос его позиции заключается как раз в том, чтобы найти способ целенаправленно-педагогического воздействия на ребенка, обеспечивающий развитие и даже рождение той психической функции, которая составляет ядро «способности», — продуктивность (не репродуктивность) использования операций по заранее известным признакам. Ибо вот против этого он все время полемизирует: «Против концепций, согласно которым «мышление — это по преимуществу оперирование в готовом виде полученными обобщениями; умственная деятельность — это функционирование операций, автоматически включаемых по заранее заданным признакам... мышление, таким образом, — дело учителя только, не ученика!»... Эта концепция, — продолжает С. Л. Рубинштейн, — ее основная установка, «искусственно подчеркивает рецептивный аспект мышления, — способность усваивать данное, или маскирует его активный, творческий аспект, — способность открывать новое». Если бы С. Л. Рубинштейн и в самом деле натуралистически, анатомо-физиологически трактовал природу внутренного — то есть активного, продуктивно-творческого момента в составе «способности» — то он сам же сделал бы невозможной постановку вопроса о способах педагогического воздействия, обеспечивающих появление этого момента в умственной деятельности.
Согласно его собственной установке, «упор делается на исследование процесса мышления и исследуется оно не только там и тогда, когда оно оперирует уже готовыми обобщениями, а также — и даже особенно — когда оно... идет к новым обобщениям». Значит, хитрость заключается вовсе не в том, чтобы заштамповать в индивидууме умение действовать по заученной схеме, умение включать ее по заранее заданному «признаку» ее применимости, а в том, чтобы поставить ребенка в такую ситуацию, внутри которой он вынужден был бы действовать сам как «самость», как субъект. Эта ситуация, очевидно, должна обладать следующим характеристиками. Прежде всего быть остроконфликтной. То есть: такой, где заранее известные индивидууму «операции» и «признаки» их включения отказывают, и индивидуум должен сам найти способ решения трудности, открыть новый для себя (хотя и не новый для педагога) путь действия. Он должен сам «открыть» для себя тот единственный способ действия, ту «операцию», которая ведет к цели. Или же, наоборот, открыть новый для него «признак» применяемости известных ему операций в непредусмотренном случае. Искусство педагога, педагогический такт, даваемый «опытом», в том как раз и состоит, чтобы всегда уметь задать ребенку подобную ситуацию, и чтобы она притом была посильной для того уровня и запаса знаний, с которыми он подходит к данной задаче, трудности, была «разрешимой» на этом уровне развития и притом разрешимой одним-единственным способом и путем, — путем самостоятельного «открытия» ребенком той операции, которая здесь требуется и дает «выход» из трудности. Ибо «активность» — как «внутреннее условие» усвоения операции и признака ее применимости — просыпается, как само собой понятно, только и исключительно там, где индивидуум оказывается перед трудностью в сочетании с потребностью ее преодолеть своими силами, без натаскивания, без «подсказки», без намека.
Стало быть, искусство состоит в умении создать такую «трудную» ситуацию, внутри которой был бы объективно один-единственный выход, тот самый, который педагогу известен, и есть чистейшая «операция», но ребенку — неизвестен и должен быть найден им самостоятельно, как «новое», а не как «операция» по заданному признаку. При этом условии «операция» будет усвоена, но не путем дрессировки и заштамповывания, а путем самостоятельной акции индивидуума, через пробуждение его продуктивной активности. Этим, как нам кажется, снимается антиномия между «теорией интериоризации» и позицией С. Л. Рубинштейна. Таким образом, сохраняются сильные стороны той и другой позиции, но в то же время каждая из них очищается от слабостей, в которых они взаимно упрекают друг друга. Ибо «способность» заключается в умении действовать по логике той действительности, в которой «депонированы» операции и признаки их «включения», опираясь при этом на усвоенные схемы действий, но не останавливаясь в растерянности там, где уже усвоенные формализмы исчерпали себя и привели к трудности, к антиномии. Ибо в виде антиномии, в виде формально неразрешимого противоречия, всегда и встает перед человеком вопрос, подлежащий решению и не имеющий еще найденного ответа, уже разработанного способа действия, ведущего к ответу и решению. Именно так понимал проблему способности, или проблему отличия понимания от простого формального усвоения известного Карл Маркс. Вот решающее место. Характеризуя Рошера, Маркс пишет: «Рошер обладает, безусловно, большим и часто очень полезным знанием литературы... Но... какая польза мне от человека, знающего всю математическую литературу, но не понимающего математики?.. Если подобный педант, который по своей натуре никогда не может выйти за рамки учения и преподавания заученного и сам никогда не может чему-либо научиться, если бы этакий Вагнер был, по крайней мере честен, то он мог бы быть полезен своим ученикам.
Лишь бы он не прибегал ни к каким лживым уловкам и напрямик сказал: здесь противоречие: одни говорят так, другие — этак; у меня же по существу вопроса нет никакого мнения; посмотрите, не можете ли вы разобраться сами. При таком подходе ученики, с одной стороны, получили бы известный материал, а с другой — был бы дан толчок их самостоятельной работе. Конечно, я в данном случае выдвигаю требование, которое противоречит природе педанта. Его существенной особенностью является то, что он не понимает даже самих вопросов, и потому его эклектизм приводит к тому, что он занимается только собиранием уже готовых ответов [Письма о капитале. — С. 82].
Биологическое и социальное в человеке
Казалось бы, никакой проблемы, заслуживающей серьезного разговора, тут нет. Казалось бы, все просто — человек, с одной стороны, представляет собою биологический организм, особь вида Гомо Сапиенс, а с другой — всегда выступает как член того или иного социального организма, как представитель общества на определенной ступени его развития, стало быть — как представитель определенного класса, профессии, той или иной социальной группы. Чтобы понять это обстоятельство, не нужно быть ни философом, ни врачом. Это так же очевидно, как и тот факт, что Волга впадает в Каспийское море. Почему же в науке на протяжении столетий вновь и вновь возникает такой вопрос, почему снова и снова вспыхивают споры по поводу того, в каком именно отношении находятся между собою эти две стороны, эти два, так сказать, аспекта жизнедеятельности человеческого существа? Не есть ли этот спор надуманный и не имеющий никакого отношения к реальной проблематике, в тиски которой человек оказывается то и дело зажат? По-видимому, нет. И проблема возникает именно потому, что человек — это не «с одной стороны — социальное, а с другой — биологическое существо», которое можно расчленить — хотя бы мысленно — на эти две стороны, а существо в буквальном смысле слова диалектическое. Это значит, что любое социальное отправление, любое действие, любое проявление социальной жизни в человеке обеспечиваются биологическими механизмами, прежде всего — механизмами нервной системы. С другой же стороны, все биологические функции организма человека до такой степени подчинены выполнению его социальных функций, что вся биология становится здесь лишь формой проявления совсем иного по природе начала. Поэтому тут всегда и возникает возможность двух полярных толкований любого конкретного, любого частного случая. А именно — можно биологические функции организма рассматривать как форму проявления социальных, исторически определенных функций данного индивида, а можно — как раз наоборот — рассматривать социальные функции как форму проявления естественно-природных, «родовых» особенностей человеческого организма, как лишь внешнюю форму обнаружения органически встроенных в этот организм функций. С чисто логической, с формально-логической точки зрения оба подхода одинаково правомерны. Поэтому и получаются две встречных, прямо обратных логики рассмотрения одного и того же факта. И вот эта возможность мыслить один и тот же факт на взаимно обратных путях и создает возможность возникновения тут спора уже не формального. Стоимость — конкретная форма проявления абстракта, потребительская стоимость — лишь форма воплощения меновой. И не наоборот. Вопрос возникает, как правило, там, где люди встречаются с той или иной аномалией, с более или менее резким нарушением обычного, «нормального» хода человеческой жизнедеятельности и начинают задумываться над причинами этой аномалии, этого нарушения нормы. Где искать эту причину, нарушающую нормальный, привычный ход жизнедеятельности, чтобы ее устранить? Речь идет, разумеется, не о единичных случаях, но о таких случаях, которые почему-то имеют тенденцию становиться типичными, массовыми, и потому требуют некоторого общего решения. Я имею в виду, например, такие факты, как снижение рождаемости или увеличение процента смертности, рост или падение числа определенных заболеваний, или, например, статистика преступности. В общем — любые общезначимые неприятности. Здесь-то всегда и возникала возможность истолковывать чисто социальные по своему происхождению феномены естественно-природными причинами, выводить, так сказать, социальное из биологического и, шире говоря, вообще из естественно-природного, лечить социальные болезни медицинскими мерами, а органические заболевания врачевать мерами социального обеспечения. Гильотен — врач и химикофармацевт. Этот ход мысли, который в известных условиях и для известных категорий лиц становится заманчивым, в истории теоретической культуры
наблюдается постоянно и давно откристаллизовался в целое мировоззрение. Его можно обозначить как натуралистическое воззрение на человека, на его жизнедеятельность. Хрестоматийным примером — для нас смешным, а в свое время вовсе не смешным — может служить хотя бы тезис Аристотеля, согласно которому одни индивиды от природы являются рабами, а другие — их господами. И самое интересное тут в том, что тезис этот возник именно тогда, когда классическое античное общество начало вступать в фазу своего заката, своего разложения. Тезис этот возник именно как теоретическое обоснование обороны, охраны разваливающейся социальной организации, как контртезис требованиям какого-то иного способа организации жизни, которые уже начинали смутно бродить во многих головах. Но натуралистическое объяснение известных социальных феноменов может иметь и не только охранительный, а и разрушительный характер и направленность. Например, французская буржуазия в 1789 году поднялась на революцию во имя так называемой «природы человека», объявив сословно-феодальный строй — «неестественным», противоречащим «природе», естественноприродной организации человеческого существа. Так, естественным было объявлено право частной собственности, свободы частной собственности. Так что за натуралистической иллюзией может крыться как консервативная и реакционная, так и прогрессивная, даже революционная по своему объективному смыслу концепция. Тем не менее в обоих случаях эта иллюзия остается иллюзией, в которую могут впадать даже очень прогрессивно настроенные люди. Материалистическая философия, будучи принципиальным противником любых иллюзий, не делает исключения и для этой иллюзии, которая склонна оживать в самых неожиданных формах. Марксизму пришлось столкнуться с нею уже при самом своем рождении, в ходе полемики с революционно настроенными левогегельянцами. Маркс и Энгельс показали в «Немецкой идеологии» все коварство этой теоретической иллюзии, которая приводила к тому, что радикальные левогегельянцы — Бауэры и Штирнер — несмотря на все свои искренне революционные настроения и фразы,
в действительности — неведомо для себя самих — оказывались теоретическими апологетами существующего порядка вещей. [Соч., т. 3. - С. 424-426.] Маркс и Энгельс всегда категорически выступали против всех оттенков натуралистического истолкования человеческой жизнедеятельности, даже в том случае, когда эта натуралистическая концепция сочеталась с политически прогрессивными намерениями, понимая, что эта иллюзия, в силу того, что это именно иллюзия, а не научно-материалистическое объяснение, рано или поздно приведет этих людей и к политически ложным и вредным решениям, что рано или поздно они, несмотря на все свои субъективно-революционные настроения, станут на охранительные позиции по отношению к существующему порядку вещей, — к тому самому порядку, который им кажется ненормальным. С большинством левогегельянцев так и случилось. Натуралистическое объяснение основных, массовых бед и ненормальностей нашего столетия сплошь и рядом оказывается очень подходящей формой мышления для антикоммунизма. В качестве крайнего, предельного случая этого рода, в котором коварство натуралистического объяснения выступает особенно отчетливо, можно рассмотреть концепцию Артура Кестлера — теоретика очень и очень на Западе популярного. Позицию подлинного материализма, сформулированную Марксом, Энгельсом и Лениным, в общем и целом можно охарактеризовать кратко так: Все человеческое в человеке — то есть все то, что специфически отличает человека от животного — представляет собою на 100% — не на 90 и даже не 99 — результат социального развития человеческого общества, и любая способность индивида есть индивидуально осуществляемая функция социального, а не естественно-природного организма, хотя, разумеется, и осуществляемая всегда естественноприродными, биологически-врожденными органами человеческого тела, в частности — мозгом. Такая позиция многим кажется несколько крайней, преувеличенно заостренной. Некоторых товарищей пугает опасение, что такая теоретическая позиция может повести на практике
к недооценке биологических, генетически-врожденных особенное! ей индивидов, даже к нивелировке и стандартизации. Эти опасения, мне кажется, напрасны. Мне кажется, наоборот, всякая — даже малейшая — уступка натуралистической иллюзии в объяснении человеческой психики и человеческой жизнедеятельности рано или поздно приведет теоретика, эту уступку сделавшего, к сдаче всех материалистических позиций, к полной капитуляции перед теориями типа кестлеровской. Здесь — «коготок увяз — всей птичке пропасть». Ибо начинается с рассуждений о генетическом (то есть естественноприродном) происхождении индивидуальных оттенков в составе тех или иных человеческих способностей, а кончается всегда выводом о естественноприродной врожденности самих этих способностей по их составу, а опосредованно — через натуралистическое объяснение этих способностей к увековечиванию (сначала в фантазии, а затем и в практике) наличного, на сегодняшний день сложившегося, то есть исторически унаследованного способа разделения труда между людьми. Это получается всегда, когда чисто физические показатели человеческого организма (например, рост, цвет волос или глаз) делается для теоретика «моделью», по которой он начинает понимать и психические показатели, такие, как степень умственной одаренности или художественного таланта. Эта логика неумолимо ведет к тому, что талант (как и его полюс — идиотизм) начинает казаться отклонением от нормы, редким исключением, а «нормой» начинает казаться посредственность, отсутствие способности к творчеству, склонность к нетворческому, пассивному, чисто исполнительскому труду. И здесь мне кажется долгом марксиста категорически возражать такому объяснению психических различий. Мне кажется гораздо более верным — и теоретически и практически — утверждать, что «нормой» для человека является как раз талант и что, объявляя талант редкостью, уклонением от нормы, мы просто-напросто взваливаем на матушку-природу нашу собственную вину, нашу собственную неспособность создать для каждого нормального в медицинском отношении индивида все внешние условия его развития до самого высокого уровня талантливости.
Поэтому-то мне и кажутся не только нелепыми, но и вредными рассуждения о генетической заданности умственных способностей человека. Ибо практическим выводом из этих рассуждений всегда оказывается ложная стратегия в деле сотрудничества педагога и врача, в деле налаживания этого сотрудничества, которое столь необходимо, когда речь идет о задаче всестороннего развития каждого человека, то есть основной задачи коммунистического преобразования. Ведь стоит взвалить на матушку-природу, на органику человеческого тела вину за то, что школа наша выпускает довольно значительный процент бездарных людей и недостаточный процент людей талантливых, как задача перестройки школы и вообще всех условий развития человека автоматически подменяется задачей перестройки органики, структуры мозга и нервной системы индивидов. Отсюда задачу врача и медицины вообще начинают видеть не в охране и восстановлении биологической нормы работы организма человека, а в утопической затее перестройки этой нормы. Либо врача толкают на недостойную роль апологета всех недостатков нашей школы и нашего воспитания. Сначала сделают ребенка невротиком и даже психопатом, а потом посылают его к неврологу, который, естественно, фиксирует невроз. И получается заколдованный круг, где причину всегда легко выдать за следствие. Таким образом, проблемы отношения биологического и социального в человеческой жизнедеятельности и психике — это проблема не надуманная, а жизненная, и врач, так же, как и педагог, должен быть знаком с общетеоретическим решением этой проблемы в философии марксизма-ленинизма, чтобы делать поменьше ошибок в частных, в конкретных случаях, с которыми он сталкивается.
К вопросу о понятии «деятельность» и его значении для педагогики
Разговор, поднятый на страницах журнала «Вопросы философии» А. Н. Леонтьевым, мне представляется не только очень своевременным, но и очень точным по прицелу. Так и хочется назвать счастливой случайностью тот факт, что появление статей А. Н. и учреждение нашего семинара совпали во времени. Понятие деятельности, видимо, и в самом деле является тем ключевым понятием, которое только и позволяет объединить усилия педагогов, психологов и философов вокруг решения центральной задачи всей нашей система образования, — задачи ее организации на основе ясной системы теоретических представлений. Мне кажется, это понятие можно уподобить кристаллу, брошенному в перенасыщенный раствор нашей педагогической мысли. В самом деле, — потребность в создании единой системы теоретических оснований организации учебно-воспитательной работы в школе очень остра, очень напряжена. Вернейшим признаком этой напряженной ситуации является та быстрота, та скорость, с которой возникают и исчезают в последнее время своего рода эпицентры в атмосфере нашей педагогической мысли, те точки притяжения, вокруг которых сразу же начинают собираться единомышленники. То это идея «программированного обучения», то «генетическая педагогика», то «развивающее обучение», а то и вовсе «кибернетика», теория «информации» и тому подобные модные веяния. Эти увлечения вовсе не проходят бесследно, — их усваивают с охотой, даже с жадностью. Стоит вчитаться в любое руководство по педагогике, написанное в последние годы, чтобы обнаружить следы всех кратковременных увлечений, — что-то вроде слоеного пирога или среза геологических напластований. Чего тут только нету! И внешние обратные связи, и разветвленные программы, и разговоры о генетической обусловленности способностей, и о роли среды, и о роли комсомольских организаций. Разумеется, говорится и о значении «деятельности», о значении самостоятельной активности в ходе усвоения материала. Иногда даже много говорится, и, на первый взгляд, правильно говорится. Однако эти разговоры на самом-то деле так и остаются одним из фрагментов, который спокойно можно изъять без того, чтобы все остальное сколько-нибудь изменялось. Но это и показывает, что процесс образования (и воспитания) человека понимается вне всякой связи с основной характеристикой специфически -человеческого отношения к миру и к другому человеку, — с тем, что сделано и делает человека человеком, — с процессом изменения природы, с предметной деятельностью в самом серьезном значении этого слова. В общей форме это достаточно четко уже было сказано. И дело, по-видимому, не в том, чтобы еще раз это в общей форме повторить. Я попробую поэтому проанализировать одну известнейшую педагогическую проблему, которая нашей школе, как высшей, так и средней, доставляет много хлопот. И, пожалуй, чем дальше — тем больше. Я имею в виду проблему, которая обыкновенно формируется как проблема применения знаний в жизни, в «практике». Думаю, не нужно доказывать, что это — больная проблема. Притом проблема, требующая именно кардинального решения, теоретического и практического решения. Есть такая проблема? Есть. Часто — и чаще, чем кажется, — выпускник нашей школы не умеет применить знания, полученные им в школе, к решению задач, проблем, вырастающих перед ним вне стен школы. Ситуация получается нелепая, — человек знает, как нужно действовать согласно науке, и тем не менее действует так, как если бы он этого не знал. И не потому, что он не хочет этого, а потому, что не умеет. Если вдуматься, феномен довольно странный. В самом деле — и знание как будто есть, и предмет, к которому это знание надлежит применить — налицо, и желание горячее присутствует, а знание почему-то никак не «применяется»... Вот отсюда-то и возникает представление, согласно которому в составе человеческих способностей, в составе «умений», должна иметься особая способность, отличная от самого знания, — способность имеющееся знание «применять».
И вот встает вопрос — можно ли этому особому умению учить и научить? Если научить этому особому умению можно, то это значит, что имеется (или должна иметься) особого рода деятельность соотнесения знания с предметом. Это значит, что должны иметься особого рода «правила», по которым эта деятельность совершается. И вот начинают отыскивать и формулировать правила соотнесения знания с предметом, точнее — общетеоретических формул — с непосредственными предметными ситуаниями, начинают классифицировать типичные ошибки, которые при этой происходят, с целью от этих типичных ошибок предостеречь. При этом не замечают, что проблема, которую тут пытаются решить в принципе, - по самому существа дела, — неразрешима, и что единственное ее решение может заключаться в том, чтобы самую эту проблему сделать невозможной, сделать так, чтобы она вообще не вставала перед человеком и не могла бы вообще перед ним вставать. Иными словами, единственный способ решения этой проблемы — ликвидация условий ее возникновения. Дело в том, что «знание», которое еще приходится специально соотносить с предметом, вовсе и не есть знание как таковое, а есть только иллюзия, есть только суррогат знания. В связи с этим мне кажется не совсем точным и то различение, которое здесь провел А. Н. Леонтьев, — различение между «знанием» и «убеждением». Граница, мне кажется, проходит не между знанием и убеждением, а между подлинным знанием и мнимым знанием. Это разница между знанием предмета и чисто формальным, то есть чисто вербальным знакомством с терминами, с символами, со знаками и их сочетаниями, — с фразами. Под «знанием» подчас в действительности и разумеют лишь это последнее, — а именно овладение языком определенной области знания, владение терминологией и умением этой терминологией пользоваться. При этом происходит вовсе не усвоение предмета (а знание ни в чем другом, кроме этого, и не может заключаться), а лишь усвоение фраз об этом предмете, лишь усвоение вербальной оболочки знания вместо знания.
Здесь-то и таится корень той иллюзии, на почве которой потом и вырастает своеобразная и по сути своей нелепая, иррациональная проблема «соотнесения» знания с предметом. Это проблема, которая рационального решения не имеет и иметь не может по самой ее природе. Это прекрасно понимал такой тонкий аналитик, как Иммануил Кант. В его «К.Ч.Р.» имеется очень острый анализ обрисованной ситуации. Суть этого анализа состоит в следующем. Если знание, которое человек усваивает в школе, заключается в определенной совокупности понятий, дефиниций, формул и их сочетаний в суждениях, умозаключениях и системах умозаключений, то есть в совокупности правил, составляющих профессиональную эрудицию, то за вычетом этого в составе деятельности рассудка сохраняется еще одна совершенно особая задача, — а именно задача подведения под эти правила отдельных, частных, особенных случаев. Задача подведения особенного под всеобщее. Вот тут-то, как правило, и происходит типичный срыв. Эта способность, как совершенно точно определяет ее специальную задачу Кант, заключается в умении различать — подходит ли данный случай под данное правило или не подходит? Кант назвал эту специальную способность способностью суждения. И эту специфическую способность принципиально невозможно усвоить в виде очередного правила. И по очень простой причине, — по той причине, что правило, именно потому, что оно есть правило, то есть нечто общее, опять в свою очередь требует руководства со стороны способности суждения, то есть опять-таки способности различать, а данный случай «применения» правила подходит ли под сформулированное нами правило такого применения или же нет? «Таким образом и получается, что хотя рассудок и способен к поучению посредством правил и усвоению их, тем не менее способность суждения есть особый талант, который требует упражнения, но которому научиться нельзя. Этот талант есть специфический элемент остроумия, и недостаток его не может быть возмещен никакой школою, ибо школа может только доставить ограниченному рассудку и как бы вдолбить в него все правила, добытые чужим пониманием, но способность правильно пользоваться ими должна принадлежать самому воспитаннику,
и в случае недостатка этого естественного дара никакие правила, которые были бы приписаны ему с этой целью, не застрахуют его от ошибочного применения их». «Недостаток способности суждения есть собственно то, что называют глупостью; против этого недостатка нет лекарств. Тупой или ограниченный ум, которому недостает достаточной силы рассудка, может, однако, с помощью обучения достигнуть даже учености. Но так как вместе с этим подобным людям недостает способности суждения, то не редкость встретить ученых мужей, которые, применяя свою науку, на каждом шагу обнаруживают этот непоправимый недостаток» (т. 3, стр. 217—219). Отсюда прямо и получается вывод, — способность суждения — это способность врожденная. Безразлично — от бога она или от природы. Есть она у воспитанника от рождения — ее можно и нужно тренировать. А нет ее — никакая сколь угодно изощрённая тренировка уж не поможет Поэтому-то традиция, идущая от этих рассуждений Канта, и связана с резким делением людей на две категории, — на людей, действующих в согласии с правилами, добытыми чужом умом, и на людей, умеющих эти правила извлекать из опыта и применять их в опыте с умом. При этом, естественно, большинство людей попадают именно в первый разряд, в первую категорию. И интеллект этого сорта людей работает по схемам, которые больше напоминают схемы действия дрессированного животного, чем действия человека. Он действует в строгом согласии со схемами формально усвоенных «правил», не будучи в силах справиться с задачей там, где предметная ситуация делает невозможными действия по заранее заданной схеме. Возникает вопрос, — а возможен ли тут вообще выход? Есть. И очень простой в принципе, хотя и очень непростой по его конкретно-педагогической реализации. А именно, — все искусство педагога должно быть с самого начала направлено не на внушение готовых правил, рассматриваемых как орудие, как инструмент действия, а на организацию внешних, объективных условий деятельности, внутри которых эта деятельность должна совершаться. Иными словами, педагог должен в первую очередь заботиться о создании системы условий действия, властно диктующих человеку такой-то и такой-то способ действий.
А уж когда это действие совершено, в его составе можно и нужно выявить правило, схему, которой это действие вынуждено было подчиняться. Тогда этому правилу можно и нужно дать вербальное, знаковое оформление. Тогда — и не раньше — это правило можно довести до словеснооформленного сознания. В таком случае человек уже умеет обращаться с предметом сообразно тем требованиям, которые ему предъявляет природа предмета, а не заранее (и независимо от действия с предметом) заданное «правило», схема действия, заданная до действия и независимо от него. Тут получается очень любопытная и очень коварная диалектика. Если вы задаете умение действовать в согласии с правилом в виде внешней, вне сознания человека и независимо от его воли существующей ситуации, в виде положения вещей, требующих определенного способа действия, то правило и усваивается человеком как субъективная форма (или способ) действий с предметом. Если же вы поступаете наоборот, если вы задаете это умение действовать в согласии с правилом а виде «правила как такового», то есть схемы действия субъекта, то это правило и не усваивается как схема субъективного действия. Оно усваивается именно как внешняя схема, как предмет наряду с другими предметами, как вещь, обладающая известными свойствами. Ну, например, формула, алгоритм. Человек приучается действовать с ними таким же способом, каким он вообще действует с любой внешней вещью. Парадокс психологического свойства состоит тут в том, что воспитатель ума добивается в обоих случаях как раз обратного (по сравнению со своим намерением) результата. Если он задает «правило» через организацию предметной ситуации, то есть не как правило, а как совокупность внешних условий действия, он добивается того, что усваивается правило субъективной деятельности. Если же он задает правило именно как схему субъективной деятельности (как порядок операций), то получается усвоение лишнего предмета, лишней внешней вещи, с которой нужно производить особые действия, и именно действия особого соотнесения с другим предметом. Потому-то мыслители, которые отправлялись от трудностей, резко обозначенных Кантом,
как раз и настаивали на том, что субъективный способ действий с вещами возникает и формируется только и исключительно в актах реальной деятельности с вещами и не может быть задан как априорная схема действий. Чтобы научиться плавать, надо лезть в воду, повторял Гегель. При этом условии, если исходной точкой является реальное действие с предметом, сопровождаемое наблюдением над способом действия («рефлексией»), то правило усваивается непосредственно как требование, предъявляемое к действию со стороны предмета. Иными словами — непосредственно как форма вещи. Знание при этом и выступает для человека именно как знание вещи, а не как особая, вне вещи находящаяся структура, которую еще нужно как-то к этой вещи «прикладывать», «применять», совершая для этого какие-то особые действия. Тут происходит очень серьезная психическая переориентация личности, получается совсем иной тип психического отношения и к знанию, и к предмету В одном случае перед человеком находятся как бы два предмета, которые он, сам оставаясь отличным от того и от другого, вынужден как-то соотносить между собой. В другом случае перед ним лишь один-единственный предмет, ибо с другим предметом (с знанием) человек с самого начала сливается, ибо и возникает-то он как субъект действия с предметом, как персонифицированное знание, как знание, имеющее непосредственную соотнесенность с вещами, как знание вещей. А не тех фраз, которые по поводу этих вещей сказаны другими людьми. Вот в чем роковая разница. Человек гораздо реже видит и знает предмет, чем думает. Чаще всего в предмете он видит только то, что знает со слов других людей, поскольку с самим предметом он, по сути дела, и не сталкивается. Ибо его знакомят не с предметом, а с тем, что по поводу этого предмета уже написано в книгах, в руководствах, в инструкциях, в учебниках. А это ведь, как говорится, две большие разницы.
|