Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Возникновение и ранние формы словесного искусства

История всемирной литературы Том первый Под редакцией И.С.Брагинского и других

© И.С.Брагинский, Н.И.Балашов, М.Л.Гаспаров, П.А.Гринцер (редакторы), 1983.

© Ю.Б. Виппер, Н.И. Конрад, И.С. Брагинский, Е.М. Мелетинский, М.А. Коростовцев, В.К. Афанасьева, В.В. Иванов, И.Ш. Шифман, П.А. Гринцер, С.С. Аверинцев, М.Л. Гаспаров, В.Н. Ярхо, Т.А. Миллер, М.Е. Грабарь-Пассек (авторы), 1983.

Источник: История всемирной литературы: В 9 томах / АН СССР; Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького; Гл. редкол: Г. П. Бердников (гл. ред.), А. С. Бушмин, Ю. Б. Виппер (зам. гл. ред.), Д. С. Лихачев, Г. И. Ломидзе, Д. Ф. Марков, А. Д. Михайлов, С. В. Никольский, Б. Б. Пиотровский, Г. М. Фридлендер, М. Б. Храпченко, Е. П. Челышев. — М.: Наука, 1983—... Том 1. / Ред. коллегия тома: И.С.Брагинский (ответственные ред.), Н.И.Балашов, М.Л.Гаспаров, П.А.Гринцер. — 1983. — 584 с.: ил.

Электронный текст: https://feb-web.ru/feb/ivl/default.asp, 2007

Возникновение и ранние формы словесного искусства

Археологический материал, дающий так много для истории изобразительного искусства, очень мало помогает при изучении корней искусства словесного. Для этого нужно обращаться к данным этнографии, что представляет значительное неудобство, так как о предыстории словесного искусства одних народов приходится судить на основании архаического фольклора других, исходя при этом из представления о единых в принципе общих закономерностях общественного развития.

Словесное искусство, по-видимому, возникло позже некоторых других видов искусства, так как его материалом, первоэлементом является слово, речь. Разумеется, все искусства могли появиться только после того, как человек овладел членораздельной речью, но для возникновения словесного искусства требовалась высокая степень развития языка в его коммуникативной функции и наличие довольно сложных грамматико-синтаксических форм. По-видимому, ранее всего появилось изобразительное искусство. Первые декорированные деревянные и костяные предметы (женские статуэтки — палеолитические «Венеры») относятся примерно ко времени за 25 тыс. лет до н. э. Классические памятники европейской пещерной живописи — изображения животных в ориньякской, солютрейской и мадленской археологических культурах — относятся к XXV—X тыс. до н. э.

Палеолитическая пещерная живопись носила ярко выраженный «реалистический» характер; лишь на ступени, соответствующей азильско-тарденуазской археологической культуре (прибл. 15 тыс. лет тому назад), изображения животных стали более условными, схематическими. Но и палеолит, а тем более неолит, наряду с репрезентативным, фигуративным искусством, знают искусство орнамента, украшающего орудия труда, предметы быта и, вероятно, человеческое тело (татуировка, временная раскраска), а впоследствии и предметы культа. Сближение репрезентативного и орнаментального искусства в неолите было одной из причин широкого распространения условных, стилизованных изображений. Может быть, условность, схематизм этих изображений были связаны с развитием пиктографии — рисунчатого письма. Появление символических и фантастических образов, безусловно, отражало и развитие мифологии. Почти нет сомнений в том, что палеолитическая пещерная живопись не только синтезировала наблюдения над животными — объектами охоты — и представляла способ «овладения» ими, но имела и магическое значение как средство привлечения и подчинения охотничьей добычи. Однако могло существовать (это подтверждает пример австралийских аборигенов) изобразительное искусство, не связанное строго с религиозно-магическими целями.

Если в древнейшем изобразительном искусстве переплелись экспрессивная фигуративная изобразительность с орнаментальными мотивами, то в танце динамическое воспроизведение сцен охоты, трудовых процессов и некоторых сторон быта обязательно подчинено строгому ритму, причем ритм движений с незапамятных времен поддерживается ритмом звуковым. Первобытная музыка почти неотделима от танца и долгое время была ему подчинена. Музыкальные инструменты в основном отбивали такт, ритмический элемент даже в пении резко преобладал над мелодическим. Ритмическое начало, развитию которого способствовала трудовая практика, само было важным моментом организации труда и упорядочения психофизической энергии, синхронизации различных структур нервной системы. Кроме того, разбивая на элементы поток зрительного, звукового, двигательного восприятия, выделяя в нем отдельные «кадры», ритм способствует созданию художественных образов.

Воспроизведение охоты, собирания кореньев, а затем и других трудовых процессов в отрыве от самих этих трудовых процессов открывало путь для свободного отражения и обобщения действительности — важнейших принципов искусства. Если трудовая практика подготовила искусство, то отрыв от самих процессов труда был необходимой предпосылкой развития искусства как особой творческой деятельности, отражающей и одновременно преображающей действительность. На первобытной стадии преображающая роль искусства часто наивно отождествлялась с утилитарной целью, достигаемой не трудом, а магией.

Изображение охоты в танце (а такие охотничьи танцы были широко распространены у целого ряда первобытных народов) было не простой игрой, не только физическим упражнением

[24]

и генеральной репетицией перед будущей охотой. Это — обрядовое действо, которое должно было непосредственно привлечь охотничью добычу и повлиять на исход охоты в будущем. Более сложные магические обряды должны были способствовать размножению животных и росту растений, поддерживать регулярную смену сезонов, при которой за периодом холода и скудости наступает время тепла и изобилия. Примитивный магический обряд, по мере развития и усложнения анимистических и тотемических представлений, почитания предков, духов-хозяев и т. п., перерастал в религиозный культ.

Связь танца с магическим обрядом, а затем и религиозным культом оказалась более тесной, чем у изобразительного искусства, поскольку танец стал основным элементом обрядового действа.

Народно-обрядовые игры, включающие элементы танца, пантомимы, музыки, отчасти изобразительного искусства, а впоследствии и поэзии, в своем синкретическом единстве стали зародышем театра. Специфической чертой первобытного театра было использование масок, генетически восходящее к маскировке как приему охоты (одевание в шкуру животного с целью приблизиться к объекту охоты, не вызывая подозрений). Надевание шкуры животного распространено при исполнении охотничьих плясок у североамериканских индейцев, некоторых народностей Африки и т. п. Подражание повадкам животных с использованием звериных масок и соответствующей раскраской тела получило особое развитие в тотемических обрядах, связанных с представлением об особом родстве группы людей (определенных родов) с теми или иными видами животных или растений, об их происхождении от общих предков, которые обычно рисовались существами получеловеческой, полузвериной природы. В Австралии — классической стране тотемизма — такие обряды проводились или с магической целью размножения животных своего тотема (обряды типа «интичиума») или с познавательно-воспитательной целью во время посвящения юношей в полноправные члены племени. Во время этих ритуалов (инициации) юноши после прохождения суровых испытаний (символизирующих временную смерть и новое рождение) становились зрителями разнообразных пантомимических сцен и танцев, которые разыгрывали перед ними взрослые мужчины.

Образ животного — сначала объекта охоты, а затем почитаемого тотема — предшествует в «театре», так же как и в наскальной живописи, образу человека. Человеческие маски впервые появляются в похоронном и поминальном обрядах в связи с культом предков — умерших родственников. Особую роль в сохранении и развитии первобытных «театральных» традиций играли тайные мужские союзы, хорошо сохранившиеся в Африке, Меланезии, Полинезии, Северо-Западной Америке. Члены союзов выступали всегда замаскированными; маски изображали человеческих предков, священных животных, различных духов, часто в весьма фантастическом облике (для устрашения непосвященных и под влиянием развитого анимистического мировоззрения). В период разложения родового общества образцы синкретического театрально-ритуального действа с использованием масок, подражания животным и т. п. дают шаманское камлание и аналогичные колдовские «сеансы» у некоторых народов.

Широко распространенный у народов Севера медвежий праздник сочетает охотничью магию и сложный по своему составу культ медведя с ярким, разнообразным театральным зрелищем, включающим не только культовые, но и бытовые, даже сатирические сценки, служащие уже для развлечения.

Свадебный обряд у многих народов имеет черты своеобразного обрядово-синкретического действа, отчетливые элементы театральности. То же следует сказать и о различных календарных аграрных народно-обрядовых играх, изображающих смену зимы весной или летом в виде борьбы, спора двух сил, в виде «похорон» куклы или актера, воплощающих побежденную, умирающую зиму. Более сложные формы календарных аграрных мистерий связаны с культом умирающего и воскресающего бога. Таковы древнеегипетские культовые мистерии об Осирисе и Исиде, древневавилонские новогодние празднества в честь Мардука, древнегреческие мистерии в честь богов плодородия Деметры и Диониса. (Таковы, в сущности, по своему генезису и средневековые христианские мистерии.)

С дионисийскими мистериями связывается происхождение античного театра. Выявляя первобытное наследие в древнегреческой трагедии и комедии, А. Д. Авдеев в своей книге «Происхождение театра» (М., 1960) высказал предположение, что первоначально основу трагедии составляла зоопантомима, а источником дальнейшего ее развития в качестве драматургического жанра стал дифирамб, излагавший предания о Дионисе. Еще очевиднее проявляется первобытное наследие в традиционном театре Индонезии (яванский топенг), Японии (средневековый театр Но), Китая, Индии, Бирмы и других стран Дальнего и Среднего Востока, где отчетливо прослеживается связь с культом предков, применяются маски, большое место занимают зооморфные образы, демоны и т. п.

[25]

В архаических формах театра пантомимический элемент господствует над словесным текстом, в ряде случаев небольшая словесная часть передана особому «актеру» (эта черта до сих пор сохранилась в традиционном театре Японии и Индонезии). Превращение обрядово-театрального зрелища в драму происходит уже в исторически развитом обществе путем отрыва от ритуала и гораздо более интенсивного проникновения элементов словесного искусства, часто уже с помощью письменности.

К. Бюхер в известной книге «Работа и ритм», опираясь на обширное собрание трудовых песен различных народов, выступил с гипотезой о том, что на низших ступенях развития работа, музыка и поэзия представляли собой нечто единое, но что основным элементом этого триединства была работа, что стиховой метр непосредственно восходит к трудовым ритмам и что из трудовой песни постепенно развились главные роды поэзии — эпос, лирика, драма. Эта гипотеза вульгаризованно, односторонне представляет связи труда и поэзии. Выше уже отмечалось, что как раз переход от непосредственной производственной деятельности к ее обобщенному воспроизведению в народно-обрядовых играх был важной предпосылкой развития искусства, во всяком случае танца, музыки, театра.

Выдающийся русский ученый А. Н. Веселовский в своей «Исторической поэтике» именно в народном обряде увидел корни не только танца, музыки, но и поэзии. Первобытная поэзия, согласно его концепции, первоначально представляла собою песню хора, сопровождаемую пляской и пантомимой. В песне словесный элемент естественно объединялся с музыкальным. Таким образом, поэзия возникла как бы в недрах первобытного синкретизма видов искусств, объединенных рамками народного обряда. Роль слова на первых порах была ничтожна и целиком подчинена ритмическим и мимическим началам. Текст импровизировался на случай, пока наконец сам не приобретал традиционный характер.

Веселовский исходил из первобытного синкретизма не только видов искусства, но и родов поэзии: «Эпос и лирика, — писал он в «Исторической поэтике», — представились нам следствиями разложения древнего обрядового хора». По его мнению, вместе с выделением песни из обряда происходит дифференциация родов, причем сначала выделяется эпос, а затем лирика и драма. Наследием первобытного синкретизма в эпосе он считает лироэпический характер его ранних форм. Что касается лирики, то она, по его мнению, выросла из эмоциональных кликов древнего хора и коротеньких формул разнообразного содержания как выражение «коллективной эмоциональности», «группового субъективизма» и выделилась из обрядового синкретизма, главным образом из весенних обрядовых игр. Окончательное выделение лирики он связывает с большей, чем в эпосе, индивидуализацией поэтического сознания. К народному обряду, успевшему принять форму развитого культа, Веселовский возводит драму. Поэтическое творчество представляется ему в генезисе как коллективное в буквальном смысле, т. е. как хоровое. Поэт восходит к певцу и в конечном счете к запевале обрядового хора.

В рамках такой эволюции Веселовский размещает различные типы певцов (финский лаулайа, древнескандинавские тул и скальд, англосаксонские скопы, кельтские филы и барды, древнегреческие аэды и рапсоды, средневековые бродячие певцы — шпильманы, жонглеры, скоморохи и т. п.).

Анализируя соответствующую лексику, Веселовский доказывает семантическую близость в генезисе понятий песни — сказа — действа — пляски, а также песни — заклинания — гадания — обрядового акта.

К обрядово-хоровым корням поэзии — в частности, к амебейному, т. е. с участием двух полухорий или двух певцов, исполнению — возводит Веселовский некоторые древние черты народно-поэтического стиля, например стиховой параллелизм. Но «психологический параллелизм» (сопоставление явлений душевной жизни человека с состоянием природных объектов), по его мнению, уходит корнями в первобытное анимистическое мировоззрение, представляющее себе всю природу одушевленной. К некоторым чертам первобытного мировоззрения и быта (анимизм, тотемизм, экзогамия, матриархат, патриархат, кровное братство и т. д.) он возводит ряд типичных повествовательных мотивов и сюжетов. «Историческая поэтика» А. Н. Веселовского, возникшая на основе обобщения огромного материала, накопленного классической этнографией и фольклористикой XIX в., представляет единственную в своем роде последовательную теорию происхождения словесного искусства.

Однако и концепция автора «Исторической поэтики» нуждается в свете современного состояния науки в коррективах. Веселовский весьма полно проследил роль и эволюцию элементов словесного искусства в народных обрядах, правильно показал постепенное повышение удельного веса словесного текста в обрядовом синкретизме. Но народный обряд, сыгравший исключительную роль в развитии танцевально-музыкально-театрального комплекса, не может рассматриваться как единственный источник

[26]

возникновения поэзии. Преувеличением является и тезис о полном первоначальном синкретическом единстве эпоса, лирики и драмы. Происхождение драмы из культовых мистерий не вызывает сомнений. Однако, как уже указывалось, к долитературному периоду и обрядовому синкретизму относится в основном предыстория драмы. Для ее окончательного оформления, кроме отрыва от культа, был необходим значительный уровень развития повествовательного фольклора как источника сюжетов.

Теория Веселовского наиболее продуктивна для понимания происхождения лирической поэзии. Фольклорная лирика целиком песенная, а песня по самой своей природе отражает синкретизм музыки и поэзии. А. Н. Веселовский и одновременно с ним известный французский филолог Гастон Парис убедительно показали связь средневековой рыцарской лирики с традициями народных песен из весеннего обрядового цикла.

Эпос в своем генезисе гораздо менее тесно связан с обрядовым синкретизмом. Правда, песенная форма, характерная для эпической поэзии, вероятно, восходит в конечном счете к обрядовому хору, но повествовательный фольклор с древнейших времен передается и в форме устной прозаической традиции, и в смешанной песенно-(стихотворно-) прозаической форме, причем в архаике удельный вес прозы больше (а не меньше, как вытекает из теории первобытного синкретизма видов искусства и родов поэзии). Это объясняется тем, что, хотя роль слова в первобытных обрядах значительно меньше, чем роль мимического и ритмического начал, даже у наиболее «первобытных» племен рядом с обрядом существует развитая традиция прозаического повествования, восходящего не к экспрессивной, а к чисто коммуникативной функции речи. В этой повествовательной традиции огромное место занимает мифология, которую никоим образом нельзя полностью выводить за пределы поэзии.

Серьезная попытка реконструировать само происхождение поэзии и ее первые шаги содержится в исследовании английского академика М. Баура «Первобытная песня». Общая картина становления поэзии у Баура довольно близка к тому, что нарисовал А. Н. Веселовский. Баура считает, что поэзия генетически восходит к ритму музыки и пантомимы (песне предшествует мелодия с фиксированными, но лишенными прямого смысла звуками голоса). Первоначальная единица песни, по Баура, — это, при наличии танцевального сопровождения, целая строка, а при отсутствии такового — поэтическая строка, подсказанная мелодией и внутренним ритмом самой структуры. В последнем случае дальнейшее разрастание «текста» происходит методом «строчки за строчкой», причем некоторые строчки просто повторяются ради увеличения магической силы слова. Повторения с самого начала имеют тенденцию к варьированию и приводят к параллелизму. Аллитерация и рифма появляются спорадически как необязательное украшение; а фиксация числа слогов (либо ударных, либо неударных) просто средство выработки метра.

Баура, результаты исследования которого подтверждают многие догадки Веселовского, однако, яснее представляет себе всю сложность взаимоотношения первобытной песни и повествовательной поэзии. Он не рассматривает первобытную песню как непосредственный зародыш эпоса. Повествовательная поэзия в полном смысле слова отсутствует, по его мнению, у первобытных племен, и ее место занято драмой. Он считает в этой связи, что «песня не есть нормальное средство рассказывания мифов. Они обычно рассказываются в прозаических сказках».

Действительно, знакомство с образцами поэзии культурно-отсталых племен показывает, что это поэзия преимущественно обрядово-лирическая. Здесь имеются такие жанры, как знахарские лечебные заговоры, охотничьи песни, военные песни; песни, связанные с аграрной магией и сопровождающие как трудовые операции земледельца, так и соответствующий весенний ритуал; похоронные причитания, песни смерти; свадебные и любовные песни; «позорящие» песни, шутливые песенные перебранки; разнообразные песни, сопровождающие пляски и являющиеся одним из элементов сложных ритуальных церемониалов; заклинания-молитвы, обращенные к различным духам и богам. В поэзии культурно-отсталых народов можно найти образцы впечатляющего лиризма, но в целом их поэзия не является строго лирической, в ней много описательного элемента, риторики, обрядового символизма, хотя это и не синкретизм с эпосом в буквальном смысле слова, как представлял себе А. Н. Веселовский.

И содержание и форма первобытной лирики строго канонизированы. В старой этнографической литературе, особенно во всякого рода «путешествиях», первобытная лирика часто ошибочно характеризуется как свободная импровизация на случай, непосредственное, «бесхитростное» выражение впечатлений и эмоций. Однако в большинстве случаев подобного рода песни — не стихийное самовыражение хотя бы и «коллективного субъективизма», а целенаправленная деятельность, опирающаяся на веру в силу слова. С этой точки зрения можно понять слова одного индейца (навахо) о том, что

[27]

он был столь бедным человеком, что не имел ни одной песни.

Многие песни имеют магическую цель, например знахарские заговоры, песни о росте и размножении растений, охотничьи песни, в которых охотник обычно призывает зверей как их «друг», любовные «присушки». Ряд песен, не преследуя магических целей, призван подбодрить, воодушевить поющих или деморализовать противника. Таковы, например, военные песни, содержащие самовосхваление, или «позорящие» песни, унижающие врагов. С аналогичной целью в условиях голода, вынужденного одиночества поются заведомо веселые песни, славящие жизнь. Особый случай — песни, поющиеся воинами в момент смертельной опасности или после получения смертельной раны. Эти песни выражают высокое мужество, примирение со своей гибелью и неизбежность мести врагу.

В аграрных песнях и молитвах духам часто содержатся вдохновенные гимны природе, поэтические изображения весеннего расцвета, воспевается могущество «хозяев» различных природных сил. В обрядовые и лирические песни спорадически проникает и описательно-повествовательный элемент в виде объяснения причины болезни (в знахарских заговорах), описания подвига бога войны (в военных песнях) или подвигов умершего вождя (в похоронных и поминальных песнях), сообщения о деяниях «духов» и даже воспроизведения мифической картины первотворения (в ритуальных песнях). В Полинезии из похоронных и свадебных песен развился особый жанр панегирика. У некоторых народов (например, у эскимосов или у отдельных африканских племен) практикуется соревнование в песнях, иногда в форме шутливой перебранки.

Песни рассматриваются обычно как коллективная «собственность» мужских союзов, ритуальных обществ, реже — отдельных людей. Индейцы пуэбло связывали происхождение песни с царством смерти и хтоническим змеем (когда змей был сожжен, лоскуты его тела стали песнями). Источником песни часто считается внушение духов, обычно как «видения» во сне. У нивхов в прошлом было представление об особом духе, который во время исполнения песни сидит на кончике языка певца. Поэзия без музыки долитературному периоду неизвестна.

Обрядовая и лирическая поэзия существовала только в песенной форме, очень часто в сочетании с театрально-драматическим элементом. С точки зрения изощренности стилевой структуры на первом месте стоит обрядовая поэзия, затем следуют собственно лирические песни. Песни могут быть весьма краткими, состоять из одного слова (например, характеризующего определенное животное) или из двух слов (например, слово «воин» и имя воина), но могут быть и весьма обширными.

В песнях преобладает музыкальный элемент; в них господствует ритм, приближающийся к метру. Ритмизация в ряде случаев достигается растягиванием или добавлением новых слогов, а также всякого рода эмфатических частиц, восклицаний и т. п. Рифма для первобытной поэзии не характерна. В ней ведущим началом является повторяемость не звуков, а смысловых комплексов. Стихия повторяемости поддерживается верой в силу слова, рассматривается как аккумулирование этой силы. Но повторение мыслей должно варьироваться, может быть, отчасти потому, что буквальное повторение зачастую считается «опасным». Иногда в обрядовой поэзии индейцев ритуальные модели требуют повторения фразы для каждой стороны света, с переменой при этом имеющего символическое значение названия цвета, животного, растения и т. д. Повторение строк находим и при всяком перечислении.

Сочетание повторения и варьирования приводит к семантико-синтаксическому параллелизму.

В параллельных строках часто появляется прием контраста (типа: белый свет утра — красный свет вечера, падающий дождь — стоящая радуга). Подобное контрастирование (день и ночь, мужчина и женщина, красный и белый сокол) чрезвычайно характерно для «первобытных» песен. Наряду с контрастированием типичной чертой стиля первобытной поэзии является накопление синонимов.

В лирике, кроме параллелизма, широко встречается рефрен, повторение буквальное или с вариациями. Повторение стоящего в конце строки слова в начале следующей строки (полилогия — подхват) является одним из способов выделения важного слова. В первобытной поэзии встречаются и метафоры. Они часты также в ораторской прозе при описании величия вождей или воинов. Некоторые метафоры обязаны своим происхождением табу на упоминания смерти и болезни. В обрядовой поэзии сложились постоянные метафорические формулы.

Эпос в своем генезисе гораздо менее связан с обрядовым синкретизмом, чем лирика. Классические эпические памятники европейских и азиатских народов большей частью стихотворны, но в более архаических памятниках эпоса (например, в сказаниях народов Кавказа, в богатырских поэмах тюрко-монгольских народов Сибири, в ирландском эпосе и т. д.) удельный вес прозы больше, часто встречается так называемая

[28]

смешанная форма, т. е. сочетание прозы и стихов. В стихах большей частью передаются речи действующих лиц и торжественные эпические описания. Некоторые популярные сюжеты дошли до нас параллельно и в стихотворной, и в прозаической форме. В то же время в сказках самых различных народов часто встречаются стихотворные вкрапления, которые можно истолковать как реликт той же «смешанной» формы.

Если же мы обратимся непосредственно к архаическим примерам в фольклоре, то убедимся, что и здесь повествовательные жанры, как правило, бытуют не в виде песен, а как раз в форме устной прозы со стихотворными вставками, причем стихотворные вставки совпадают часто с речами действующих лиц и, кроме того, сохраняют довольно отчетливую связь с ритуальными образцами. Это молитвы, заклинания, вызов на бой, плачи об убитом, ритуально фиксированный обмен репликами и т. п. Но зато основные прозаические части не содержат никаких следов связи с музыкой, ритмом, они передаются обычным языком и стилистически в гораздо меньшей мере фиксированы и отшлифованы, чем стихотворные вставки. Хотя песенная форма героического эпоса в принципе, вероятно, восходит к первобытной обрядово-лирической песне, повествовательный фольклор с древнейших времен передается главным образом как прозаическая или преимущественно прозаическая (смешанная) традиция. Сочетание прозы и стиха (песни) в смешанной традиции есть, конечно, нечто совсем иное, чем лиро-эпическая песня в понимании А. Н. Веселовского.

Происхождение словесного искусства не может быть исследовано только «извне», в его соотношении с обрядом и иными формами бытования. Внутренний аспект этой проблемы приводит нас к мифу. В западной науке первой половины XX в. (Дж. Фрэзэр, У. Робертсон-Смит, Р. Харрисон, Ф. Рэглан, С. Х. Хук, Э. О. Джеймс и др.) очень сильна ритуалистическая тенденция — сближать до предела и даже отождествлять миф с обрядом, видеть в мифе лишь отголосок обряда. «Ритуалисты» пытались непосредственно к обряду возвести и саму литературу — сказку (П. Сэнтив), эпос (Э. Миро, Г. Р. Леви, Р. Кэрпентер и т. д.). Тесная связь между мифом и обрядом в первобытных и в древневосточных культурах не вызывает сомнений, некоторые мифы действительно непосредственно восходили к ритуалам (например, мифы об умирающих и воскресающих богах). Однако, по-видимому, есть и мифы, независимые от обряда по своему генезису и даже не имеющие обрядовых эквивалентов. В обрядах часто инсценировались фрагменты мифов, возникших вполне самостоятельно.

В Австралии засвидетельствованы и взаимосвязанные мифы и обряды, и мифы неритуальные, и ритуалы, лишенные мифических соответствий. Известно, что, например, у бушменов или у некоторых групп американских индейцев мифология гораздо богаче ритуалов. Это же относится и к Древней Греции, в отличие от Египта или Месопотамии. Мифология относится не к сфере поведения, как обряд, а к сфере мышления, что, разумеется, не исключает взаимообусловленности этих двух сфер.

Мифология, несомненно, была колыбелью и школой поэтической фантазии. И мифу, и поэзии присуща «символичность»; в них обобщенное представление об окружающем мире обязательно носит конкретно-образный и персонально-индивидуализированный характер; объект и субъект неотделимы друг от друга; сбалансированы интуитивная и рациональная стихии; образ действительности слит с эмоциональным отношением к ней; отражение дополняется преображением в смысле упорядочения, преодоления стихийных начал в окружающем мире. Мифическая фантазия бессознательно художественна. Теория мифа, несомненно, служит подспорьем для исследования путей возникновения поэтической фантазии, но в этой области для нас еще много неясного и нерешенного.

В XIX в. наука не делала различий между современным мышлением цивилизованного человечества и мышлением более архаического, «первобытного», мифологического типа. Вопрос о специфике мифологического мышления весьма остро был поставлен Люсьеном Леви-Брюлем, который настаивал на его предлогическом характере. Опираясь на ряд ценных наблюдений над первобытными мифами, Леви-Брюлъ, однако, совершенно прошел мимо их рациональных начал, их значения для познания и реального освоения человеком окружающего мира. На Леви-Брюля во многом опирался известный швейцарский психоаналитик К. Г. Юнг, отождествивший мифы с «архетипами» коллективного подсознания. На основе синтеза юнгианских концепций и ритуализма сложилась ритуально-мифологическая школа в литературоведении (М. Бодкин, Н. Фрай, Р. Чейз и др.), склонная к отождествлению поэзии с мифом и ритуалом не только генетически, но на всем протяжении историко-литературного процесса; такое растворение литературы в мифе нельзя не признать крайне односторонним преувеличением. Интересный опыт фундаментального исследования первобытного мифа как особого, символического, но рационального языка был сделан Э. Кассирером,

[29]

однако сделан с абстрактно-идеалистических, неокантианских позиций.

Новых интересных результатов в теории мифа достиг современный французский этнолог Клод Леви-Стросс, создатель так называемой структурной антропологии («Мышление дикаря», «Мифологичные» и другие работы). Леви-Строссу удалось показать, что мифологическое мышление при всей своей специфичности (мышление на чувственном уровне, достигающее своих целей «обходными» путями, оперирующее посредством перегруппировки бытового набора элементов и т. п.) с самого начала было достаточно рационально, способно к классификации и анализу и смогло стать интеллектуальной базой для «неолитической технической революции». Леви-Стросс предлагает анализ глубоко метафорического характера мифологического мышления, рассмотрение одних сюжетов как метафорической трансформации других при соответствующих изменениях «сообщения», «кода», «арматуры». Анализ метафоричности архаических мифов в сочетании с утверждением их интеллектуальной ценности противостоит интуитивистски-иррационалистической интерпретации первобытной мифологии и помогает понять некоторые стороны процесса развития поэтической фантазии. Исследованиям Леви-Стросса, однако, иногда недостает углубленного и скрупулезного изучения истории племен — носителей архаического фольклора и мифологии.

Кроме того, Леви-Стросс, так же как и его предшественники, недостаточно учитывает тот факт, что мифология — специфическая для родового общества форма выражения идеологического синкретизма, иначе говоря, что древние мифы содержат в неразвернутом еще единстве зародыши искусства, религии, донаучных представлений о природе и обществе.

Синкретизм проявляется в первобытной культуре не только в формах деятельности, но и в формах мышления, идеологии. Значение мифологии очень велико в развитии различных видов искусств, в самом генезисе художественно-образного мышления, но, разумеется, специфическое значение мифологическое повествование имело для формирования словесного, в первую очередь повествовательного искусства.

Специфика первобытного мифа заключается в том, что представления об устройстве мира передаются в виде повествования о происхождении тех или иных его элементов. При этом в качестве конечных причин нынешнего состояния мира предстают события мифического времени из жизни «первопредков». С точки зрения науки, события и люди определяются состоянием мира, с точки зрения мифа, состояние мира — результат отдельных событий, поступков отдельных мифических личностей.

Таким образом, повествовательность входит в самую специфику первобытного мифа. Миф — не только мировоззрение, но и повествование. Отсюда особое значение мифа для формирования словесного искусства, в первую очередь повествовательного. Несомненно, что в нестихотворной повествовательной традиции на первом месте стояла внеобрядовая передача мифов. Кроме того, с самых ранних времен передавались и всевозможные «случаи» из жизни, удивительные происшествия, совершившиеся с соплеменниками или ближайшими предками. Но эти «случаи», несомненно, интерпретировались и пересказывались с точки зрения господствующих мифологических концепций и приобретали характер своеобразных мифологических быличек, в которых главный интерес был сосредоточен пусть не на мифических первопредках, но на не менее мифических духах-хозяевах и тому подобных существах, чудесно контактировавших с отдельными представителями первобытной общины.

Развитие древнейшего повествовательного фольклора К. Маркс связывает с появлением «высших свойств человека» на «низшей ступени периода варварства». «Воображение, этот великий дар, так много содействовавший развитию человечества, начало теперь создавать неписанную литературу мифов, легенд и преданий, оказывая уже могущественное влияние на человеческий род» (Архив Маркса и Энгельса, т. IX, с. 45).

Как уже указывалось выше, древнейшие ступени в истории культуры, в том числе словесного искусства, не могут быть реконструированы без привлечения материалов архаического фольклора некоторых народностей, сохранивших этнографически пережиточные черты в своей культуре. Пользуясь подобной сравнительно-исторической методикой, не следует, разумеется, забывать о том, что такие народности являются в действительности нашими современниками и участниками современного культурно-исторического процесса, что архаичны только некоторые стороны их культуры, что ни о каком отождествлении даже самых «экзотических» современных племен с первобытными и древними народами не может быть и речи, что прямолинейный эволюционизм не соответствует современному состоянию исторических наук. Тем не менее, несмотря на подобные оговорки и ограничения, мы имеем право строить некоторые заключения относительно первобытных и древних культур на основе синтеза архаических фрагментов культуры народностей, описанных этнографами в XVIII—XX вв.

[30]

Для более наглядного представления о древнейшем состоянии словесного искусства, в первую очередь повествовательного, полезно обратиться к фольклору коренного населения Австралии, чью культуру некоторые ученые условно сопоставляют с азильско-тарденуазской археологической культурой европейского мезолита.

Центральное место в словесном творчестве коренного населения Австралии занимают мифы, в которых действие отнесено к некоему стародавнему, доисторическому времени (алтжира у племени аранда, мура-мура — у диери, джугур у алуриджа, бугари у караджери, унгуд у унгариньин, вингара у варамунга, мунгаи у бинбинга. В эту доисторическую эпоху действовали мифические герои, и их действия определили облик земной поверхности, вызвали к жизни людей, растения и животных, обусловили различные обычаи.

Такое отнесение действия к особому доисторическому времени — характерный признак мифа не только у австралийцев, но и у американских индейцев и у других народов.

У ряда австралийских племен это мифическое время обозначается тем же словом, что и «сновидения» (в англо-австралийской этнографии его общепринятым обозначением являются слова — dream time, dreaming). Связь со «сновидением» показывает, что речь идет о времени не только доисторическом, но и внеисторическом, о времени «вне времени». Оно может воссоздаваться в снах, а также в обрядах, в которых исполнители отождествляются с мифическими предками. Последние мыслятся как вечные, никем не созданные. Совершив свой жизненный цикл, они превратились в конце концов в скалы, деревья или искусственные (из камня или дерева) священные фетиши, так называемые чуринги. Жизнь предков описывается в весьма обыденных формах, среди которых поиски пищи стоят на первом плане. «Эпоха сновидений» рисуется временем изобилия и в этом смысле своего рода золотым веком.

Основной смысл «эпохи сновидений», однако, не в идеализации прошлого, а в созидании предками мира. Самая специфика мифа заключается в том, что представления об устройстве мира передаются в виде повествования о происхождении тех или иных его элементов. При этом в качестве конечных причин нынешнего состояния мира, основой фундамента мироустройства изображаются события из жизни мифических героев мифического времени.

И само устройство мира, и обусловливающие его события в австралийской мифологии очень просты, ее фантастика лишена причудливости и гиперболичности, которой отмечены мифы индейцев, полинезийцев и др. Локальная племенная группа прочно связана с определенной кормовой территорией, за пределы которой практически почти не выходит. И в мифах главное внимание направлено не на Вселенную, а именно на этот «микрокосм».

Самые распространенные австралийские мифы имеют поэтому характер местных преданий, объясняющих происхождение всех сколько-нибудь заметных мест и природных явлений на кормовой территории — холмов, озер, источников, скал, ям, больших деревьев и т. п. Очень часто мифы повествуют о странствиях предков в «эпоху сновидений» по определенным тропам. Различные черты рельефа, растительности оказываются результатом и «памятником» деятельности мифического героя, следом его стойбища, плодом его созидательной деятельности, либо местом превращения его в священную чурингу. Расположение некоторых предметов на местности якобы воспроизводит отдельные сцены из «истории» предка. Миф очень точно перечисляет и описывает местности, проходимые героем, его «маршрут».

Мифические герои — это большей частью тотемные предки, т. е. прародители или создатели одновременно и определенной породы животных (реже растений), и человеческой группы, которая рассматривает данную породу животных как свой тотем, т. е. своих родичей, свою «плоть».

Тотемизм представляет своеобразную идеологическую надстройку в раннеродовом обществе. Он переносит на окружающую природу, из которой человек еще не научился себя полностью выделять, представления о родовой социальной организации. Отношения людей между собой предстают как отношение человека к природе. В то же время представления о хорошо известных человеку животных и растениях, их названия широко используются как материал для разработки своеобразного, разумеется, довольно громоздкого способа классификации природных и социальных явлений. Основному тотему большей частью соответствует экзогамия (запрет жениться в пределах данного тотема) и алиментарное табу (запрет употреблять в пищу мясо тотемного животного, за исключением особых ритуальных моментов). В мифах о предках и экзогамия, и алиментарное табу часто нарушаются.

По-видимому, в местах наибольшего распространения того или иного вида животных или растений локализуются тотемические центры, создание которых также описывается в мифах. В тотемических центрах представители соответствующего тотема периодически совершают магические обряды, имеющие целью размножение

[31]

тотемного вида животных или растений. Во время таких обрядов (а также во время обрядов инициации) обычно инсценируются сюжеты соответствующих мифов о тотемных героях.

Тотемные предки в мифах предстают как существа с не вполне дифференцированной двойственной зоо-антропоморфной природой, в которой, однако, явно преобладает человеческое начало. Большей частью это люди, которые в случае необходимости легко превращаются в определенный вид животного. В зачине мифов некоторых племен можно порой встретить такую форму: «это было в то время, когда звери еще были людьми». Иногда подобным превращением завершаются «странствия» предка. События из жизни тотемных предков мотивируют, объясняют те или иные особенности соответствующих животных и растений (их окраску, форму, повадки). Тогда этиологизм (объяснительная функция) мифа включает не только черты местности, но и особенности фауны и флоры. Такого рода этиологизм широко распространен в мифологии самых различных народов мира.

Мифы о странствиях тотемических предков в их классической форме выступают в фольклоре центральноавстралийских племен. Тотемические мифы аранда и лоритья строятся почти все по одной схеме: тотемные предки в одиночку или группой возвращаются на свою родину — на север (реже — на запад). Подробно перечисляются пройденные места, трапезы, организация стойбищ, встречи в пути. Недалеко от родины, на севере, часто происходит встреча с местными «вечными людьми» того же тотема. Достигнув цели, странствующие герои уходят в нору, пещеру, источник, под землю, превратившись в скалы, деревья, чуринги.

В местах стоянок и в особенности в месте смерти (точнее, ухода в землю) образуются тотемические центры. В некоторых мифах (например, о людях — диких котах) тотемные герои несут с собой чуринги, культовые жезлы (которые используют, в частности, для пробивания дороги в скалах, т. е. как орудие создания рельефа) и другие разного рода культовые предметы.

Иногда идет речь о вождях, ведущих за собой группу юношей, только что прошедших обряд инициации — посвящения в полноправные члены племени. Группа по пути производит культовые церемонии с целью размножения своего тотема. Бывает и так, что странствие имеет характер бегства и преследования. Например, большой серый кенгуру бежит от человека того же тотема, человек с помощью юношей убивает животное, но оно воскресает, а затем оба превращаются в чуринги; или красный и серый кенгуру бегут, преследуемые людьми-собаками, а затем человеком-соколом; один из бегущих эму растерзан людьми-собаками; плывущих рыб преследует краб, а затем корморан; двух змей преследуют люди того же тотема. В этих случаях нелегко разобраться, о ком идет речь — о зверях, людях или существах двойной природы. Большей частью имеются в виду последние.

В круг тотемических мифов аранда и лоритья включаются и немногочисленные сказания о небесных светилах. Луна представляется мужчиной, первоначально принадлежавшим к тотему опоссума. Движение месяца по небу объясняется таким образом: он поднялся с каменным ножом на небо, брел на запад, затем спустился на землю, чтобы охотиться на опоссумов, а потом снова поднялся по дереву на небо. Наевшись опоссумов, месяц становится большим (полнолуние); утомленный, он принимает вид серого кенгуру, в таком виде его убивают юноши (новолуние), но один из них сохраняет кость кенгуру, из которой снова вырастает месяц. Солнце — девушка, поднявшаяся по дереву на небо; плеяды — девушки из тотема бандикута, ставшие свидетельницами церемонии посвящения юношей и из-за этого превратившиеся в камни, а затем в звезды и т. п. Как уже отмечалось, небесные явления не привлекли у австралийцев, в частности у аранда и лоритья, такого большого внимания, как в более развитых мифологиях. Мифологии аранда известен образ «хозяина» неба, но этот персонаж весьма пассивен и не играет особой роли в мифах аранда.

Некоторые тотемные предки аранда во время своих странствий вводят различные обычаи и обряды, выступают в роли так называемых культурных героев. Огонь добыт представителем тотема серых кенгуру из тела гигантского серого кенгуру, на которого он охотился. Нельзя не вспомнить по этому поводу карело-финскую руну о добывании Вяйнямёйненом огня из чрева «огненной» рыбы. Подобный миф характерен для примитивного хозяйства, в котором преобладает присвоение готовых плодов природы. Два человека-сокола, пришедшие с севера в землю аранда, научили других пользоваться каменным топором; забытые людьми брачные правила были снова установлены одним из предков тотема кенгуру — древолазом по имени Катуканкара. Введение брачных правил приписывается также человеку-эму.

Введение обрядов инициации, играющих очень важную роль в жизни австралийцев, и связаных с ними обрядовых операций на теле приписывается предкам — диким котам и предкам — ящерицам-мухоловам (использование

[32]

каменного ножа для этих операций, согласно мифу, пришло на смену огневым палочкам).

«Вечные люди» доисторического времени, ставшие впоследствии ящерицами-мухоловами, играют особенно важную роль. Сказания об их странствиях приобретают характер антропогонического и отчасти космогонического мифа. Традиция относит их странствия к числу самых ранних. Однако в действительности они, вероятно, знаменуют менее примитивную ступень истории мифологии, так как здесь трактуется происхождение не одной тотемной группы, а по крайней мере нескольких, и речь идет о первоначальном возникновении «человечества».

Согласно этому мифу, земля сначала была покрыта морем (мифологическая концепция, широко распространенная во всем мире), а на склонах скал, выступающих из воды, кроме «вечных» мифических героев, находились уже так называемые «склеенные люди» — кучки беспомощных существ со склеенными пальцами и зубами, закрытыми ушами и глазами. Другие подобные человеческие «личинки» жили в воде и были похожи на сырое мясо. Уже после высыхания земли мифический герой — тотемный предок «ящериц» — пришел с севера и каменным ножом отделил человеческие зародыши друг от друга, прорезал им глаза, уши, рот, нос, пальцы и т. д.; этим же ножом сделал им «обрезание» (здесь отчасти отражена идея, что только обряд инициации «завершает» человека), научил их добывать огонь трением, готовить пищу, дал им копье, копьеметалку, бумеранг, каждого снабдил персональной чурингой (как хранительницей души), разделил людей на фратрии («земля» и «вода») и брачные классы. Перед нами выступает типичный культурный герой-демиург — центральная фигура первобытной мифологии.

Концепция развития людей из несовершенных, беспомощных существ известна и другим австралийским племенам и многим иным народам. Ее отголоском, между прочим, является известный древнескандинавский миф, пересказанный в «Старшей Эдде», о том, как боги нашли на берегу бездыханные тела первых людей в виде кусков дерева и вдохнули в них жизнь. Наряду с такой «эволюционной» мифологической концепцией происхождения людей, у тех же аранда в некоторых мифах «вечные» герои «эпохи сновидений» выступают и как подлинные прародители — создатели людей и животных. Так, например, в мифе тотема бандикута рассказывается о некоем предке, из-под мышек которого сначала вышли бандикуты, а в последующие дни его сыновья — люди, ставшие охотиться на этих бандикутов. (Точно так же в скандинавской мифологии рождаются из-под мышек Имира великаны.) Этот антропогенетический и одновременно тотемический миф сплетен с мифом космогоническим: вначале была тьма, и постоянная ночь давила на землю, как непроницаемая завеса, потом появилось солнце и разогнало тьму.

У диери и других племен, живших юго-восточнее аранда, вокруг озера Эйр, имеются многочисленные сказания о странствиях неких мура-мура — мифических героев, аналогичных «вечным» людям аранда, но с более слабыми зооморфными чертами.

Мифы о предках не всегда повествуют об их странствиях. Некоторые предки, в том числе у аранда, не совершают длительных путешествий. В мифах мункан (одного из северо-восточных племен) тотемные предки (пульвайя) представлены уже как чисто антропоморфные существа, однако в описании их поведения отразились наблюдения над образом жизни и повадками соответствующих животных, а некоторые обстоятельства их жизни объясняют особенности этих животных. Многие из черт физического облика животных мотивируются увечьями, нанесенными им еще в стародавние времена, когда животные имели человеческий облик: от песка, который бросил пульвайя устрицы, у акулы маленькие глазки, от удара палкой-копалкой у сыча плоская голова, у местной породы аистов красные ноги, так как пульвайя аиста натирал красной глиной копья, которые держал на коленях. Хотя последний рассказ посвящен не аистам, а их чисто антропоморфным предкам (того времени, «когда аисты еще были людьми»), в описании того, как «предок» карабкается на «площадку для сна», или позы предка, сидящего на дереве, ярко проявляются наблюдения над повадками этих птиц. Точно так же миф об антропоморфных предках опоссума хорошо передает сонливость и любовь к меду, присущие этому животному. Подобных примеров очень много. Отношения дружбы и вражды «предков» точно соответствуют взаимоотношениям различных животных и растений. Некоторые из пульвайя совершают «культурные» деяния: например, предок одной из пород птиц-хищников, питающихся рыбой, изобрел рыболовную сеть и копье.

Мифы северных и юго-восточных племен наряду с тотемическими предками знают и более сложные, более обобщенные и, по-видимому, развившиеся позднее образы «надтотемных» мифических героев. На севере — это «старуха-мать» (Кунапипи, Клиарин-клиари, Кадьяри и т. д.), матриархальная прародительница, символизирующая плодовитую рождающую землю, а также связанный с ней (и с плодовитостью,

[33]

размножением) образ змея-радуги. На юго-востоке это, наоборот, патриархальный образ всеобщего «отца» — Нурундере, Коин, Бирал, Нурелли, Бунджиль, Байаме, Дарамулун. Непосвященные называют его просто «отец». Он живет на небе, выступает в роли культурного героя и патрона обрядов посвящения. Впрочем, и «мать» имеет отношение к инициации, совершает культурные деяния. И «мать» и «отец» принадлежат не обязательно к одному какому-нибудь тотему, а иногда сразу ко многим (например, каждая часть их тела может иметь свой тотем) и соответственно являются общим «предком», т. е. в австралийском понимании носителем и первоисточником «душ» различных групп людей, животных, растений.

В мифах, в отличие от ритуала, фигурирует обычно не одна «мать», а несколько, иногда две сестры или мать и дочь. Эти сказания связываются с одной из «половин» (фратрий) племени, что допускает предположение о частичном генезисе этих «матерей» из представлений о фратриальных прародительницах.

У юленгоров, живущих в Арнхемланде, мифические предки, приходящие с севера, — это джункгова, женщины-сестры. Они приплыли по ими самими созданному морю. В лодке они везли различные тотемы, которые пришлось развесить для просушки на деревьях. Затем тотемы были спрятаны в рабочие сумки и постепенно распределялись по различным местам во время странствий. Джункгова породили десять детей, сначала лишенных пола. Затем, однако, спрятанные в траву стали мужчинами, а спрятанные в песок — женщинами. Они сделали для своих потомков палки-копалки, пояса из перьев и другие украшения, научили пользоваться огнем, употреблять определенные виды пищи, создали солнце, дали им оружие, магические средства, обучили тотемическим танцам и ввели обряд посвящения юношей.

Хранительницами ритуальных секретов, по этому мифу, сначала были женщины, но мужчины отняли у них свои тотемы и секреты, а прародительниц отогнали пением. Прародительницы продолжали свой путь, образуя рельеф местности, новые кормовые территории и родовые группы людей. Снова достигнув моря на западе, они отправились на острова, которые перед тем возникли из вшей, сброшенных ими со своих тел.

Через много времени после исчезновения джункгова на западе явились другие две героини-сестры, родившиеся в тени заходящего солнца. Они завершили дело своих предшественниц, установили брачные классы и ввели ритуал великой матери — Кунапипи, в котором частично инсценируются их деяния. Сестры обосновались в определенном месте, построили хижину, стали собирать пищу. Одна из них была беременна и родила ребенка. Сестры пытались варить ямс, улиток и другую пищу, но растения и животные ожили и выпрыгнули из огня, начался дождь. Сестры пытались отогнать танцами дождь и страшного змея-радугу, который приблизился к ним и проглотил сначала тотемных животных и растения («пищу» сестер), а затем обеих женщин и ребенка. Находясь в брюхе змея, они мучили его, и он выплюнул их, причем ребенок ожил от укусов муравьев.

Эти две сестры, которых юленгоры и некоторые другие племена называют сестры Ваувалук, представляют собой своеобразный вариант тех же матерей-прародительниц, воплощающих плодородие. В мифе фигурирует и страшный змей-радуга — образ, широко известный на большей части территории Австралии. В этом своеобразном мифологическом образе объединяются представления о духе воды, змее-чудовище (зародыш представления о драконе), магическом кристалле (в котором отражается радужный спектр), употребляемом колдунами. Проглатывание и выплевывание змеем людей, безусловно, связано, как и у других народов, с обрядом инициации (символика временной смерти, обновления). Любопытно, что в одном из мифов племени муринбата — и в соответствующем ритуале — «старуха» Мутинга сама проглатывает детей, которых ей доверили ушедшие на поиски пищи родители. Она успокаивает детей, «ищет» у них «в головке» и проглатывает одного за другим. После смерти «старухи» дети живыми освобождены из ее чрева. У племенной группы мара имеется рассказ о мифической «матери», убивавшей и съедавшей мужчин, привлеченных красотой ее дочерей. В таком демоническом облике мы не узнаем могучей прародительницы. Она скорее похожа на сказочную ведьму, нечто вроде Бабы-яги. Однако не только у австралийцев, но и у других народов (например, у северо-западных индейцев) миф о злой старухе-людоедке связан с представлением о посвящении юношей в полноправные члены племени (у австралийцев) или мужского «союза» (у индейцев). В некоторых мифах змей-радуга сопровождает «большую мать» в ее странствиях.

В племенной группе йиркалла имеется миф о Джангавуле, странствующем с сестрами, с которыми он находится в кровосмесительной связи. У муринбата радужный змей под именем Кунмангур сам выступает предком, отцом отца одной и отцом матери другой половины племени. Сын Кунмангура насилует своих сестер, а затем смертельно ранит отца. Кунмангур странствует

[34]

в поисках тихого места, где бы он мог исцелиться. В отчаянии он собирает весь огонь, принадлежавший людям, и тушит его, бросая в море. Другой мифический персонаж вновь добывает огонь (идея обновления).

Мифы о радужном змее и в особенности о матерях-прародительницах тесно связаны со сложной обрядовой мистерией, устраиваемой до начала дождливого сезона в честь матери-земли Кунапипи, воплощающей плодородие.

В образе племенного «великого отца» у юго-восточных племен можно видеть зародыш — но только зародыш — собственно религиозного представления о боге-творце. Почти все такие персонажи фигурируют как великие предки и учителя людей, жившие на земле и впоследствии перенесенные на небо.

Такое перенесение на небо земных мифологических героев и в мифологии других народов часто соответствует процессу обожествления фольклорных персонажей.

Бунджиль у племени кулин рисуется старым племенным вождем, женатым на двух представительницах тотема черных лебедей. Само имя его означает «длиннохвостый орел» и одновременно служит обозначением одной из двух фратрий (вторая — Ваанг, т. е. ворон). Бунджиль изображается создателем земли, деревьев и людей. Он согрел своими руками солнце, солнце согрело землю, из земли вышли люди.

Таким образом, в Бунджиле преобладают черты фратриального предка — демиурга — культурного героя.

Дарамулун у племен юго-восточного побережья (юин и других) считался высшим существом, а у камиларои, вирадьюри и юалайи он занимал подчиненное положение по отношению к Байаме. Согласно некоторым мифам, Дарамулун вместе со своей матерью (эму) насадил деревья, дал людям законы и научил их обрядам инициации. Во время этих обрядов на земле или на коре рисуют Дарамулуна, звук гуделки изображает его голос, он почитается как дух, превращающий мальчиков в мужчин.

Юалайи говорят о времени Байаме, как аранда об «эпохе сновидений»: в стародавние времена, когда на земле были только звери и птицы, с северо-востока пришел Байаме с двумя своими женами и создал людей — некоторых из дерева и глины, а некоторых — из зверей, дал им законы и обычаи (конечная мотивировка всего — «так сказал Байаме»).

Имеется миф вирадьюри и вонгабон о том, что Байаме вышел в странствие в поисках дикого меда вслед за пчелой, к ноге которой он привязал птичье перо. (Вспомним важнейшее «культурное» деяние древнескандинавского Одина — добывание священного меда!) В 460 км от Сиднея, в области обнажения гранитной породы, якобы было местожительство Байаме в стародавние времена. У целого ряда племен Байаме — средоточие всех посвятительных обрядов (так называемых бора), главный учитель новичков, проходящих суровые посвятительные испытания.

До сих пор мы говорили о мифах. Уже из предыдущего изложения видно, что мифы австралийцев тесно связаны с обрядами. Эта связь проявляется весьма ярко; разнообразные мифы воспроизводятся в театральной форме, инсценируются во время церемоний посвящения юношей как средство ознакомления молодежи со «священной историей» племени, как передача племенной мудрости. В то же время некоторые мифы и обряды имеют тех же героев, мифы в значительной мере служат объяснению обрядовой мистерии, обряд широко использует язык мифа. Такая прямая связь существует между тотемическими мифами и обрядами интичиума (магического размножения животных), между мифами о небесном фратриальном предке — культурном герое (Байаме) и ритуальными испытаниями бора (инициации); между мифами о матерях-прародительницах и культом Кунапипи и т. п. Отсюда, однако, не следует делать вывода о том, что роль мифа у австралийцев сводится к комментированию обряда и что миф есть просто обряд, переведенный в повествовательную форму. Нет более тесного переплетения мифа и обряда, чем в теме Кунапипи и радужного змея. Однако встречаются сказания о радужном змее, не имеющие обрядового эквивалента; миф о сестрах Ваувалук тесно связан с ритуалом, но не с одним, а с тремя различными обрядовыми церемониями. Ни с одной из них этот миф не совпадает. У муринбата наряду с мифом о Мутинге, имеющим ритуальный эквивалент в виде обряда пунджа, зафиксированы не имеющие ритуального эквивалента мифы о Кунмангуре и Кукпи («отце» одной и «матери» другой «половины» племени) и не имеющие мифологического эквивалента обряды обрезания и похорон.

Другое дело, что, как весьма убедительно показано современным австралийским этнографом Э. Станнером, ритуалы и мифы муринбата изоморфны, имеют идентичную структуру мистериального типа. И здесь и там жизненное равновесие вольно или невольно нарушается (смертью, наступлением половой зрелости мальчиков, уходом родителей, маленьких детей или дочерей Кунмангура на поиски пищи, недовольством Кукпи, ищущей себе места, и т. д.). Нехватка пищи в мифе о Мутинге адекватна нехватке мудрости («духовной пищи») у юношей в соответствующем ритуале. Нарушенное равновесие

[35]

постепенно восстанавливается, причем на высшем уровне, в результате спирального движения. Оно включает те же самые стадии: субъект выводится за рамки обыденно-нормального (мальчиков уводят в лес или покидают на попечение Мутинги, мертвое тело выносится из селения, дети Кунмангура уходят из дома, Кукпи покидает старые места и т. д.), субъект мифа-обряда таким образом как бы изолируется, а затем частично уничтожается (принесение в жертву крайней плоти мальчиков, уничтожение гниющего тела мертвеца, нанесение ритуальных побоев посвящаемым, проглатывание их старухой, убийство мужчин из-за коварств Кукпи, уничтожение эмблем старого социального статута).

Далее следует превращение — спасение субъекта и возвращение его в нормальную колею на высшем уровне (дети спасены или возвращаются в селение как прошедшие посвящение и получившие новый социальный статус; мудрый старик разгадывает и обезвреживает Кукпи, получая гуделку; дух мертвого освобожден от тела и становится объектом почитания и т. п.). Конечный выход из конфликтной ситуации также двойствен; поднятие на высший уровень достигается ценой потерь; жизнь обновляется с помощью смерти, жертвы, страдания: огонь сохраняется благодаря смерти Кунмангура («отца»), а жизнь детей и их посвящение покупаются не только ценой мучительных испытаний, но и смертью Мутинги («матери»).

Отсюда, конечно, не следует заключение о прямой генетической зависимости мифа от обряда. Многое здесь объясняет характерный для первобытной культуры идеологический синкретизм, на который уже указывалось выше. Приведенный материал можно использовать и для выявления специфических различий мифа и обряда, существующих даже в том случае, если миф и обряд непосредственно взаимосвязаны. Прежде всего само собой разумеется, что повторяющиеся циклически ритуальные действия в настоящем соответствуют однократному мифическому событию, которое происходило в далеком (доисторическом) прошлом. И время ритуала, и время мифа существуют за пределами нормальной, обыденной системы отсчета и представления о времени, но ритуал ориентирован на своеобразный перерыв в течении времени, а миф — на эпоху до начала этого течения времени и его отсчета. Случайность, а порой и непреднамеренность мифического события противостоят строгой обязательности и преднамеренности, организованности ритуала со стороны племенных авторитетов.

В мифе родители оставили своих детей Мутинге, побуждаемые голодом и как бы не ведая об опасности. В соответствующем ритуале детей сознательно и насильно увели в лес во власть старухи. В австралийских мифах часто исходная ситуация связана с поисками пищи, в то время как предпосылкой обрядов инициации является необходимость приобщения юношей к племенной мудрости, т. е. насыщение их пищей духовной. Различие между мифом и ритуалом может быть еще в генезисе дополнительно обусловлено разрывом между эзотерической и экзотерической версиями: патрон инициации представляется непосвященным как демоническое существо, похищающее детей. Любопытно, что явное зло, исходящее от Мутинги и подобных персонажей (Кукпи и др.), соответствует в ритуале тайному добру. И в других мифах и ритуалах заведомое зло (например, кровосмешение между детьми Кунмангура) мифа часто является разрешенным, обязательным действием в ритуале. Мнимый друг мифа оказывается мнимым врагом ритуала. Мнимый друг — Мутинга успокаивает детей, чтобы сделать их своей добычей, а руководители ритуала запугивают юношей голосом гуделки. Миф о Мутинге кончается местью старухе, а ритуал — приобретением юношами мудрости.

К сказанному необходимо добавить, что и в случае максимальной близости, связности отдельных мифов и обрядов исполнение мифа не обязательно является частью обряда, может вовсе не сопровождать обряд или сопровождать его лишь частично, ибо священным в мифе является не само обрядовое действие, с которым он сопряжен, а словесно выраженное содержание, определенные сведения, имена и т. п. Миф как бы санкционирует, подкрепляет обряд и разъясняет его смысл, но в своем исполнении миф относительно более свободен, чем пляска, музыка и даже песня, часто непосредственно составляющие священное действо. Это во многом определяет своеобразие мифа. Но специфика мифа как зародыша повествовательного искусства определяется, конечно, не только степенью свободы от обряда в момент исполнения. У австралийцев и за пределами обряда встречаем тесную тематическую связь различных видов искусств и жанров поэзии. О том же герое «эпохи сновидений» рассказывают, поют, танцуют и ему же посвящают рисунки охрой на песке и скалах, причем все это совершается совсем не обязательно одновременно, не обязательно в рамках одного обрядового действа.

В принципе и пляски, и песни, и мифы изображают странствия героев «эпохи сновидений». Однако специфика мифа о тотемических предках у аранда — прежде всего в сообщении о местах их странствий и в объяснении особенностей ландшафта. Специфика песен, в принципе

[36]

посвященных тем же странствиям, — в своеобразном «величании» мифических героев. В песнях «география» странствий сильно сокращается или даже опускается; в песнях о странствии великой матери фигурирует только одна старуха, а не несколько, как в мифах, весьма обобщенно повествуется о ее приходе в сопровождении радужного змея, о том, как она заставляет магическим прикосновением палки-копалки расти пищу, о том, как она разбрасывает души людей и животных, и т. п. Прежде всего подчеркивается ее могущество. Разумеется, в песнях отсутствуют всякого рода сюжетные подробности, которые встречаются в отдельных вариантах мифов.

Песни весьма отличны от прозаических мифов и по форме. Песни у аранда исполняются стариками хором в виде носового напевного скандирования. За одним или двумя безударными слогами следует ударный, независимо от принятых в данных словах в обыденной речи ударений. Все слова строфы произносятся как одно слово. В песнях много слов архаических или заимствованных из языка соседних племен и потому малопонятных.

В песнях чрезвычайно отчетливо выступает семантико-син

<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Об утверждении Правил обогащения (фортификации) пищевой продукции, подлежащей санитарно-эпидемиологическому надзору | Основные сведения Жезказганской обогатительной фабрики
Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.03 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал