Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Еврипид 2 страница






Эти правила известны нам сейчас лишь в самых общих чертах. В свое время они были собраны и записаны для потомства такими пылкими поклонниками спартанского образа жизни, как знаменитый афинский олигарх Критий, уже известный нам Ксенофонт и в гораздо более позднее время Плутарх, автор «Жизнеописания Ликурга». Благодаря этим и некоторым другим авторам мы можем представить себе, насколько унылой и однообразной была повседневная жизнь граждан Спарты, как мало было в ней самых простых житейских радостей и развлечений и как много принудительного аскетизма, казарменной уравниловки и безжалостного подавления любых проявлений человеческого своеобразия. Нормой и идеалом здесь считалось абсолютное единообразие быта. Любая экстравагантность в одежде и пище, домашней утвари и устройстве жилищ подвергалась суровому осуждению и даже гонениям. Во всей Греции стали «притчей во языцех» знаменитая черная похлебка – это «фирменное блюдо» спартанской кухни, трибон – спартанский плащ из грубой шерсти, спартанские дорожные сапоги на толстой войлочной или кожаной подошве, спартанские дома, выстроенные, как этого требовал один из «законов Ликурга», с помощью одного лишь топора и пилы без каких-либо иных инструментов, наконец, спартанские деньги – тяжелые железные прутья-оболы, вызывавшие у других греков лишь удивление и насмешки. Превратив свое государство в своеобразный заповедник или кунсткамеру, в которой они собрали множество всяких давно уже вышедших из употребления в других греческих полисах предметов старины и диковинных древних обычаев, спартанцы, по-видимому, вполне сознательно отгородились от всего внешнего мира своего рода «железным занавесом». Они и сами старались без особой надобности никуда не выезжать за пределы Лакедемона и к себе крайне неохотно пускали выходцев из других областей Греции. Даже на общегреческих Олимпийских играх, в учреждении которых, если верить легенде, участвовал их великий законодатель Ликург, они появлялись лишь в очень редких случаях. Таким образом, устроители «ликургова космоса» фактически свели на нет одно из самых важных завоеваний греческой цивилизации и вместе с тем фактор, сыгравший решающую роль в становлении греческого индивидуализма, – возможность свободного передвижения индивида из государства в государство, из страны в страну.

Законопослушание и дисциплина были так крепко вбиты в головы спартанцев, что они воспринимали как нечто вполне естественное и разумное вторжение закона и его блюстителей в, казалось бы, самые интимные и сокровенные сферы их частной жизни. По словам Плутарха, Ликург стремился вытравить из сердец граждан Спарты «пустую бабью ревность» и ради этого предоставил возможность «сообща заводить детей людям достойным». Далее следуют два примера такого рода сообщества. В одном случае старому мужу молодой жены было дозволено допускать к ней какого-нибудь молодого человека безупречной репутации, пользующегося безусловным доверием и любовью старца, с тем чтобы детей, родившихся от этого союза, он мог потом воспитать как своих собственных. В другом случае «человек порядочный» мог «убедить мужа понравившейся ему женщины, плодовитой и непременно благоразумной, уступить ему на время свои супружеские права на нее, «дабы породить хороших детей, единокровных (другим) хорошим детям». Плутарх ясно дает понять читателю, что в этих и других аналогичных ситуациях главной заинтересованной стороной было государство, контролировавшее и направлявшее процесс детопроизводства в масштабах всей гражданской общины. «Ведь Ликург, – утверждает он, – впервые признал, что дети принадлежат не их отцам, но всему государству, и именно поэтому хотел, чтобы граждане рождались не от кого придется, а (только) от лучших родителей». И тут же уже без всяких околичностей сравнивает этих образцовых производителей с припускными самцами, оплодотворяющими сук и кобыл по желанию их хозяев, которые, однако же, забывают о всех правилах евгеники, когда дело касается их собственных жен, и после расплачиваются за свое неразумие, воспитывая хилых и немощных детей, рожденных от них самих, а не от «порядочных молодых людей» со стороны, как это заведено в Спарте.

Человек, спроектировавший «ликургов космос» [+7] и на целый ряд веков вперед «просчитавший» всю внутреннюю жизнь спартанского государства, был наделен ясно различимыми задатками фанатичного и жестокого утописта-экспериментатора. Обуревавшая его душу сверхчеловеческая гордыня была на несколько порядков выше той мании величия, которой тешили себя самые самовлюбленные из греческих тиранов. Чисто по-человечески легко можно понять тщеславие Писистрата, проезжающего по улицам родного города в обществе красивой фигурантки, изображающей Афину, или роскошный жест Поликрата, бросающего в море драгоценный смарагдовый перстень, чтобы еще раз испытать столь расположенную к нему до сих пор судьбу. Между тираном и его подданными могла существовать хотя бы видимость человеческих отношений. Тиран мог бояться и ненавидеть свой народ, прятался от него за стенами акрополя и щитами своих наемников, но мог и отечески о нем заботиться, как позаботился, например, все тот же Писистрат, соорудивший на афинской Агоре великолепный мраморный фонтан Эннеакрунос, из которого жители города снабжались чистой проточной водой. Для Ликурга его сограждане были не более чем человеческим материалом, необходимым дляреализации его великих проектов построения идеального государства. Из этой косной и почти неодушевленной материи он вознамерился создать новую, еще никогда не виданную породу людей, как скульптор лепит свои фигуры из глины или гипса. Все его так называемые «законы» были сплошным насилием над человеческой природой. В них все пронизано тем же духом фанатичной, почти безумной рассудочности, который через много столетий напомнит о себe в уставе кальвинистской республики Женевы, в распорядке жизни государства иезуитов в Парагвае, наконец, в советских декретах эпохи военного коммунизма.

Многие люди в Греции были убеждены в том, что грандиозный эксперимент спартанского законодателя увенчался блестящим успехом. И в этой убежденности были свои резоны. Введенное Ликургом гражданское единомыслие на несколько веков обеспечило Спарте почти абсолютную политическую стабильность, что было чрезвычайно редким явлением в крайне неустойчивом, постоянно меняющемся мире греческих полисов. По словам Фукидида, «государственное устройство Спарты оставалось неизменным на протяжении более четырех столетий, истекших до окончания этой (т. е. Пелопоннесской. – Ю. А) войны» [+8]. Очень долго спартанское государство не знало таких общегреческих бед, как междоусобицы, перевороты, захват власти тиранами [+9]. Внутриполитическая стабильность и царившая в Спарте железная казарменная дисциплина в свою очередь стали залогом ее из ряда вон выходящего военного могущества. Знаменитая спартанская фаланга была самым совершенным из всех созданных греками боевых механизмов. Долгое время она не знала себе равных на полях сражений и вполне заслуженно пользовалась славой непобедимой. Опираясь на свое военное превосходство над другими греческими полисами, Спарта стала признанным гегемоном Эллады и возглавила освободительную борьбу греков с полчищами персидского царя Ксеркса. Свое право на политическое лидерство она отстояла в затяжной и кровопролитной Пелопоннесской войне и сохраняла его вплоть до сокрушительного поражения в битве при Левктрах (371 г. до н. э.), нанесенного ее армии замечательным беотийским полководцем Эпаминондом. Без той маниакальной настойчивости, с которой Ликург добивался осуществления своей заветной мечты о превращении всего государства в единый военный лагерь и которую он сумел передать также своим преемникам и продолжателям, спартанцы едва ли смогли бы удерживать так долго свое господство над численно намного их превосходившими и, по выражению Ксенофонта, всегда готовыми «сожрать их живьем» илотами. Конечно, в созданной им системе террора и слежки за порабощенным населением страны случались отдельные сбои и даже катастрофы, вроде грандиозного восстания илотов в 464 г. до н. э. или III Мессенской войны. Но в целом она работала весьма эффективно.

Нельзя, наконец, не признать и того, что, по крайней мере, отчасти Ликургу удалось воплотить в жизнь, казалось бы, самую химерическую из своих идей и создать принципиально новую породу людей, в своей готовности пожертвовать всем во имя высших интересов государства и его священных законов доходивших иногда до полного самоотречения, граничившего с самоубийством. Прошедшие через горнило ликургова воспитания спартанцы, и в самом деле, резко отличались от всех других греков своими нравами, повадками, манерой одеваться, говорить, сражаться и т. д. Грубые и неотесаные, как настоящие солдаты, чуждые изысков культуры, не интересовавшиеся ни философией, ни риторикой, ни изящными искусствами и в большинстве своем, видимо, едва умевшие читать и писать, они выделялись на общем довольно пестром фоне греческого этноса своей несокрушимой, почти нечеловеческой силой духа, спокойствием и неустрашимостью. Время от времени появляющиеся на страницах сочинений греческих историков портреты спартанских военачальников и рядовых спартанцев вызывают невольные зрительные ассоциации с такими шедеврами греческой пластики, как Дорифор Поликлета или бронзовые статуи воинов из Риаче. Каждый из них как бы воплощал в себе всю духовную мощь и величие своего полиса. Поэтому достаточно было спартанцу Гилиппу с небольшим отрядом проникнуть в Сиракузы, обложенные с суши и с моря афинской армией и флотом, как гарнизон и жители города, совсем уж было приготовившиеся к капитуляции, воспрянули духом, с удвоенной энергией взялись за строительство оборонительных сооружений и в конце концов сумели добиться победы над сильным и опасным врагом [+10]. Так много значили в те времена в Греции военно-политический авторитет спартанцев и само их имя.

И все же в первоначальные расчеты спартанского законодателя, по-видимому, вкралась некая досадная ошибка, которая по истечении определенного историей срока и привела к гибели все задуманное им великое дело. Спарта так и не стала «тысячелетним рейхом», неким подобием египетского царства, самого долговечного из всех тоталитарных государств древности. Уже в первой половине IV в. до н. э. появились очевидные симптомы глубокого внутреннего кризиса и распада «ликургова космоса». Попытки его реставрации, предпринятые в следующем III столетии царями-реформаторами Агисом и Клеоменом, успеха не имели. Напрасными оказались все огромные жертвы, принесенные спартанцами на алтарь их неумолимого владыки божества – закона: их добровольный отказ чуть ли не от всех земных радостей, их презрение к благам культуры и цивилизации, их упрямая самоизоляция и стойкая вражда к прогрессу в любых его формах.

Ошибка Ликурга, как и многих его последователей на стезе тоталитарной утопии, заключалась в недооценке силы человеческого человеке и соответственно в неспособности полностью вытравить в его душе это «зловредное начало». Набиравший силу эллинский индивидуализм, судя по всему, успел глубоко укорениться в душах спартанцев еще до того, как великий законодатель взялся за свой нелегкий труд. К моменту его появления на исторической сцене они уже успели стать личностями [+11]. Именно поэтому Ликург так и не сумел превратить своих сограждан в некое подобие роботов-терминаторов, хотя, вероятно, и стремился к этому, ориентируясь на опыт восточных деспотий и, прежде всего, конечно, все того же Египта. Именно упорное сопротивление уже осознавшей свою само ценность человеческой личности нивелирующему «рубанку» коллективистской полисной морали выковало характеры таких незаурядных персонажей спартанской истории, как Клеомен I, Леонид, Павсаний, Брасид, Лисандр и др. Но эта же борьба личности с коллективом за свою суверенность нередко уродовала души спартанцев, внося в них те черты двуличия, корыстолюбия, жестокости и вероломства, которые им часто ставили на вид другие греки, имевшие возможность наблюдать их вблизи, а не через «магический кристалл» так называемой «спартанской легенды». Известно, как легко забывали уже взрослые граждане Спарты, прошедшие полный курс муштры в aгелах, все внушения своих строгих наставников, лишь только им удавалось вырваться на свободу из-под контроля домашней «полиции нравов», как дорожили они поэтому любой возможностью заграничных поездок. Спартанские военачальники, участвовавшие в дальних походах, нередко предавались самой безудержной роскоши, от которой они были полностью отлучены у себя дома, и не брезговали никакими средствами ради личной наживы. Уже известный нам Гилипп, победитель афинян в Сицилии, вскоре после триумфального возвращения на родину был обвинен в провозе и хранении иностранной валюты (один из его слуг донес, что он прячет незаконно ввезенные им в Спарту афинские серебряные драхмы в черепичной кровле своего дома) и приговорен к изгнанию. Спартанцы, как дети в школе или солдаты в казарме, соблюдали однажды внушенные им строгие правила порядка и дисциплины лишь до тех пор, пока, собранные в кучу, они оставались под бдительным надзором своих властей, которых они, по словам Ксенофонта, боялись и почитали гораздо больше, чем другие греки. Но стоило блюстителям закона скрыться за горизонтом, как тотчас же, предоставленные самим себе, они начинали «шалить и резвиться» каждый на свой лад.

Эта трещина в фундаменте ликургова строя дала о себе знать, как только ситуация внутри государства начала меняться под воздействием внешних причин. Спартанцев, как это не раз бывало в истории, погубила их же собственная победа, одержанная в войне с Афинской морской державой. Богатства, награбленные полководцами победоносной армии в боях и походах, широким потоком хлынули в Спарту и в считанные годы размыли устои спроектированной Ликургом «общины равных». После этого было достаточно одного лишь толчка, чтобы все это, казалось бы, так хорошо спланированное строение развалилось буквально на глазах у изумленной Греции. По свидетельству Плутарха, таким толчком стал закон о свободе дарения и завещания земельной собственности, внесенный в спартанское народное собрание неким Эпитадеем, по-видимому, где-то в начале IV в. до н. э. Как только земля в Спарте стала, как и повсюду в Греции, предметом купли-продажи [+12], «джин» индивидуализма, загнанный было в кувшин великим законодателем, вновь вырвался на волю, и спартанцы, насильственно переселенные в «райские кущи» казарменного коммунизма, смогли вновь вернуться на землю.

Было бы неверно думать, что спартанская социально-политическая система представляла собой некое абсолютно инородное тело, так сказать, «осколок иных миров», случайно занесенный в мир греческих полисов. Скорее, напротив, в своей основе это государство было воплощением неких глубинных тенденций, заложенных в самой природе греческого полиса. В Спарте эти тенденции были лишь доведены досвоего крайнего выражения, граничащего с безумием и абсурдом. Тем не менее и в Афинах, и во многих других греческих государствах зарастание уравнительных настроений среди массы граждан шло рука об руку с усилением демократии. Борьба с роскошью и иными житейскими излишествами началась еще во времена Солона, если нераньше. Продолжавшаяся на протяжении жизни нескольких поколений обработка общественного сознания в духе идеалов равенства и братства в конце концов принесла свои плоды. Греки классической эпохи, современники Перикла и Демосфена, в целом были намного умереннее в быту, чем их предки, жившие в VII – VI вв. до н. э. Они строже одевались, не носили длинных льняных хитонов, украшенных пестрыми узорами, которые были в моде в архаическое время. Греки-мужчины отказались от золотых украшений, не отпускали длинных волос и не заплетали их в косы, как это делали щеголи былых времен. Прекратилось безумное расточительство на похоронах [+13]. Слишком роскошная домашняя утварь, мебель, разукрашенная золотом и слоновой костью, ковры, художественные росписи нa стенах воспринимались как проявления высокомерия и зазнайства. Людей, чересчур преданных роскоши и заботившихся о своем домашнем комфорте, общественное мнение решительно осуждало, сравнивая их с изнеженными восточными варварами: лидийцами, фригийцами, персами и др. Жилища афинян эпохи Перикла (а Афины того времени, как было уже сказано, были самым богатым среди греческих государств) отличались чрезвычайной скромностью и, главное, были страшно однообразны. Никто не пытался превзойти соседей в красоте отделки стен, дверей или наличников на окнах. Напротив, каждый старался ничем не выделяться среди прочих граждан, опасаясь опять-таки обвинений в чрезмерной гордыне.

Все эти перемены в жизни греческого общества не могли ускользнуть от внимания такого наблюдательного историка своей эпохи, как Фукидид. Несколько беглых замечаний, сделанных им по этому оводу в так называемой «Археологии», заслуживают того, чтобы здесь специально на них остановиться. В понимании Фукидида, отказ от роскоши в быту означал, что греки наконец обособились от варваров (в особенности от варваров восточных) и стали настоящими эллинами.

И первыми на этом пути, ведущем к подлинно эллинской полисной цивилизации, были спартанцы. По словам историка, «лакедемоняне первыми стали носить простую одежду нынешнего времени, и у них люди более состоятельные вели большей частью образ жизни одинаковый с простым народом». Другой факт, на который ссылается Фукидид в этой же связи, на первый взгляд, никак не связан с первым. Вот продолжение того же текста: «Лакедемоняне впервые... ввели в обычай открыто обнажаться и натирать тело маслом, делая телесные упражнения. В древности даже на Олимпийских состязаниях борцы выступали в набедренных повязках, и этот обычай носить пояса был оставлен лишь несколько лет назад. У некоторых варваров, особенно у азиатских, и теперь еще на состязаниях в кулачном бою и борьбе участники также выступают в поясах».

Итак, в понимании Фукидида, существуют два основных критерия, позволяющих отличить настоящего эллина от восточного варвара, например, лидийца или перса. Первый – подчеркнутая простота и скромность внешнего облика и, прежде всего, одежды, отсутствие золотых украшений, дорогих льняных тканей и т. п. предметов роскоши. Второй – странная не только для азиатских соседей греков, но и для нас, современных людей, манера раздеваться донага во время атлетических состязаний, выставляя напоказ именно те части тела, которые среди людей цивилизованных принято скрывать. В обоих случаях изобретателями и пропагандистами нового обычая оказываются спартанцы. Между двумя этими признаками истинного эллина, на первый взгляд, наугад выхваченными среди множества других характеризующих его особенностей образа жизни и поведения, несомненно, существовала глубокая внутренняя связь, ускользающая от нас, но, вероятно, очевидная для самого Фукидида. Оба они, хотя и с разных сторон, подводят нас все к той же важнейшей проблеме греческой истории – проблеме взаимоотношений индивида и полиса. Стандартизация быта и в том числе одежды, отказ от всякого рода излишеств и роскоши, которые в Спарте были доведены до полного единообразия всей массы граждан, знаменовали собой торжество принципов коллективистской, общинной морали над стихией индивидуализма. Что же касается всеобщего обнажения юношей и молодых мужчин, участвовавших в разного рода играх и состязаниях [+14], то и здесь также коллектив полисной общины как бы демонстрировал свое абсолютное превосходство над личностью любого отдельно взятого гражданина и предъявлял свои права на обладание ею. У индивида не могло быть никаких тайн от своих сограждан, от всего государства. Перед ними он не вправе был скрывать даже и самые сокровенные, самые интимные места своего тела, тем паче что именно в них, согласно воззрениям древних, заключалась социально наиболее значимая часть человеческой личности, являющаяся гарантией постоянного обновления не только отдельной семьи или рода, но и всего полиса. Гражданская община могла потребовать от каждого молодого мужчины предъявления зримых вещественных доказательств не только его физической крепости и пригодности к военной службе, но и способности к продолжению рода. Нельзя, конечно, забывать о том, что этот античный нудизм был органически связан с греческой религией, и в частности, с культом героев как одной из главных ее форм, наконец, с сакрализованной атмосферой больших атлетических состязаний, имевших к этому культу самое непосредственное отношение. Но и вся греческая религия, и почитание героев в особенности, начиная, по крайней мере с VIII – VII вв. до н. э., были по преимуществу религией полиса. Следовательно, обнажение атлетов именно во время игр должно было лишь еще более подчеркивать общественную, можно даже сказать, политическую значимость этого акта.

Развивая далее эту мысль, можно было бы еще заметить, что вообще нагота молодого хорошо сложенного мужчины, юноши или девушки, в понимании греков, не заключала в себе ничего унизительного или постыдного. В этом отношении греческие представления о приличиях радикально отличались от представлений народов Древнего Востока, в особенности народов семитской группы. На Востоке публичное обнажение человека, будь то мужчина или женщина, безразлично, всегда считалось знаком либо величайшего бесстыдства, либо величайшего унижения. В древневосточном искусстве совершенно обнаженными обычно изображаются либо блудницы, либо захваченные в плен и убитые чужеземцы-варвары. В искусстве классической Греции, начиная уже с древнейшего геометрического периода, полная или частичная нагота является привилегией мифических и эпических героев, некоторых богов, например, Аполлона и даже Зевса и, наконец, явно подражающих им юношей-атлетов (знаменитая серия мраморных и бронзовых куросов архаического и раннеклассического времени, многочисленные рисунки на вазах и т. д.) Об идеале героической наготы в греческом искусстве хорошо сказал С. С. Аверинцев: «Прекрасная и спокойная „олимпийская" нагота, никогда не воспринимаемая как „нагота срама", как оголенность и беззащитность, великолепна постольку, поскольку это нагота свободного и полноправного человека, наперед огражденного от унижающей боли, от пытки... Древняя Греция сравнительно мало культивировала пафос инсигний и регалий, но зато она превратила само гармонически развитое тело полноправного гражданина, не оскверненного ни рабской пыткой, ни рабским трудом, в род инсигний и регалии, в знак общественного ранга. Гордость господ стала, как никогда, телесной, но через это телесность стала слишком публичной и зрелищной, чуть-чуть отвлеченной, духовно отчужденной от своего носителя в пользу гражданского коллектива. Она сделалась аристократической «калокагатией» и дожидалась лишь упадка социальной структуры полиса, чтобы превратиться в „прекрасную форму"». Сам Сергей Сергеевич не скрывает, что ему гораздо ближе этой холодной эллинской телесности телесность древневосточная, прежде всего, библейская – этот, по его словам, «образ страждущего тела, терзаемого тела в котором, однако, живет такая „кровная", „чревная", „сердечная теплота" интимности, которая чужда статуарно выставляющему себя напоказ телу эллинского атлета». Не будем спорить. Ведь вкусы у всех разные. Одни находят странную усладу, прислушиваясь к «вибрациям... нутра» человека, пригвожденного к кресту или заживо гниющего в струпьях проказы. Другие любуются совершенными формами бронзовых тел воинов из Риаче, прекрасных в своей почти божественной невозмутимости.

Аверинцев, безусловно, прав в том, что греческая монументальная скульптура эпохи расцвета была пронизана аристократическим духом (об этом обычно стыдливо умалчивают искусствоведы, воспевающие гуманизм античного искусства), что она, и в самом деле, была слишком уж приподнята над прозой жизни, отстранена от горестей и забот, волновавших простого человека. Прав он и в том, что «в рабовладельческом мире, где права полноправных были обусловлены чьим-то бесправием и телесное достоинство свободных обеспечивалось телесным унижением несвободных, блеск „олимпийской наготы" таил в себе некую неправду». По этому поводу, правда, можно было бы заметить, что своя неправда, свои иллюзии заключены практически в каждой высокой культуре, в том числе и в столь любезном сердцу Сергея Сергеевича ветхозаветном иудаизме и в тесно связанном с ним христианстве, что без определенной доли иллюзий или общественного самообмана никакая культура вообще существовать не может. Скульптуры богов и героев, украшавшие афинский Акрополь, Агору и прилегающие к ним улицы, в своей совокупности представляли как бы мраморно-бронзовую Спарту, возникшую в самом сердце демократических Афин. Положенный в основу законодательства Ликурга идеал абсолютного слияния человека и государства был воплощен в этих изваяниях как нельзя более ярко и наглядно. Вполне отвечали лаконским вкусам их отмеченная уже О. Шпенглером надличностность, их человеческое единообразие, их, если можно так выразиться, «мундирная» нагота.

Все это может показаться довольно странным, если вспомнить, что выступавший в роли идейного вдохновителя всей программы «монументальной пропаганды» в Афинах периода расцвета демократии Перикл был убежденным противником Спарты и немало способствовал развязыванию Пелопоннесской войны, конечной целью которой было ниспровержение спартанского могущества [+15]. На самом же деле ничего особенно удивительного здесь нет, ибо, как было уже замечено, «спартанский эксперимент» следовал общей логике развития греческого полиса. Спартанцы лишь пошли до конца там, где другие греки остановились на полпути. Поэтому при тщательном взвешивании некий остаточный лаконизм можно было бы обнаружить даже и в душе такого стойкого и последовательного демократа, как Перикл.

Тем не менее основная направленность внутренней политики Перикла и других вождей афинской демократии, конечно же, принципиально отличалась от тех целей, которые ставили перед собой «отцы-основатели» военно-полицейского режима в Спарте. В то время как эти последние стремились всеми правдами и неправдами втиснуть неподатливую человеческую природу в «прокрустово ложе» железной казарменной дисциплины и соответствующих ей бытовых и поведенческих стереотипов, первые смотрели на вещи гораздо более трезво и реалистично, понимая, что государство должно по возможности приспосабливаться к многообразию этой самой человеческой природы, а не насиловать ее во имя неких высших целей. Эта мысль своеобразным лейтмотивом проходит через знаменитую «Надгробную речь» Перикла на похоронах афинских воинов, павших в первый год Пелопоннесской войны. Эта речь дошла до нас в, видимо, достаточно произвольной передаче Фукидида, сохранившего, скорее всего, лишь самый общий ее настрой и некоторые основные идеи. Вот несколько характерных высказываний из нее: «В нашем государстве мы живем свободно и в повседневной жизни избегаем взаимных подозрений: мы не питаем неприязни к соседу, если он в своем поведении следует личным склонностям, и не выказываем ему хотя и безвредной, но тягостно воспринимаемой досады [+16]... Между тем как наши противники при их способе воспитания стремятся с раннего детства жестокой дисциплиной закалить отвагу юношей, мы живем свободно, без такой суровости, и тем не менее ведем отважную борьбу с равным нам противником... Одни и те же люди у нас одновременно бывают заняты делами и частными, и общественными. Однако и остальные граждане, несмотря на то, что каждый занят своим ремеслом, также хорошо разбираются в политике. Ведь только мы одни признаем человека, не занимающегося общественной деятельностью, не благонамеренным гражданином, а бесполезным обывателем... Одним словом, я утверждаю, что город наш – школа всей Эллады, и полагаю, что каждый из нас сам по себе может с легкостью и изяществом проявить свою личность в самых различных жизненных условиях».

Как мы видим, Перикл или вещающий его устами Фукидид вовсе не отрицает приоритет государства перед личностью как целого перед частью. Служба на пользу государства или, что практически то же самое, общества является почетной обязанностью каждого гражданина. Смерть на поле боя во имя благополучия и процветания своего полиса поистине прекрасна. Именно этим афинские воины, павшие в боях со спартанцами и их союзниками, обеспечили себе бессмертную славу и вечную благодарность в сердцах своих сограждан. Но и правильно устроенное государство, каким, в понимании Перикла, как раз и является афинская демократия, также несет перед гражданином определенные обязательства. И главное из этих обязательств состоит в обеспечении личной свободы гражданина, что предполагает, в первую очередь, невмешательство властей в его частную жизнь.

Каждый может делать, что хочет, сообразно со своими вкусами и склонностями, пока и поскольку его действия не вступают в прямое противоречие с жизненными интересами других граждан или с законами полиса. Именно в этой свободе и многообразии проявлений личных устремлений и дарований каждого гражданина Перикл, а вместе с ним, вероятно, и Фукидид, видит важнейший залог могущества и процветания всего афинского государства. Сформулированный таким образом принцип гармонической сбалансированности интересов личности и государства или личности и общества по праву может быть признан одним из главных завоеваний греческой демократии, заложенных в фундамент европейской цивилизации в том ее виде, в котором она продолжает существовать еще и в наше время. В этом смысле Афины были «школой» не только «всей Эллады», но и всей Европы.

Конечно, в своей речи, произнесенной в сугубо официальной обстановке и при большом стечении народа, Перикл, дабы не нарушать торжественность траурной церемонии, не мог, да, видимо, и не хотел говорить о многих вещах, одно упоминание о которых могло бы серьезно поколебать или даже совсем разрушить веру в безупречность столь превозносимого им демократического строя. Каждый, кто мало-мальски знаком с историей Греции в V – IV вв. до н. э., без особого труда выявит в тексте этого панегирика, по крайней мере, несколько таких «фигур умолчания». Ведь Перикл ни слова не сказал о том, что реально великим правом «жить как хочется» в Афинах в те времена пользовалось лишь незначительное меньшинство населения, составлявшее едва ли более 1/10 от его общей массы, что в замкнутый круг этих избранных счастливцев входили лишь полноправные граждане-мужчины, хотя даже и среди них было немало бедняков, которые едва сводили концы с концами и, конечно, не имели возможности «с легкостью и изяществом проявить свою личность в различных жизненных условиях». За пределами этого круга, если можно так выразиться, «демократической аристократии» оставались, прежде всего, члены семей правоспособных граждан – их жены, матери, сестры, дочери, а также рабы, считавшиеся домочадцами низшего разряда. Глубокая трещина, делившая афинское, как и все вообще греческое общество на две основных категории смертных существ: «людей» и «полулюдей», проходила, таким образом, через самую его «сердцевину», каковой с полным основанием может быть признана патриархальная моногамная семья или, говоря по-гречески, ο ί κ ο ς.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.01 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал