Никита БРАГИН
ПЕСЧИНКА ОБРЕТАЕТ ВЫСОТУ
Стихотворения
Поручику Тенгинского полка...
Поручику Тенгинского полка была в эпоху конных экипажей дорога до Кавказа далека.
Её в строку не уложить и даже всей пролетевшей жизнью не замкнуть… Воронежская пыль чернее сажи, –
по тучным землям пролегает путь, – а купола и шпили колоколен лазорево чисты… Земная суть –
прикосновенье Бога к дольней боли. Песчинка обретает высоту –
страдание и жизнь. Никто не волен
от праха отряхнуться на лету, и это небо, что оно без нивы? И чистота бумажному листу
даётся ненадолго. Под обрывом уснула речка, тишь её хранит плакучая клонящаяся ива, –
как нежен этот пасторальный вид, в каком контрасте к ледникам и скалам, во чрево туч вонзающих гранит!
Ты с детских лет высокого искала, суровая и нежная душа, раскалена до белого накала,
как вечный контур звёздного ковша
в холодных и немых ночных провалах… Предчувствуя, и выразить спеша
огромное, когда осталось мало и мёда, и вина… И вдруг найти исток любви и родины начало
в спокойствии кремнистого пути, вдоль спящего зубчатого отрога, где суждено твоим словам взойти!
Слеза блеснула на щеке у Бога, звезда летит, оборвана строка, кончается последняя дорога
поручика Тенгинского полка.
Андерсен
Ах, мой милый Андерсен,
нам ли жить в печали?
Будь со мною радостен,
светел как хрусталик – песенки фонариков,
болтовню цветов,
как когда-то маленький, слушать я готов.
В нашем мире муторном, плоском как татами, дорожа минутами, мы сорим годами…
Пирамиды рушатся, звёзды сочтены, детскими игрушками
мусорки полны.
А душа всё тянется, а душа стремится, всё ночует, странница, на твоей странице, встретит зорьку раннюю, тихо слёзы льёт, словно в сердце раненом тает колкий лёд.
Ах, мой милый Андерсен, как ты стар и сгорблен…
Нам же не по адресу сумраки и скорби,
нам бы звёзды синие, языки костра,
нам бы соловьиные
трели до утра…
Нам травой некошеной надышаться в поле, неразменным грошиком наиграться вволю… Всё пройдет, мой Андерсен,
всё уже прошло – тает нежным абрисом светлое крыло.
Зимний пейзаж в стиле Питера Брейгеля Старшего
Год
Рождественского леса тишина разорвана, орут вороньи стаи. Ильич Второй стреляет в кабана и точно под лопатку попадает! Густая кровь и вороненый ствол, припорошённый инеем каракуль, а сзади, как египетский оракул, простуженный Черненко подошел…
Душистым паром задышала стерлядь, развариваясь в огненном котле… Добычу освежевывает челядь, и водка стекленеет на столе.
Поодаль возникает мир иной – ханурики из леса тащат елки.
Глаза коровы, тощей и больной, –
как стеклотары блеклые осколки. Шумит предновогоднее село, получку распыляя в магазине… Убогой потребительской корзине пора сказать – что было, то прошло.
В Москву, в Москву – гудят локомотивы, за колбасой несутся поезда, порхают новогодние мотивы, горит пятиконечная звезда.
И наступает праздник у детей, и на санях по снеговым перинам сменивший чудотворца чародей везет шары, конфеты, мандарины… А утром солнце грудкой снегиря рождается в морозном океане, кровь на губах, да иней на экране, –
весь Юрьевец под небом января живой картиной, зеркалом былого наивно смотрит в темный объектив, –
так верующий ищет образ Бога, лампадою икону осветив.
А дальше – вся огромная страна на перекрестках святости и скверны смывает пелену хмельного сна, и золото горит в прорехах черни. Но церкви обезглавленные спят над прахом перекопанных погостов, а для толпы все празднично, все просто, все суета – от головы до пят. И следуя вращению планеты идут в постель свободные от вахты, а межконтинентальная ракета тревожно спит в сухой прохладе шахты.
|