Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Люди и слово: слово живое и мёртвое






С Библией же дело обстоит куда хуже, чем с Кораном. Но прежде, чем обратиться к освещению этой же проблематики в сюжетных линиях “Мастера и Маргариты”, обратимся к литературной критике, которая претендует изъяснить скрытый смысл этого романа:

«У нас нет дневников писателя[121], но есть роман о Воланде, Мастере и Иешуа Га-Ноцри. Там всё сказано, только надо уметь это «всё» прочитать, ибо роман — огромная криптограмма, зашифрованный текст, адресованный будущему читателю. Или — я часто об этом думаю — ушедшему читателю, тем истинно образованным людям, среди которых протекала счастливая половина жизни Булгакова[122]. Тем, кому не приходилось заново открывать для себя классиков русской философии, — они были членами Религиозно-философского общества имени Владимира Соловьёва, как и отец писателя Афанасий Иванович… Они-то сразу и безошибочно объявили бы автора романа учеником Соловьёва[123]. Не заглядывая даже в собрание сочинений этого удивительного философа и социолога, они связали бы кощунственный — с точки зрения ортодоксальной церкви — образ Иешуа Га-Ноцри с размышлениями Владимира Соловьёва о Христе и Слове, которое, как известно, было вначале начал[124]» (А.Зеркалов. “Лежащий во зле мир…”. Журнал “Знание — сила”, № 5, 1991, стр. 34, 35).

Но чтобы расшифровывать «криптограммы», надо прежде определиться в том, кому адресовано зашифрованное послание и что оно несёт в себе: иначе многое расшифровать просто не удастся. Тем более ничего не удастся расшифровать, если никакой «криптограммы» в романе нет…

Бессмысленная трата времени и сил писать роман-крипто­грам­му для современников, очевидцев описываемой в нём эпохи, которые и сами в силах подумать над смыслом происходящего в жизни каждого из них и в жизни образуемого ими всеми общества, если заранее известно, что роман не может быть опубликован в эпоху его написания. Тем более бессмысленно писать роман, адресуя текст предкам. Бессмысленно и «криптографировать» свою эпоху для потомков, поскольку она неизбежно станет известной им из документов и воспоминаний, где всё будет названо своими именами без каких-либо намёков, двусмысленностей и иносказаний, к которым вынужденно прибегают в общении между собой современники, если они опасаются называть вещи их именами в силу свойственных эпохе обстоятельств.

Но отказывая писателю в такого рода здравомыслии, многие потомки, которых угораздило стать литературоведами, выражают овладевшие ими по их же трусости страхи в разнородных “расшифровках” иносказаний и намёков на обстоятельства прошедшей эпохи, которые они реально или мнимо находят в романе, и которые им мерещатся в жизни нынешних поколений. Конечно, есть и непреходящие обстоятельства, но они в их большинстве не требуют «криптографирования»; и если в чём и нуждаются — так в переосмыслении, что не требует расшифровки старых текстов как таковой, хотя тексты былых времён могут быть свидетелями древности проблем в жизни общества, не разрешённых и в наши дни.

Имеет смысл писать для потомков только о том, что не утратит своей значимости для них к тому времени, когда обстоятельства изменятся и позволят опубликовать написанное. Тем не менее большинство критиков-расшифровщиков не видят именно эту сторону романа, в котором им померещилась «криптограмма», когда он представляет собой прямое повествование в художественных образах о проблемах, которые в эпоху его написания были объявлены успешно разрешёнными раз и навсегда: «большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о боге».

Вследствие этого роман в эпоху его написания представлялся одним — не актуальным, а для других — крамольным[125]. Но крамольным он виделся не потому, что в нём комично выглядели сотрудники НКВД и советская действительность тех лет (комичной она выглядела и в “Двенадцати стульях”, и в “Золотом теленке” И.Ильфа и Е.Петрова, которые были изданы), а потому, что возможная публикация “Мастера и Маргариты” ставила под сомнение правильность уже данного и широко пропагандируемого ответа и подталкивала к поиску ответа на другой вопрос, который оставался в умолчаниях на протяжении всей эпохи борьбы с религиозным мракобесием:

Большинство населения сказкам о боге — наветам на Бога — действительно верить перестало. А верить Богу и жить по Его Правде-Истине в Его Промысле перестало или ещё и не начинало?

«Крамольность» романа по отношению к культивировавшемуся в обществе материалистическому атеизму и его хозяевам состояла именно в этом обнажении умолчания, скрываемого в официальной пропаганде. Но затрагивая проблематику «крамольности» “Мастера и Маргариты”, преисполненные собственной трусости и взращённых на её почве “элитарных” страхов, литературные критики тут же обращаются к обстоятельствам той эпохи, которые куда менее значимы для определения будущих судеб, нежели то, что они задели мимоходом и от рассмотрения чего сами же отказались.

«Фантастическая мысль: если бы Иешуа не был абсолютом отваги и правдивости, он принял бы намёки Пилата и заявил бы, что не говорил крамолу Иуде из Кириафа или, как ему прямо предлагалось, что он забыл свои слова. И тогда он остался бы жить, стал хранителем «большой библиотеки» Пилата, и его мысли пришли бы к потомкам неискажёнными[126]. Но он отказался. И теперь его историю приходится восстанавливать Мастеру при той помощи дьявола, которой Иешуа не захотел.

Тягостная дилемма: чтобы выжить, чтобы создать нетленные вещи и способствовать делу истины, писатель вынужден спознаться с дьяволом власти, сделать то, что запрещает ему совесть. Вопрос отнюдь не теоретический: сам Булгаков так и поступил, чтобы иметь возможность создать “Мастера и Маргариту”. Известные биографические факты: он написал письмо Сталину с просьбой о спасении, когда нищета и угроза физической гибели придвинулась вплотную. Сталин позволил служить ему в театре, и Булгаков сумел вернуться к своему сожжённому ранее роману. Поэтому и вышло: «рукописи не горят»…

Думаю, писатель не простил себе обращения за помощью к сатане, но, даже сознавая себя аморальным человеком, он знал, что поступил правильно: выполнил свой творческий долг так, как это возможно под прессом идеологической тирании» (А.Зеркалов. “Лежащий во зле мир…”. “Знание — сила”, № 5, 1991, стр. 40, 41).

И до этого фрагмента, и после него А.Зеркалов пускается в обширные рассуждения “вообще” о добре и зле, об истине, и об отступничестве от них в каждую историческую эпоху. Однако отступничество от истины “вообще”, отступничество от Добра “вообще” в таком миропонимании (которому привержен А.Зеркалов) всё же конкретны, поскольку обусловлены обстоятельствами и их осмыслением, а истина и добро — абстрактны и неопределённы, лежат вне мира, вследствие чего и кажется, что мир лежит во зле, и нет в нём места преображающему его к Добру Промыслу[127].

Это беспросветно мрачное мировоззрение, препятствующее и пониманию смысла жизнерадостного романа, возведённого в извращённом мировоззрении в ранг «крипто­граммы» об ушедшем кошмарном прошлом, которое изменить невозможно; а также препятствующее пониманию и воплощению Правды-Истины в повседневную жизнь.

Начнём с того, что:

Если бы Иешуа считал необходимым зафиксировать на пергаменте свои мысли, то он не проповедовал бы на улицах всем и каждому, кто готов был его слушать.

Он бы где-то работал; добросовестно относясь к делу, — имел бы некоторый достаток; а будучи весьма сдержанным в потребностях человеком, — мог бы позволить себе покупать не дешёвые по тому времени пергамент и письменные принадлежности; в свободное от работы время он бы записывал приходившие ему в голову мысли. И если бы он и познакомился с Пилатом, то совершенно в иных обстоятельствах. Возможно, что его деятельность поддержал бы какой-нибудь меценат, а возможно и нет.

Люди такого склада были во все времена: так жил Иосиф Дицген (1828 — 1888), рабочий-кожевенник, один из выдающихся «социал-демократических философов Германии»[128]; так жил К.Э.Ци­ол­ковский (1859 — 1935), — это только наиболее известные примеры людей такого склада. Некоторые из них стали известны потому, что их домашние труды были востребованы теми или иными социальными группами. А многие, чьи труды не были востребованы современниками или ближайшими потомками, — остались неизвестными.

Всё дело как раз в том и состоит, что Иешуа считал необходимым проповедовать исключительно изустно в народе всё то, что он понял сам и что является его жизненной сутью.

Даже, если бы Пилат нашёл способ отказать синедриону в требовании утвердить смертный приговор и освободил Иешуа, например, обыграв двусмысленность имени освобождённого разбойника: Вар-равван (в романе), Варавва, Барабас[129] (в новозаветных текстах в транслитерации разных языков); даже если бы после этого Пилат стал бы искренним другом и единомышленником Иешуа, и Иешуа с радостью посещал бы дом Пилата, — то Иешуа по-прежнему проповедовал бы изустно в народе, но не стал бы хранителем ни Пилатовой, ни чьей-либо ещё библиотеки; тем более не стал бы он библиотекарем для того, чтобы собственноручно записать в качестве наставления для других то, что понял сам. В его деле такая писанина была бы пустой тратой драгоценного времени жизни.

Причина этого в том, что в ту эпоху смысл изустной проповеди становился в непродолжительное время достоянием многих и многих по принципу «слухом земля полнится»; тем более, если проповедь затрагивала интересы многих и открывала им какой-то новый взгляд на жизнь и на пути к разрешению угнетавших их проблем.

Изложение же всего сказанного изустно в письменной форме требовало гораздо большего времени: человек пишет медленнее, чем говорит. Кроме того изустное объяснение какого-либо вопроса короче и доходчивее вследствие того, что говорящий подстраивает стиль своего изложения к аудитории: к её настроению, к уровню образования, к пониманию и т.п., а главное — в изустной речи (особенно глаза в глаза) умолчания оратора несут информацию, и она воспринимается слушателями легче, нежели умолчания из текста стенограммы той же самой речи.

Вследствие этой особенности восприятия людьми изустной речи и текста, письменное повествование вынужденно длиннее, поскольку для обеспечения сообразного понимания читателем смысла написанного требует раскрытия тех умолчаний, которые допустимы в изустной речи и не ведут к непониманию (а тем более к извращённому “пониманию”) во всякой конкретной аудитории. Поэтому один и тот же смысл — в подавляющем большинстве случаев — для того, чтобы его поняли наилучшим возможным образом максимум читателей и слушателей, в письменном изложении и в изустном должен выражаться в разных словах, разных оборотах речи, а в ряде случаев и в разной последовательности смысловых фрагментов, в которых передаётся читателям и слушателям общее понимание рассматриваемых проблем.

При этом следует также иметь в виду, что к ранее прочитанному в тексте — в случае трудностей понимания текущего фрагмента — каждый может вернуться, дабы переосмыслить его сызнова; а к ранее услышанному в изустной речи — в господствующей культуре в форме переживаний услышанного вернуться могут только немногие, тем более пережить и переосмыслить ранее услышанное, на фоне восприятия продолжающейся речи. Поэтому, если при слушании изустной речи человек утратил понимание, но всё же хочет понять обращённую к нему речь, то ему следует не «напрягать интеллект»[130], отвлекаясь от обращённых к нему слов, а продолжать слушать всё, дабы потом услышанное можно было пережить заново в своём внутреннем мире и переосмыслить.

Но кроме этих обстоятельств, обусловленных психикой людей, есть и обстоятельства, обусловленные социально. Наиболее значимое из них состоит в том, что во времена дороговизны книг[131] и рукописного тиражирования ступить на путь собственноручного изложения в письменной форме религиозно-социологической доктрины перехода человечества от разнородного рабовладения к Царствию Божиему на Земле означало — быть услышанным только в кругу правящей “элиты”, которая исторически реально была возмущена смыслом ставших ей известными изустных проповедей. Желая прекратить распространение противного ей мировоззрения в обществе, она и организовала провокацию, в результате которой Иешуа и оказался перед Пилатом.

Смысл проповеди: «Закон и пророки до Иоанна; с сего времени Царствие Божие благовествуется и всякий усилием входит в него» (Лука, 16: 16), — правящая “элита” поняла вполне, поняла однозначно, не забыла по сию пору, не забывает и ныне; но “элите” Царствия Божиего на Земле не надо: ей вожделенно её безраздельное царствование. И соответственно, уже потом, в эпоху становления исторически реального христианства, именно правящая “элита” — в лице её орденов посвящения — заболтала этот смысл в церковном ритуале «богослу­же­ния», подменив Благовестие[132] Царствия Божиего “благо­вести­ями” жертвоприношения-казни и чудесно-сверхъестественного воскресения праведника.

«Хилиазм (от греч. chiliá s — тысяча), милленаризм (от лат. mille — тысяча), религиозное учение, согласно которому концу мира будет предшествовать тысячелетнее “царство божье” на земле» (Большая Советская энциклопедия, изд. 3, т. 28, стр. 252).

Хилиастические идеи изначально рассматриваются “элитарными” и холопствующими иерархами господствующих христианских церквей как ересь, вопреки словам молитвы Христовой:

«Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твоё; да придет Царствие Твоё; да будет воля Твоя и на земле, как на небе; хлеб наш насущный дай нам на сей день; и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лука­вого. Ибо Твоё есть Царство и сила, и слава во веки!» (Матфей, 6: 9 — 13). «Не придет Царствие Божие приметным образом (...) ибо вот Царствие Божие внутри вас есть» (Лука, 17: 20, 21).

Именно вследствие подмены Благовестия достижения Царствия Божиего целеустремлёнными усилиями самих людей доктриной об искуплении грехов всех жертвоприношением-казнью и воскресением Праведника все церкви имени Христа выражают анти-Христианство с момента этой подмены. И против этого обвинения возразить от души ни одной из них нечего.

И будь учение о преображении Земли в Царствие Божие в действительности записано руками самого Христа, то рукопись (даже если бы она не была целенаправленно уничтожена) — не была бы востребована реальной читательской аудиторией того времени и потому неизбежно затерялась бы в веках, повторив судьбу Моисеевых скрижалей и многих, многих апокрифов[133] — богословских трактатов и записей слов праведников, не признанных официальными иерархиями в качестве вдохновенных Богом.

Как известно, Библия ответственность за уничтожение экземпляра скрижалей, полученного непосредственно от Бога, возлагает на самого Моисея, который якобы вспылил и разбил их по возвращении с горы Синай, когда увидел в стойбище оргию своих подопечных вокруг идола золотого тельца (Исход, 32: 19). Второй экземпляр скрижалей, как сообщает Библия, Моисей вытесал сам и вознёс их на гору, где на них был сызнова воспроизведён текст (Исход, 34: 28) то ли Богом, то ли Моисеем «под диктовку Свыше».

На наш взгляд это было не так: избавились и от Моисея[134], и от оригинальных скрижалей; потом сами вытесали новодел, устранив из него первую заповедь (доводящую их общее число до 11), о которой в шутку вспоминал А.Эйнштейн: «Не бойся!»[135], — и задним числом приписали происхождение макета-новодела Моисею, отредактировав устные предания об уничтожении оригинального экземпляра скрижалей, возложив ответственность за это святотатство на самого же Моисея вопреки тому, что книга Числа (стих 12: 3) характеризует его: «Моисей был человек кротчайший из всех людей на всей Земле».

Но и этот макет-новодел, если он и не утрачен безвозвратно, то ныне доступен весьма узкому кругу его высокопосвящённых затаившихся хранителей, которые, посвятив себя его сохранению, вряд ли знают, как им распорядиться с большей пользой для всего остального человечества[136].

Так что изустное слово в качестве средства просвещения в те времена дороговизны книг и безграмотности большинства населения, занятого каждодневным трудом, было многократно эффективнее слова писаного. Живое изустное слово было востребовано простонародьем: «се­я­тель слово сеет» (Марк, 4: 14), и посев неизбежно приносит урожай, чему свидетельством вся последующая история. И в отличие от текста скрижалей изустное слово — не воробей: вылетит в широкой аудитории — не поймаешь, и «никакое богатство не может перекупить влияния обнародованной мысли» (А.С.Пушкин).

И в реальной истории сама письменная традиция того или иного образа мысли, того или иного мировоззрения, отрицающего прежний порядок общественного устройства, возникала только под давлением распространения этого учения в изустной форме, когда правящей “элите” деваться уж было некуда, и она вынужденно становилась на путь канонизации, дабы насадив бессовестно неусомнительную веру в письменно запечатлённую “ священную” Догму с большой буквы, закрыть людям дорогу к преображению их Жизни по Правде-Истине, приходящей свободно в общество через совесть каждого, кто, во-первых, совесть не глушит и, во-вторых, осознанно целеустремлённо следует её зову.

Но в наши дни, когда всеобщая грамотность — норма, ситуация изменилась. Изустная проповедь на рынке или площади, — если и не прямой путь в сумасшедший дом или в отделение милиции за «нарушение общественного порядка», то она не может конкурировать по охвату аудитории с электронными средствами массовой информации, владельцы которых имеют (во всех смыслах) наиболее широкую аудиторию и оглушают её тем, что в теории информации называется: «шум»[137], — из которого далеко не каждый может выделить полезный сигнал, несущий судьбоносную для него информацию — жизненный смысл.

Но в то же самое время письменно выраженное мнение, распространяемое адресно соответственно заинтересованности конкретных людей в разрешении тех или иных проблем, обрело ту эффективность воздействия, которая была невозможна для письменного слова во времена исключительно “элитарной” грамотности и образованности и высоко-“элитарной” библиотечной культуры, недоступной простонародью, занятому большей частью трудом от зари до зари.

О безвозвратном уходе тех времён и той культуры сетовал в приведённых отрывках своей статьи А.Зеркалов, сожалея о том, что исчезли «истинно образованные люди», но не замечая, что именно они довели Россию до катастрофы государственности в 1917 г.; сожалея о том, что Иешуа не записал открытого им изустно учения собственноручно, но не понимая того, что посвяти он свою жизнь созданию письменного наследия, то ныне не было бы предмета для обсуждения, поскольку рукопись затерялась бы в веках, не будучи востребованной многими поколениями тогдашних грамотных сословий, чьи интересы формировали заказы на рукописное же тиражирование более ранних рукописей.

Конечно, «рукописи не горят…», а «что написано пером, не вырубить топором», даже если это топор палача или «топор войны», но всё же живого изустного слова, несущего живую мысль живым людям, мёртвые слова текстов заменить не могут ни в одну эпоху; не говоря о том, что понимание одних и тех же слов с течением времени в обществе изменяется вплоть до отрицания исходного смысла: так, слово «наверное» некогда означало (и буквально означает) максимально достижимую точность, истинность, а теперь означает что-то близкое к «может быт так, а может быть и нет».

Лучшее, что могут сделать тексты, — пробудить человека к творчеству, возбудив в нём праведные мысли. И это касается даже самых мерзких по их явному и скрытому смыслу текстов.

Худшее, чем может стать текст, — так это превратиться в клетку, в которой живая мысль разбивается о догмы, закрывающие от неё Жизнь, томится и увядает.

Но и тот, и другой вариант воздействия текста обусловлен не текстом как таковым, а реальной нравственностью и порождённой ею этикой, свойственными читателю во время работы с текстом, что и определяет его отношение к написанному и в мыслях, и в повседневной жизни; то же касается и отношения к текстам общества в целом, где некоторая часть людей имеет представление о многих текстах понаслышке, а не на основе собственных впечатлений от прочтения, и эти представления о содержании текстов понаслышке могут отличаться от самих текстов как в лучшую, так и в худшую сторону, что также обусловлено реальной нравственностью и порождённой ею этикой слушателей.

Так в России наших дней Библия — её текст и подтекст — в представлении многих о ней понаслышке оказывается куда добрее, нежели она есть на самом деле, а Коран в представлении большинства — если и не справочник и наставление по злодейству, то выражение невежественности и мракобесия. И потому, чтобы не обманываться понаслышке, выслушав речи, следует обращаться к оригинальным текстам, сохраняя способность соображать прочитанное и пребывая в ладу с собственными памятью и чувствами.


 


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.011 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал