Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Пятая глава
СЕТУНЬ
Выехали в светлое утро, на заре, чтоб прежде зноя достичь лесов. Завершение башни праздновали большой охотой. Рано выехали, а город уже встал — прослышал: «Дмитрий на утеху сбирается!» Кто в церковь шел, кто за припасами на Торжок. Москва стояла свежая в том году, вся заново отстроенная после большого пожара. Ныне старые срубы — в диковину, а новые построены многообразно. Не то Рязань али Нижний Новгород и даже не Переяславль-Залесский. Те и из пепелища встают прежними: там житие многовековое, коренное, строение единообразное; там в городах и селах блюдется обычай дедовский — строят дом по дому, венец по венцу, по-дедовскому. А Москва встала на перепутье. Народ ее прибывает с востока, а убывает к северу; с запада едут на полудень, с Варяжского моря к морю Хвалынскому, а от Сурожских берегов к Беломорью. Иные проедут, а иные и остановятся: видят — град пуст, спален и выморочен, люди нужны. Оседают псковичи; селятся новгородцы; бегут сюда рязанские купцы, от татар подалее; греческие мастера прибывают со своими затеями; генуэзцы ищут у князя чести; литовцы просят пристанища, дабы веру от Ольгердова латынства упасти; киевляне со своими домочадцами перебираются от оскудения отчих мест. Разнолико московское население, и каждому сладостно в доме своем подобие родного гнезда иметь. Так возрастают на пепле дома: то приземистые, толстостенные, коренастые, то высокие, светлые, расписные, а то встретятся и такие, что подобны башням-узкие и островерхие. Иные дома тыном огорожены, другие, просты, доступны всякому и гостеприимны. И сердцу радостно: после каждой беды Москва восстает снова, но обширнее и краше. Ни огонь, ни мор, ни иноплеменный меч посечь и пожечь ее не может и не истребит никогда, доколе будет русская речь объединять многоязыкую Русь. И слово-то «Москва» значит медведица, — одолей-ко ее поди. Дмитрий едет на пегом коне. Не по обычаю, — на белом бы ехать князю, да резв пегий конь. А на охоте резвость — первая нужда. Шапка на Дмитрии, опушенная голубой лисой, выткана в Орде, Мамаевых баб рукоделье. Шапка та округляет лицо, оставляет весь лик открытым и на быстром ходу коня с головы не спадает. И сшитый искусным мастером кафтан прост не по-великокняжески, а ткань драгоценная, фряжская. И мудрено понять, где на Дмитрии сверкает золото, а сверкает! — кольца ли, перстни ли на перстах, пояс ли, порты ли расшиты. Ехать тесно: не дюже широки улицы. Едут по двое, мало кто по трое. Поезд охотничий, как пояс, растянулся. Едет худощавый да широкобородый Серпуховской князь Владимир Андреевич. Его одежда побогаче справлена; конь весь камкой покрыт, аж масти не видно. А того богаче Дмитрий Боброк. Седина уж в бороду ударила, а видать воина: ладно на коне сидит! Не едет — пляшет над людьми московскими. Ведь если бы с него драгоценные уборы совлечь, страшно было бы на него глянуть — все тело в боях истыкано, многие раны так и не заживают. И чье только железо об него не звякало — и татарское, и литовское, и булгарское, и нижегородское, и черемисское, и не перечесть всех, а он по всем прошел, видно, не писано ему порубленным быть, да и благодарение за то богу: хоть и Серпуховскому князю служит, а стоит за Москву. Такого богатыря в прежние б досельные годы в песнях славили, как Илью Муромца, как Добрыню бы славили, аще не токмо мечом, а и умом горазд. Да и властен: на Дмитриевой сестре женат. Не то Бренко. Этого всякий ведает: к Дмитрию близок. На коне, как на бревне, сидит — крепко, не смахнешь, не сдвинешь, а весь пригнулся, поник. Но у князя в чести, ближний советник, неразлучник. Да и пышность его нескладна, дорогое все на нем, а будто с чужого плеча, будто Дмитриево донашивает. А вельми пытлив: ходит везде смотреть — обряд ли народом какой справляется, церковная ли служба на освящении храма, так ли гулянье какое — везде поспеет. Тарусский князь едет, на грача похож. Сам черняв и одет черно, не цветасто, не радостно. Туча хмурая, а не князь светлый. И конь под ним вороной, одна звезда во лбу белая, да и на ту синие бахромы с оголовья спущены. И одежда блистает у князя серебром, а не золотом. Нешто нет средств у тарусян своего князя срядить по достоинству? Книжен, учен, многоязычен, а наряда русского не разумеет. «Мнихом бы, чернецом бы тебе, схимником бы, — справный бы игумен вышел!» То ли дело молодой Иван Белозерский едет! Светел и одеждой, и ликом, и оружием, и с Дмитрием, как брат, схож. И ланиты, как утреннее солнце сквозь белый туман, разгораются, ежели девичий взгляд переймут. А девкам на других и смотреть не любо, коли этот здесь. Не велик конек у него, а прыток — головкой помахивает, удила перегрызть норовит. Такому детине мелковат конь. Не весьма на охотников надивуешься — каждому надо почесть воздать, поклониться поясно. Поднять глаза — за дерзость почтут. Низко кланяется Москва охоте Дмитриевой, что самому великому князю, что последнему псарю: вон и у пса ошейник позолоченный, стало быть, пес тот богатее иного купца, а купцу ж почесть воздается! Едут — и дивуется ими Москва, и досадно, если свой боярин хуже серпуховского, тарусского или еще какого одет. А пересудов будет полная калита: не каждый день да и не всякий год такое случается. То проедут, не поспеешь взглянуть, а с чужих слов — не со своих глаз разуметь! А то и увидишь, да не разглядишь. Сей раз не столь людно на улицах — всех видать. Зрелищен сей год — по зиме Алексеевы похороны глядели. Да там толкучно было, не пробиться. Сам цареградский митрополит погребал, одних епископов со всех городов сколь понаехало! Звон по всей Руси тоскливый стоял. А тут — иное. Едет Дмитрий через весь свой город. Мимо садов, где зелень густа и тяжела от росы. Мимо стен, забрызганных внизу грязью, но еще слезящихся смолой, еще розоватых, а не серых, как было на Москве до пожара. Куда ни глянь — рубят плотницкие топоры; готовые срубы стоят ждут, чтоб на место сдвинули. Щепа подворачивается под копыта, глушит конскую поступь. Вон, видно, клин заколачивают: двое обухами по дубовому срубу молотят, а хозяйка внизу щепу собирает, новую печь надумала испробовать. Девушка за тыном поет — не время бы: в церкви служба не отошла, да и незачем в этакую рань петь, жалостливое сердце народу высказывать. А голос люб:
У колодезя холодного, У студеного ключа гремучего Красна девушка воду черпала, Воду черпала, беды не чаяла. Белозерский глаз скосил — голос люб: Как наехали злы татарева, Полонили красну девушку. Полонили, замуж выдали За немилого татарина…
Смело поет. Красоту сознает, значит. Заливается, высоко берет. Калитка открыта. Вот она стоит! Обернулась. Господи боже мой! Нет у нее лица! — Дома сего, Михаил Ондреич, не ведаешь? — Ведаю, — говорит Бренко. — Валуя дом. Девка та за тыном из-под Рязани взята. Ей татары смолой аль кипятком все тело изожгли. Один глаз остался. А голос — сам слыхал. От всей редкостной красоты голос лишь уцелел. Вот и поет она. Пущай поет. — То благо, — отозвался Дмитрий и задумался. Так выезжают они за посады. Сразу начинаются холмы. За Москвой-рекой курится марево. Стрекочут кузнечики в траве. Ярки крылья бабочек в чистом утреннем свете. Как в степи! Но простора нет. Острые шеломы бора высятся впереди в сивой дымке. Сено лежит еще в валах, досыхает. Кое-где уже стожат. Двое крестьян в белых длинных рубахах топчутся на верху стога, уминают, пока снизу подают охапки подвезенных копен. Кони оборачиваются и ржут. На соловой крестьянской кобылке сидит русоволосый парень. Его посадка легка и надменна, и это не понравилось Тарусскому. Насмешливо поглядывая на всадника, он говорит Боброку: — Инии форозе, воспад на фарь, мнят ся стратигами! [1] — Хороший седок Руси надобен, у врага заклятого паче наших наездников, — отвечает Боброк, и Тарусский с сомнением передергивает плечом. Крестьяне скатываются с возов, со стогов, кидаются к дороге, чтоб, хоть стоя на коленях или уткнувшись в землю лицом, прослышать над собой топот Дмитриевых коней, уловить звон оружия, слово или хотя бы невнятный говор. Княжеские псы волочатся на цепях, высовывают языки, покрытые слюной, пока псарева плеть не свистнет над ушами. Задолго до полудня въехали в лес. Сперва шел вековой бор. Земля усыпана бурым игольником, иссохшей хвоей, устлана, как плесенью, глубоким мхом. Охоту окружили тишина и покой. — Здесь бы монастырь основать! Экой мир! — воскликнул Бренко. — Ладаном тут и так пахнет, а чернецам мягкая земля соблазнительна она не смиряет, а распаляет! — сказал Белозерский. Дмитрий неодобрительно оглянулся на него: — О чернецах игуменское дело пещись; наше дело — об обителях. Здесь нет воды и место гладко: не выдержать обороны на сем месте. Монастырь есть кремль господень. А хорош кремль, ежли он и нам, мирянам, сгоден. Затем и монастыри создаются и вера блюдется. Вникни, княже. В чернецы многие воины сходят; отпущаем в монастырь, а не в гроб. Подумывали здесь зной перестоять, но не нашлось ни ручья, ни родника. А без воды пешему стан не в стан, а конному и подавно. Дальше пошел смешанный лес. Стало между деревьями просвечивать. Раскрылось мелколесье па старом пале. Звякнул невдалеке колоколец. Собаки потянули в ту сторону морды: стадо почуяли. Вскоре выехали на перелесье. Поджарые овцы стояли у опушки на полдне. Мотая головами, перебегая от кучи в кучу, мучались от оводов. Залаяли псы. Запахло теплой шерстью, овечьим потом. Заблеяла ярочка, подняв длинноглазую морду. В нерешительности стаял молодой пастух в рваной шубе, накинутой на рубаху, с длинным, как змея, бичом в руке: падать ли на колени, бежать ли к гуртоправу, кинуться ли в лес от беды? Кто ж знает? Всякие воинства на Москву ополчаются. Эти чьи? Шарили тут в былые годы литовцы Ольгердовы, хватали овец. Как бы и с этими беды не нажить! — Чей скот? — крикнул Дмитрий, и голое, выросший в крепких боях, еще молодой, окладистый, рокотно прокатился по лесам, и леса долго, словно дым, пропускали его сквозь себя. — Великого князя Московского и всея Руси Дмитрия Ивановича! — А велико стадо? — Полторы тыщи голов. — А меня знаешь? — Дозволь гуртоправа кликнуть, он бывалый. — Зови, отроче! Пастушок кинулся прытко. Ближние овцы шарахнулись в глубь леса, где в сени таилась главная часть стада. И отрок тотчас исчез в ветвях, исчезли и псы, и лишь колокольчик вожака колотился и щелкал невдалеке, как птица, прихлопнутая силком. Прикрывая ладонью чело, высоко запрокинув голову, чтобы видеть из-под гноящихся век, опираясь на свой длинный, будто патриарший посох, мелко переступая босыми ногами, торопился к Дмитрию из лесу старец. Рубище его было серо, а борода узка, длинна и седа. Но кожа лица, обветренная ли загаром, опаленная ли старостью, темнела, как кора, как лик угодника суздальского письма, хотя подуло от пего не кипарисом, а горькой вонью овчины. Шерсть и на сермяге налипла, — видно, скинул тулуп, чтоб скорей дойти. И, как бы поддерживая его, с обеих сторон, прислонясь к узким бедрам его, шли громадные густошерстые псы. Низко, в пояс, поклонился, силясь разглядеть супротив солнца. Но солнце било в лицо, и хилая рука старика напрасно тщилась притенить взгляд. — Чаю, меня кличешь? — А кто ты, отче? — Пастырь. — Хороша ль паствина? — Обильна, сыне. — Вода здесь близко? — Доброе место. Пожалуйте, бояре. И так же трусцой старик повел всадников в кустарники. Вошли между орешниками на бугорок и внизу, в овраге, в ольшанике, увидели вьющуюся струю светлой речки. Одиночные огромные ели шатрами нависали над мхом. Там и разостлали ковры для покоя. И прежде чем торопливые рынды успели поймать золоченое стремя, Дмитрий соскочил с седла и пошел к реке. На широком камне стал он на колени и пил пригоршнями воду, хотя рында уже стоял позади с узорным чеканным ковшом в полотенцем, перекинутым через руку. Гуртоправ, отпугнув посохом своих овчарок, допытывался: кто в сей дружине старшой, и кто он званием, и откуда, и как имя ему. Но ответили ему, лишь когда Дмитрий прошел на ковры под ель. — Сие есть Дмитрий Иванович. Старик оттолкнул воинов и повалился перед Дмитрием. — Княже! Не очима, нутром моим узреть тя должен. И не узрел! Видишь: ветх, истлел, скот пасу, — держу посох, а не копие. — А и копие держивал? — Многажды. — При ком же? — Подпослед при Иване Московском. — При отце моем? — Отцу твоему Ивану Ивановичу и дяде твоему Симеону посохом служил, а я о копье реку. — Значит, деду? — Деду, княже, деду твоему. А до того у Дюдени в полону был, влачился в басурманском стане, видел, как поганые костры возводили из городов наших: изничтожение Мурома зрел, и Суждаля, и Володимера, и Юрьева, Переяславля и Углича; Коломну и Москву зрел в бедствии и в пламени, и Можай, и Дмитров. Но под Дмитровом вынес меня господь из полона и пламени: утек. — Дак тому разоренью век минул. Сам ли был, слыхал от кого, может? — Запамятовал, княже. Но аз и допрежде того в походы ходил: на Сити-реке кровью сыт был. А прежде того, на Оке, под Коломною, от Батыги сбежал. Первый раз тогда у нечистых в полону был. В Киев мы сошли, а и Киев впусте увидели, покинут жителями, как гнездо по осени, — лишь пух да скорлупки мелкие, а сверху бурый лист. Сожженной Рязани кострище видел, когда в полку Коловрата-боярина на помощь рязанцам шел. Поздно пришли татары оттоль уж вышли, а узрели мы князей, воевод, витязей, жильцов, отроков рязанских, разбросанных на мерзлом ковыле, занесенных снегом. И сказал тут Коловрат: «Город, город Рязань! Поздно мы пришли тебя от Батыги пасти, чаяли рязанцам слезы отереть, а нет тут ни стонущего, ни плачущего, ни жен вопиющих, но вси вкупе мертвы лежат!..» Было у нас тысяча семьсот воинов с Коловратом. И кинулись мы вдогон за Батыгой и почали их бить. Сказывают, закричал тут Батыга: «Мертвые рязанцы поднялись, нас настигают!..» И страх напал на татар. И полегло их множество. А когда обессилели мы и избиены были, взяли нас пятерых, кровью изошедших, привели пред Батыгу. «Кто вы?» — спрашивает. «Рязанцы мы, — говорим. — Послала нас Рязань-город проводить тебя, как русские всегда иноплеменников от себя провожают: стрелами и копьями…» И повелел нам Батыга с честью похоронить Коловрата, а нас с собой до Коломны вез. В коломенском бою, сказывал тебе, мы от него утекли. — Полтора века, отче, тому бою. Как можешь помнить? Может, слыхал от кого али возмечтал о том? — Запамятовал, княже. Не упомню. А и допрежь Коловратова полка в походы хаживал. Я роду рязанского, но не токмо под рязанскими князьями бился. Первый раз бился, когда Батыга на Калку пришел. Я у князя Данилы в полку был. Первый тогда раз русские татар узрели: квелы, невидны они. Понадеялись князья каждый на себя, вразброд в битву пошли, а иные в отдалении своего часу ждали. Ой, много тел крестьянских полегло. Начали мы поганых рубить, разрубим пополам с темени до пупа, глядь — из одного рассеченного двое здравых встают, чем более их сечем, тем многочисленнее становятся. Плечи наши заныли, мечи иступились, руки обессилели, а они множатся и наступают. Осталось в памяти то побоище и клич наш горький, как скликать стало некого. Велики были плач и страх, и крепкая обида, и отмщенье за ту обиду на тебе, княже Дмитрий Иванович! На тебе! Он поднял свой посох и запрокинул голову, чтоб видеть из-под воспаленных гнойных век. — Тягостен хомут нам! Обида и неволя к земле гнут. Возьми посох мой, еже копий недостанет! — Сколько тебе лет, старче? — Я считаю овец твоих. О том спроси. А возрасту счет бог ведет. И князь просил пастуха отведать яств своих. Старика взяли под руки, подвели к коврам и пододвинули к нему солило, полное сладкой рыбы, благоуханной от приправ. — Как же рекут имя твое, отче? — Иваном по крещению. — Отведай, отче Иване. Старец рассказывал: — Намедни, княже, твоя овца объягнилась четырьмя ягнятами. Благая примета. Будет тебе, Дмитрий Иванович, прибыль в сей год: богачеству ли твоему прирост, семейству ли, славе ли твоей, не ведаю. Но будет. Дмитрий, уже не внимая его словам, думал о глубине обиды, о посохе, готовом в бой, о словах старика. Схожие слова твердили бояре; эти слова завещал отец, томясь на смертном ложе; их ему дядя Симеон завещал; их ему повторяла мать, но теперь возле мирного стада, в молчаливом лесу, они прогремели, как труба, зовущая к бою: родина изнемогает, родная земля попрана, к отмщению призывает она народ. Он — великий князь — собирает уже под собой князей, а все еще кланяется Мамаю, голову свою покрывает Мамаевой шапкой. Шапку ту от Мамая получил взамен своей, когда по ордынскому обычаю на пиру побратались они с Мамаем меной шапок. Бережно положенную возле, Дмитрий пнул ее ногой, как собаку. Все заметили сдвинувшиеся Дмитриевы брови, скосившийся рот. Быстро он оторвал руку от кинжала и провел ладонями по раскрасневшемуся лицу. Он стал бледен, но улыбался. — Выпьем за старшего из нас. Во здравие твое, отче Иване! — Я, княже, единую лишь воду пью. И тотчас подали ему воду в позолоченной чашке. — Здрав буди, Дмитрий Иванович. Премного милостив ко мне, господине. Когда все разлеглись по коврам и мураве на полуденный покой, Дмитрий, Владимир Серпуховской и Боброк отошли от стана к воде. Старец следовал за ними в отдалении. Румяногрудая птичка — ольшанка, попискивая, порхала по кустарнику; может быть, опасалась за недалекое гнездо, затевала отвлечь людей от птенцов в сторону. Малая птица, а и та свое гнездо бережет. Вышли на открытое место. И увидели: в небе металась темная стая. Высоко-высоко парил вырвавшийся у охоты сокол. Пока охотники яствовали, сокол, видно, обидел скворца, и теперь десятки, тьмы скворцов кинулись на него, и сокол тщетно от них отбивался. Вниз, крутясь, летели соколиные перья. Маленькие птицы ощипывали в небе могучего хищника; кидались на его крылья, на темя. Свист и сверест стоял в небе, доколе сокол не покатился с высот в лес; скворцы ринулись за ним. Владимир гневно обернулся: — Что ж сокольничий смотрел? Кто упустил сокола? — Постой, Владимир Ондреич, — остановил Боброк. — Это нам небесное знамение. Сильна Орда, с Батыевых лет она бьет нас поодиночке. А вместе, стаей, не уподобимся ли мы пернатому воинству? Найдется ли тогда сила, супротивная нам? Вот к чему сие знамение! И стоит оно дороже всех наших соколов. — Народ единомыслен в сем, — ответил Дмитрий. — Одни лишь князья мутят и усобятся. Усовестить их словом тщится игумен Сергий, но усовестить их мечом — дело наше. И доколе хватит дыхания моего, не выпущу меча. — И мы, брате, не отступим от тебя. — Не отступим, брате. Так поклялись они друг другу перед высотой сияющего июльского неба, под клики встревоженных птиц, над вечным струением лесного ручья. Топот коня, то пропадающий во мхах, то возникающий, приближаясь, привлек их. Они не дошли еще до больших елей, где под сенью ветвей ждали их постели на булгарских коврах. Воин мчался прямо сюда, конь пронесся, задев копытами одеяла. Воин пригнулся, проскакивая нависшие ветви. Он осадил коня, горячего и почернелого от пота. Пытаясь спрыгнуть, гонец зацепил ступней стремя, и нога застряла в ремнях. Так, уцепившись за седло, повиснув, он изложил весть: — Татары сожгли Нижний. Князь ушел за Оку. Волость вытоптали. Теперь, сказывают, сошлись с превеликим войском со степи и пошли на нас, господине. — А жители? — спросил Дмитрий. — Бежали за Волгу. — Сам Мамай с войском? — спросил Боброк. — Нет Мамая при войске. Бегич ведет. Дмитрий, побледнев и прикусив губы, обернулся к Боброку: — Приспело время! И побежал к постелям, где под присмотром отроков лежала княжеская одежда. — Боброк! Время надо выгадать. Не робеть, скликать всех немедля! Владимир крикнул подбежавшему воину: — Прикажи седлать! Охота пущай за нами ворочается. Дмитрий поднимал спутников: — Тарусский, Белозерский, Бренко! Вставайте! Скачем на Москву! — Что ты, княже? — Татары сожгли Нижний. — А князь Дмитрий Константинович? — спросил Тарусский. — Жив мой тестюшка, — отмахнулся Дмитрий. — В заокские леса утек! — И кинулся к коню, которого вели из-под лесной прохлады. Дмитрий поскакал, не щадя ни коня, ни плети. Ветви хлестали по плечам. Незастегнутая ферязь развевалась позади; спутники едва поспевали за ним. Он кричал, не оборачиваясь, Боброку: — Довольно кланяться! Настало время биться! Откланялись! Позади, отстав, возвращалась на Москву охота. Последние всадники скрылись в деревьях. Еще чадили угли покинутых костров. Среди поляны одиноко стоял ветхий пастырь. И посох, коего здесь не приравняли к копью, дрожал в руках, еще жаждущих битвы.
|