Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Стратегии и тактики выживания






Оторванные от своего традиционного образа жизни, ограбленные, лишенные гражданских и политических прав, обреченные на рабский труд калмыки в суровых условиях Сибири оказались на грани исчезновения. Приведу свидетельство чиновника, который на службе в органах внутренних дел в те годы, видимо, должен был привыкнуть к самым страшным вещам. 10 июля 1946 г. начальник отдела спецпоселений УМВД по Новосибирской области в своем отчете писал: «Смертность среди калмыков действительно высока. С момента выселения и до 2 апреля 1946 г. их умерло 14.343 человека, или 15% к прибывшему в Сибирь контингенту... Сейчас смертность среди калмыков превышает рождаемость в 3, 5 раза, хотя эпидемических заболеваний среди этого населения не было... Ничтожной была рождаемость. До 1 июля 1946 г. в калмыцких семьях родилось только 297 детей, т.е. в девять раз меньше, чем умерло калмыков за этот период. Среди коренного населения области рождаемость превышала смертность в этот период в два раза»[299]. Сын местного врача из села Венгерово Новосибирской области на всю жизнь запомнил, как забегал к матери на работу и часто видел заваленный трупами калмыков морг[300].

 

Наш дядя имел одиннадцать детей до войны, а назад вернулось двое[301].

Выгрузили их в Алтайском крае, Рубцовском районе. Поселили их и еще одиннадцать семей в бараке, размером приблизительно восемь на восемь. Условия были ужасные: зимой умерших людей не хоронили, а складывали в коридоре до весны, только весной трупы хоронили, так как зимой невозможно было копать могилу; зимой ходили на кладбище ломали кресты, чтобы хоть как-то согреться; на все двенадцать семей было всего две пары валенок[302].

Время было тяжелое, голодное. Выжили самые крепкие. Мы похоронили четверых моих братьев. Каждая семья потеряла кого-то из своих близких и родных. За городом выросло калмыцкое кладбище! [303]

К весне в барах стало просторнее: от голода и холода умирали люди. В больницы калмыков не брали. Зато морг был открыт круглые сутки. Несли, везли на салазках трупы каждый день. Многие семьи обменивали на толкучке свой последний скудный скарб на продукты, чтобы не умереть от истощения. Старушки и ребятишки дежурили на одной из городских свалок, куда вывозились отходы местного мясокомбината. Иногда на этой свалке устраивалась шумная кутерьма: местные подростки с огромными дворняжками ради забавы устраивали облаву на изголодавшихся людей. Собаки кусали старушек и ребятишек за ноги и руки, рвали жалкие лохмотья ветхой одежды. Но зато, когда возвращались домой с добычей, по всему бараку несся терпкий запах похлебки, вскоре истощенные люди с аппетитом поглощали прогорклые куски кишок»[304].

 

Как рассказывают многие женщины, оказавшиеся в Сибири в фертильном возрасте, первые рождавшиеся там дети были нежизнеспособны.

 

Вскоре, спустя год, от воспаления легких умер мой двухмесячный брат. Вообще, по словам мамы, смерть детей была явлением частым, так как не было еды; у кормящих матерей не хватало молока, а дети с искусственным вскармливанием были слабы и очень быстро заболевали[305].

Нет почти детей 1945-1950 гг. рождения. Привезенные на Крайний Север малые дети продолжали умирать, а родившихся в этот период просто не было. Только позже стали рождаться дети. Многие вскоре умирали, так как на здоровье молодых женщин пагубно сказывались суровые условия жизни и непомерно тяжелая работа[306].

 

До трех детей рожала женщина и теряла их, пока дети не стали выживать. В 1948-49 гг. в калмыцких семьях родилось 3193 младенца, при этом умерло 2766, в 1949 г. родилось 2058 человек, а умерло 1903[307]. Кстати, резкая смена климата и сильный стресс вызывали и такую женскую реакцию, как аменорея. Недаром наиболее трудным в первые годы люди считали «привыкание к местному климату и налаживание отношений с местным населением»[308].

 

Бабушка до сих пор вспоминает те ужасные года, когда ей пришлось лишиться мужа, родителей, единственной сестры и восьмерых детей[309].

 

Оказавшись на новых местах, недостаточно зная русский язык, не имея специальности, которая могла бы здесь пригодиться, калмыки часто не могли устроиться на работу, да их и не всегда хотели трудоустраивать. Чтобы как-то выжить, голодным людям порой приходилось красть скот, с которым они хорошо умели обращаться. Опытным скотоводам было нетрудно подманить скотину, убить и быстро разделать, затем спрятать все следы кражи. Но все равно виновника находили. Часто в таких случаях спрашивали у детей, что они ели вчера. Доверчивые дети чистосердечно рассказывали, и арест был неизбежен. Арестовывали всегда только одного человека. Тяжелое положение калмыков продолжалось, работу найти было трудно, а кормить семьи было необходимо, иначе от голода умерли бы все. Другой возможности у репрессированных калмыков поесть, кроме как снова украв скот, часто не было. Выход нашелся такой. Самые слабые, больные люди, которые не надеялись выжить, были готовы взять вину на себя, предварительно обговорив, кто из оставшихся берется вырастить и воспитать их детей и внуков. Вот одна из причин того, что в годы изгнания так часто жили вместе близкие и дальние родственники, и в одной семье носили несколько разных фамилий.

Люди, поставленные на грань жизни и смерти, лишенные возможности честно зарабатывать себе на еду и одежду, часто работая изо всех сил, но не получая ничего за свой тяжелый труд, пересматривали этические нормы. Они вынуждены были красть, чтобы жить. Действия людей, зафиксированные в рассказах и письмах самими авторами как кражи, вряд ли можно квалифицировать как воровство. Ведь экстремальность ситуаций меняла нормы обычной этики благополучной жизни. На войне как на войне. Не случайно на фронте использовали военный язык, сдвигавший семантику слов, при этом прямые значения многих слов табуировались. Одним из первых табуированных слов было «украсть», причем и красноармейцы, и солдаты вермахта применяли иносказания: спикировать, организовать[310]. Но если фронтовики сознательно дистанцировались от мирной жизни, то калмыки в тылу и в мирной жизни, которая своими обыденными угрозами могла быть приравнена к фронту, своего особого языка не завели. Поэтому все трюки выживания они и спустя шестьдесят лет бесхитростно считали воровством.

 

Вскоре мать посадили в тюрьму за кражу одного килограмма мяса, которую совершили несколько человек, чтобы прокормить своих детей. Лишили свободы на десять лет[311].

Деньги на жизнь я зарабатывал летом и зимой подрабатывал начиная с пятого класса. Через нашу станцию Чаны всегда везли уголь с востока на запад – кузбасский антрацит. Поезда останавливались. Мы, несколько пацанов, группировались, шли туда. Как только начинал состав трогаться, мы взбирались на вагон. Если полувагон, просто платформа, – хорошо, если большой вагон, хуже – высоко. Там или большие куски сбрасываешь, или в мешок набираешь и сбрасываешь. Соберешь – на горб, оттащил и припрятал, потом несколько ходок совершаешь и – к частникам, которые нуждаются. Мы сами знали, кому можно нести. Получали там иногда рублями, иногда продуктами. Так перебивались[312].

Тогда ей было всего шестнадцать лет. С того времени она и несла свой тяжкий крест, поскольку нужно было как-то жить. Продолжала работать и после замужества. А жили в нужде, так как заработки были скудные. Уходя с работы домой, она ухитрялась пронести замороженную рыбу под фуфайкой, перехваченной вместо пояса бечевкой. Как только мать переступала порог, мы с Олей бросались к ней и принимались развязывать бечевку. Нас забавляло, как при этом из-за пазухи, словно мелкие чурбачки, сыпались мерзлые рыбки и с дробным стуком разлетались по полу. Ей же было не до наших забав: освободившись от ноши, она прижималась к печке и долго отогревала окоченевшее тело[313].

Первая зима памятна постоянным чувством голода. Не знаю, каким нормами руководствовались, определяя нам рацион. Слишком скудным он был. Иногда нам удавалось полакомиться собачьей едой. Поодаль от интерната жил каюр – татарин. Мы заметили, что он после своих поездок кормит собак сытно, крупной рыбой, порубленной на куски. Зная график его поездок в Хатангу и по факториям, мы прятались вечерами вблизи его жилища, вырытого на склоне оврага. Как только, разбросав корм, хозяин удалялся, мы выскакивали из укрытия, палками отгоняли привязанных собак от еды и, забрав себе часть, быстро возвращались в интернат. А здесь наготове была вода, согретая в консервных банках теми, кому предстояло кухарить. Жирная рыба была весьма питательной пищей. Только добывать ее приходилось таким воровским путем. Однажды, когда заболел Максим Харайкиев – слег от сильного истощения, мы спасли его этой рыбой. Урезая свой пай, мы усиленно кормили Максима. И он окреп, стал на ноги. Весной в нашем меню появились снегири. Пацаны наловчились их ловить, потом общипывали и зажаривали в печи[314].

Родители шли на все, чтобы спасти детей. Отец мой устроился извозчиком, подвозил хлеб с центральной усадьбы. И вот он усаживал нас, несколько человек детворы, вывозил из села и прятал в лесочке, где мы должны были дожидаться его возвращения. На обратном пути он заворачивал в лесок и от каждой буханки надламывал аккуратно наплывы, которые нависали по краям, и мы наедались досыта, а часть брали с собой. Видимо, хлеб он принимал и сдавал поштучно, а не по весу[315].

Бывали также случаи краж. Помню, как сосед – дедушка Церен украл несколько колосков с поля, чтобы прокормить свою семью. Его поймали и посадили за решетку, и с тех пор я его не видел[316].

В январе 1944 г. нас привезли в Новосибирскую область и определили в Куйбышевский район, колхоз «Большевистская смена», деревня Трехречка Булатовского сельсовета. Мне было 14 лет, работал я в колхозе на разных работах: пас телят, был учетчиком в полеводческих бригадах. В 1945 г. после уборки ржи я набрал колоски, но был пойман. В комендатуре взвесили: всего полтора килограмма. Председатель колхоза выручил меня, сказал, что некому пасти скот. А могло быть и хуже, в соседнем совхозе имени Сталина пас гурт инвалид войны Савелий Манжикович Улеев, которого за пол-литра молока осудили на десять лет.[317]

Однажды ночью весной 1944 г. Боова, Бадма и Бяява выкрали из сельского стада бычка. Зарезали и поставили варить мясо на печке. На следующий день управляющий с надсмотрщиком объезжали и проверяли всех в ближайших селах… Тетя Боова сидела и что-то шила, вдруг дверь открывается и слышатся голоса. Вскочив, подхватила ведро с мясом. Перевернула и села на него. И дальше стала шить, как ни в чем не бывало. Управляющий вошел и почувствовал все равно запах вареного мяса. Маленький Бяява промолвил: «Дядя, а вы зачем пришли?» Начальник ответил: «Да вот бычка ищу». «А его у нас нет». Бадма сидел, не промолвив ни слова. Управляющий улыбнулся и ушел. Мама рассказывала, что дед с благодарностью вспоминал этого старого русского мужчину. Ведь этого бычка им хватило на целый месяц сытой жизни. Но не подумайте, что тетя Боова, Бадма и Бяява жили только, воруя чужой скот. Нет.[318]

На другом конце Изотова, в заброшенном деревянном домишке с покосившимся фундаментом жили четыре семьи: женщины с малыми детьми. Они жили подаяниями. Две дочери нашей землячки Очировой Шинды, Булгун и Дога, очень страдали от недоедания. Дети других лежали опухшими от голода. Моя мать, выросшая сиротой, иногда им помогала, уменьшая нашу долю еды. Но мы понимали, что им труднее, чем нам. Бедные женщины, чтобы спасти детей от голода, пошли на отчаянный шаг – украли колхозную овцу. За это их посадили в тюрьму, а детей отправили в детский дом. К счастью, все выжили и дождались матерей[319].

Поселили их в Красноярском крае около шахт, где и работала моя бабушка. Было холодно, голодно, однако вскоре их адрес узнал дедушка и стал периодически посылать им деньги, посылки. Позже, уже придя в Германию, хотя об этом и не принято говорить, он, как и все солдаты, стал посылать различные подарки родным, которые те меняли на еду на рынке. Таким образом, мой дедушка спас семью от голодной смерти[320].

 

О недовольстве калмыков сообщала агентура НКВД, усердно вербовавшаяся среди прибывших людей. Так, 13 февраля 1944 г. начальник отдела спецпоселений ГУЛАГа НКВД СССР Мальцев докладывал о Сактаеве, который говорил:

 

Теперь нашим калмыкам придется погибать. Если бы власть не была заинтересована в гибели калмыков, то нас переселили бы со всем нажитым добром. А нам за все, что мы оставили дома, дали 8 кг муки, 2 кг крупы и по 8 кг мяса, а каждый калмык дома оставил очень много добра и все это пойдет на пользу власти[321].

 

Чтобы выжить, надо было браться за любую работу. Когда работы не было или ее не давали по малолетству, нужны были предприимчивость и смекалка. Часто это была рискованная инициатива.

 

Многие семьи бедствовали, особенно те, в которых не было главы семьи – мужчины. Поэтому подростки брали на себя хозяйственные заботы. Особенно старались мы, когда начинался ледоход. Вместе со льдом всегда шел всякий лес. И мы с большим риском для себя, перепрыгивая со льдины на льдину, собирали и выбрасывали на берег древесину. А еще выше Хатанги находилось Каякское месторождение каменного угля. Там добывали высочайшего сорта антрацит. Местами лед бывал им усыпан. Мы приноровились собирать его. Так мало-помалу запаслись топливом.

А как мы ждали навигацию, сказать невозможно. Суда привозили продукты практически на целый год. Их нужно было как можно быстрее разгрузить. Поэтому для этой работы брали и подростков, несмотря на их малолетство. Здесь, кроме прямого заработка, нам удавалось разжиться и провизией. Особенно при разгрузке кондитерских изделий мы ловчили. Так, я иногда в самом конце трапа вроде как нечаянно, из-за потери равновесия, ронял ящик. Тара разбивалась, содержимое рассыпалось и становилось добычей пацанов. Мою же долю они честно оставляли. Бригадир прекрасно понимал мои уловки и для виду, бывало, прикрикнет, но смотрел снисходительно. От работы меня не отстранял, давал возможность хоть сколько-нибудь подзаработать[322].

 

Статус выселенцев и дисперсность расселения затрудняли возможность брака для многих калмыков в то время. Тем не менее, демографическая диспропорция послевоенного времени, недостаток мужчин-сибиряков приводил к смешанным бракам между мужчиной-калмыком и женщиной-сибирячкой. Часто такие браки не регистрировались из-за разницы в гражданских статусах. Бывало, что такая гетерогенная семейная пара жила долгие годы, так и не зарегистрировав брак. Моя семидесятилетняя соседка по Элисте, урожденная сибирячка, вдруг осознала в 1989 г., что почти полвека прожила с мужем-калмыком без штампа о семейном положении в паспорте. Неожиданно уже в преклонном возрасте она стала просить мужа зарегистрировать брак в ЗАГСе, аргументируя, что хочет, «подобно Еве Браун, хотя бы перед смертью официально оформить статус жены».

В то же самое время многие калмыцкие женщины, чья молодость пришлась на это лихолетье, так и не смогли выйти замуж. Мужчине найти супругу в послевоенное время было легче. Стратегия выживания заключалась и в том, чтобы создать семью, желательно калмыцкую.

Интересна в этой связи история знакомства моих родителей. Мой отец, Мацак Гучинов, 22-летний офицер, был ранен на фронте весной 1943 г. и после госпиталя комиссован по ранению. В декабре 1943 г. он был выселен из Калмыкии в г. Куйбышев Новосибирской области. Там он подружился с маминым дядей Эрдни Зундуевым, который и рассказал ему о своей племяннице. Выпускница Астраханского педагогического института Мария Бальзирова в то время работала на рыбоперерабатывающем заводе в Сургуте. У нее не было никаких шансов выйти замуж, потому что калмыков соответствующего возраста там было мало. Мой будущий отец вызвал ее письмом как невесту, другой возможности познакомиться у них не было, потому что для переезда из одного места в другое необходимо было иметь вызов члена семьи. Невеста или жених приравнивались к членам семьи. Мария приехала к своему незнакомому жениху в полдень, и в тот же вечер они сыграли свадьбу. Так же поженились родители депутата Государственной Думы Александры Буратаевой. Они были мало знакомы и расписались в ЗАГСе, потому что одиноких калмыков из Омской области должны были отправить на Таймыр, а женатые люди имели шанс остаться и выжить. Это была возможность остаться в живых[323]. Многие создавали семьи, руководствуясь не романтическими чувствами, а рациональными мотивами. Как отмечала одна из депортированных, видимо, обобщая свой жизненный опыт, «у многих людей личная жизнь сложилась не так, как могла бы при более благоприятных условиях, многие создали семьи без любви, просто по случаю совместного проживания в какой-нибудь местности»[324].

 

Родители вступили в брак, если выражаться официальным языком, на борту речного парохода «Мария Ульянова» в пути следования на север. Отцу было тридцать два года, а матери двадцать два. Они понимали, что впереди – неизвестность и вряд ли ждет их легкая жизнь. Вот и решили держаться вместе, создать семью. Как ни говори – двое не один, опора друг другу[325].

 

Приведу еще одну семейную историю – о побеге из Сибири родственницы Софьи Алексеевой. Она показывает, что выжить в трудных условиях можно было, если пойти на риск, а не пассивно ждать гибели кормилицы семьи, – и, следовательно, всех остальных ее членов. Выпускница Московского педагогического института, Софья к началу войны имела двоих маленьких детей, комнату в Москве. Ее муж был главным врачом санитарного поезда. Летом 1941 г. она покинула Москву и приехала в Калмыкию к своей матери, преподавала математику в школе. Оказавшись в Сибири, она попала на работы по лесозаготовке, там упавшее бревно повредило ей позвоночник. Она понимала, что квалифицированную помощь получить не сможет, даже если ее положат в больницу, ее дети и старая мать, не понимающая по-русски, погибнут от голода. Они жили недалеко от железной дороги; отчаявшись, Софья показала свой аттестат жены главврача начальнику другого санитарного поезда, который следовал на фронт через Москву. Начальник поезда разрешил ей тайком, в бункере, доехать до Москвы, если только ее не поймают. В случае обнаружения он бы за нее не заступился. Так Софья с детьми и матерью вернулась в Москву, в свою комнату. Когда в 1948 г. при ужесточении режима прочесывали столицу и пришли к ней, работники НКВД, увидев лежачую больную, двух малышей и не понимающую по-русски старуху, оставили их в покое. Этому способствовали ее некалмыцкие имя и фамилия, а также некалмыцкие имена ее детей – Артура и Ларисы. Эта история – одно из немногих счастливых исключений.

На риск шли легче в ситуациях крайней опасности для жизни, особенно при угрозе голодной смерти.

 

Со мной были уже два племянника, семи и десяти лет. Занимались тем, что поручат, но ничем определенным. И нам было хуже, чем в Тюмени. Мои мальчики весной 1945 г. в колхозе заболели от истощения. Я была готова на все, чтобы их спасти. И когда прослышала, что рядом на ферме есть стадо больных коров, решилась на рискованный шаг. Ночью подобрала помойное ведро у кого-то из местных, помыла его, пошла на ферму. Вернулась с полным ведром молока. В течение ночи несколько раз поднимала мальчиков и поила молоком, а ведро отнесла на место. На следующую ночь проделала то же самое. Третий раз рискнуть побоялась. Даже этого было достаточно, чтобы хоть чуть-чуть поднять мальчиков[326].

 

Чтобы получить образование, спецпереселенец должен был проявить личное мужество и целеустремленность:

 

Старший брат решил учиться в техникуме. Написал заявление своему коменданту, что очень желает учиться. Тот отговаривал, не пускал, но брат настаивал и добился своего. Пришло приглашение из техникума, и через областное начальство брату разрешили переехать к месту учебы. Наш комендант отконвоировал будущего студента в город и сдал его под конвой другого коменданта. Вот такие трудности и препоны стояли перед переселенцами на пути к образованию[327].

 

Установки на получение средне-специального и высшего образования тоже были долговременной стратегией выживания.

 

Отец нам настойчиво давал жизненную установку на образование. Когда мы уже стали жить вполне сносно, мы, сестры, подражая некоторым подругам, просили отца справить нам обнову. В моду входили шелковые наряды. А он внушал: не думайте и не гоняйтесь за шелком, а думайте об учебе. Когда получите образование и будете иметь специальность, то шелковое платье, и не только оно, само найдет вас[328].

В 1954 г. я окончил семилетку на вечернем отделении для рабочей молодежи. Теперь нужно было выбирать: либо продолжать учебу в школе, либо поступать в техникум. К этому времени у меня уже родился сын, что делало почти невозможным второй вариант. Но родные настаивали – поступать в техникум. Они сказали: дом у нас есть, огород, коза, поросенок имеется, так что голодать не будем. Отправляйся учиться и не переживай[329].

В эти тяжелые годы все жили плохо, много работали, но родители понимали и все делали для того, чтобы я училась. Я одна училась в средней школе, потому что другие калмыки не имели возможности, всем надо было кормить семьи. Ребятишки все работали, пололи картошку, чистили снег. Как-то наш папа заболел. У него было после войны нервное истощение, и ему врачи запретили работать год. А кто семью кормить будет? Еля, Таня? Всё. Я говорю папе: пойду работать, буду снег чистить на железной дороге. Но он мне сказал: нет, доченька, не надо. Я выздоровлю, и врачи разрешат мне работать. Ученье – свет, неученье – тьма. Ты учись, ты потом нам поможешь. Кто-то в семье должен быть грамотным. Даже не надо расстраиваться, папа у вас есть, вылечусь, буду работать, мы с голоду не умрем[330].

 

Воспоминания о депортационных бедах часто сводятся к вопросу – как же выжили, что помогло? Объяснения различны. Многие считают, что «провидение спасло», «может быть, помог Всевышний, не дал пропасть нашему роду». Как писал в своих воспоминаниях отец Президента РК Николай Илюмжинов, из поколения в поколение в их семье передавались буддийские реликвии: статуэтки Будды, иконы, четки, кюрде (ритуальный барабан с молитвами), лампады.

 

Сегодня, глядя на эти духовные семейные святыни, думаешь о том, что, может быть, благодаря им мы остались живыми и вернулись из Сибири на родину... Кто знает, может быть, некий родовой гений-хранитель оберегал нас, и в Сибири наша семья никого не потеряла, хотя с лихвой испытала все невзгоды и страдания, выпавшие на долю калмыцкого народа[331].

 

Большинство полагает, что выживание стало возможным из-за необходимости заботы о родных и постоянного труда, благодаря поддержке земляков, в том числе старших калмыков и других добрых людей (некалмыков). Про эти годы было сказано, что «в Сибири раскрылись лучшие черты нашего народа: люди помогали друг другу, делились последним, берегли сирот, стариков».[332]

 

Нас разместили в общих бараках. Условия были никудышние, но все-таки это был не товарняк. Для своей семьи я выхлопотала у женщины-коменданта отдельную комнату. В благодарность угостила ее лаганской вяленой воблой. Сколько раз мне еще предстояло впереди проявлять изворотливость, обращаться к людскому сердоболию, чтобы облегчить участь своих малолетних детей и постаревшей матери; находить при этом понимание и поддержку одних, получать откровенно презрительный, грубый отказ других[333].

Каждый из нас стремился выжить. И жизнь шаг за шагом налаживалась и входила в нормальное русло. Благодаря этому мы стали смелее смотреть в завтрашний день. С годами семья моя пополнялась, и я стал думать о своих малышах, чтобы создать им нормальные условия жизни. Поэтому я работал не только для заработка на один день, но думал о будущем. Выучился первоначально на шофера, потом на тракториста. И последние несколько дней работал на тракторе ДТ-54. В те годы это был самый современный трактор и внедрялся на смену старым маркам тракторов. Я работал на нем с большим подъемом и добивался очень высоких результатов. Поэтому отмечали мою работу премиями, разными грамотами. И зарабатывал я большие деньги[334].

За эти годы, прожитые в Сибири, бабушка потеряла самых близких и дорогих людей – мужа и сына, но у нее оставались две дочери, ради которых она продолжала жить[335].

Вначале Байрта с детьми жила впроголодь, но время спустя Алеша стал кормить семью. Он срисовывал и увеличивал с фотографий портреты ушедших на фронт для их близких, за что люди благодарили его различными продуктами, кто чем мог. Позже председатель колхоза предложил Алеше рисовать карикатуры на лентяев, за что также платили продуктами. Через полгода семья переехала в Чернореченскую, где Алексей продолжил работу художником на станции и в клубе[336].

 

Однако родство и помощь сиротам–родственникам не были непреложным законом для всех. Многие пользовались ситуацией и эксплуатировали малолетних родственников.

 

Помню такой дикий случай, который, думаю, был невозможен в более-менее нормальных условиях. Гюнзиков Дорджи-Гаря, тогда ему было лет 7-8, в день высылки гостил у своего дяди Басанга, с которым и выслали мальчика. Обут он был в черные валеночки, в которых приехал к дяде. А в поезде дядя снял с ног племянника его валенки и надел своей дочери. Мальчик обморозил пальцы ног. Когда приехали в Тюмень, мальчика выгрузили, кто попало на него наступал, ворчал, оскорблял, а он только скулил. Никто его не кормил. Дядя напрочь забыл о нем[337].

В холодном вагоне мать совсем слегла и ее, мертвую, скинули на одной из стоянок. А девочку приютила дальняя родственница. Она ее прикрепила к своей семье, так как у нее были маленькие дети и старуха-мать. Девочка Шарка должна была стать нянькой, домработницей и девочкой на побегушках за чашку чая. В дополнение она получала тумаки и побои. От такой каторги девочка сбежала и скиталась в лесу, выбегая на дорогу после проезжавших телег: вдруг повезет и какие-то огрызки ей достанутся. Когда совсем похолодало, она стала на ночь прибиваться к жилью и ночевала, где придется. От людей пряталась, так как опухла от голода, покрылась коростой и одежда превратилась в лохмотья. Однажды ее, такую страшную дикарку, увидели дети и погнали по селу, как собачонку, с улюлюканьем. Насилу отбили две женщины-калмычки, привели домой, обмыли, обстригли наголо, переодели в старые, но чистые тряпки и удивились, что она еще «ничего» (то есть не страшила). Они поручили ей приглядывать за их маленькой ребятней, относились к ней по-дружески, и девочка расцвела, а тут вернулся ее брат с фронта, и они зажили как все[338].

 

Выживанию способствовали вера, молитвы и общение с буддийскими священнослужителями. Монахи и народные целители лечили методами тибетской медицины, предсказывали возвращение домой. Всопоминали, будто некоторые из них предчувствовали депортацию задолго до того, как указ о ней был подписан.

 

За три месяца до выселения, осенью 1943 г., священнослужитель Бюрчиев запросил гроб. «Нас ждут большие испытания, говорил он, ветер дует с холодной стороны. Я не выдержу». Через три дня его не стало. Его похоронили в совхозе Балковский[339].

В начале 1947 г., когда Манджиеву Очир-Гаря исполнилось сорок лет, он увидел сон. И во сне ему было сказано, что с этого момента ему ниспослан пророческий дар. Теперь он должен им пользоваться, чтобы помогать людям. Правда, он и без этого много добра сделал нам, когда на новом месте возглавил все работы по обустройству. Но тут уже был особый случай. Его стали посещать вещие сны, по которым Очир-Гаря предсказывал людям будущее. И ему верили, потому что действительно его предсказания сбывались. После одного из первых, самых красочных снов он сказал, что калмыков ждет приятная новость – возвращение домой и благодатная жизнь на родине. Но это произойдет уже без меня, – добавил он. Через четыре года, в феврале 1951 г., тяжело больного Манджиева отвезли в Хатангскую больницу. С трудом пробиваясь сквозь разыгравшуюся пургу, доставил его туда мой будущий муж Васляев Л.М. на собственной собачьей упряжке. Вскоре Очир-Гаря там и умер.

Больница предложила Хатангскому рыбозаводу взять на себя заботы по захоронению. Дирекция завода поручила это пятерым рабочим – немцам, тоже, как и калмыки, спецпереселенцам. Родственники Манджиева сумели попасть в Хатангу только летом. Рабочие, хоронившие покойника, с глубоким к нему почтением рассказывали, что, явно, это был непростой человек. Потому что ни лом, ни пешня, которыми они запаслись, фактически не понадобились для рытья могилы. Земля под лопатой была, по их признанию, мягка как пух. Поэтому они без труда выкопали могилу. А ведь даже летом мерзлота отступает едва на 30-40 см. Пораженные невиданным явлением рабочие то и дело повторяли: это был непростой человек. Даже своей смертью Очир-Гаря укрепил в нас веру в возвращение домой, на родину[340].

Мама всегда говорила, что вера в Бога и следование традициям предков помогли им с отцом выжить в нелегких сибирских условиях, продолжить свой род. Незадолго до победы над фашистами родилась я. Так уж получилось, что я появилась на свет слабой, болезненной. Может, сказался климат, непривычный для степняков, а также тяготы и лишения, выпавшие на долю родителей, возможно, так было угодно судьбе. Мало было надежд у папы с мамой, что дочь победит недуг и будет радовать их своим детским криком… Одна бабушка подсказала маме, что меня нужно срочно везти к гелюнгу* в Новосибирск, чтобы выполнить ритуалы, необходимые для спасения моей жизни. О гелюнге этом в Убинском, почти за двести километров от Новосибирска, в калмыцких семьях ходила добрая молва. Так как отец был на хорошем счету на производстве и за родителями не было никаких нарушений, начальство промкомбината и спецкомендатуры дали ему разрешение на поездку. Папа поехал один… Не было его чуть больше недели. Когда он вернулся, мне заметно полегчало., и я стала расти и набираться сил… Сейчас, когда его нет среди нас, не только я, но и многие старики, жившие во время депортации в Новосибирской области, и те, кто обращался к нему за помощью, помним и чтим память Дорджин-шагджи, в самые тяжелые для нашего народа годы не отрекшегося от веры и приносящего добро людям[341].

Летом 1953-го я играл на детской площадке во дворе. Мимо проходили зэки и они просто так взяли меня за ноги и шарахнули головой вниз. Я три месяца в сознание не приходил. Меня отвезли в село Букатак к калмыцкой бабке, и она меня вылечила. Бабку я не помню, но помню деревянную избу, и помытые полы пахнут деревом. Я сижу, и на двери распята летучая мышь и она головой вертит, верещит. А надо мной бабка свинец льет. Несколько раз она отливала, мне показывала. Вначале выходили шипы, потом что-то другое. Постепенно болезнь стала проходить[342].

 

В трудные годы поднимали настроение вечеринки с земляками, на которых исполнялись калмыцкие песни и танцы. Это было возможно, когда калмыки оказывались в компактном поселении и при более-менее благоприятном отношении со стороны начальства. Осужденная этничность вдруг заявляла о себе в полный голос.

 

Как только был поставлен первый жилой барак, тесный и неудобный, калмыки затягивали любимые песни. Появлялась на свет гармошка, и измотавшиеся на работе люди преображались. Откуда брались силы, не знаю. Но танцевали, веселились без устали. А наутро шли снова стынуть на холоде[343].

Вот ведь штука какая: живот пустой, холодно, голодно, одна мысль в голове – выжить, и не до песен, кажется, – а пели. Душа рвалась…[344].

 

Рецепт выживания сформулировал народный поэт Калмыкии Константин Эрендженов, находясь в лагере: «И здесь я понял один из важных жизненных принципов – надо уметь быть полезным людям. А найти это самое умение быть полезным ох как трудно! Но только таким образом утверждая свою полезность, убеждая своим умением в том, что ты можешь не хуже других, даже в чем-то их превосходить, – можно было наравне общаться изгою с теми, кто сделал или считал его таковым»[345]. Подобное я слышала от Р.К. Урхаевой, закончившей в те годы Омский мединститут с красным дипломом: мы, калмыки, должны были учиться только «на отлично».

Важный фактор, который редко всплывает в воспоминаниях, но, тем не менее, был одним из основных в стремлении выжить – это взвешенное, рациональное отношение к тем ограниченным ресурсам, которые были у людей. Семья Кокшуновых в Омской области, получив деньги как компенсацию за имущество, потратила их на покупку коровы. Эта корова стала кормилицей их семьи. «Мы жили очень просто, бедно, скудно, все было рассчитано, все рационально использовалось. Так не было, что сегодня много, а завтра нет. А вот другая семья, которая жила по соседству, получив эти деньги, истратила их на вечеринки, а потом нуждалась и голодала»[346]. Экономить надо было на всем:

 

Осенью 1945 г. умерла сестра Света. На похороны освободили от работы всего на полдня и по разнарядке выделили три метра холста на гроб. Мать сэкономила и сшила мне платье, так как мое уже совсем обносилось[347].

 

Одной из стратегий выживания стало изменение гендерных ролей в калмыцкой семье. До 1943 г. в семье, безусловно, преобладала патриархатная модель и главой семьи всегда был старший мужчина. Даже подросток, если он был младший мужчина в семье, был по статусу выше снохи, замужней женщины, которую всегда брали из другого рода. Только состарившись, став матерью женатого сына, женщина становилась уважаемой.

Как представляется, большая часть ответственности за выживание народа легла на калмыцких женщин, которые в отсутствие мужей должны были взять на себя мужские обязанности в дополнение к традиционным женским ролям. В самый тяжелый первый период, когда практически все здоровые мужчины от 17 лет и старше были на фронте, а позже многие в Широклаге, дома оставались старики. Многие из них не знали русского языка и не могли быстро сориентироваться в дороге и на месте, и все вопросы выживания должна была решать женщина. Традиционная сфера ответственности калмыцкой женщины расширилась.

В годы депортации калмыцкой женщине пришлось взять на себя, с одной стороны, заботу о воссоздании “дома” и традиционных ценностей в совершенно новых, незнакомых и порой враждебных условиях, принять на себя ответственность за сохранение семьи, а с другой – выйти за порог дома, пойти на общественные работы, что было совершенно новой ареной для нее. В результате изменились практически полностью не только облик женщины-калмычки, но и ее место в обществе и социальная роль.

Как же в отсутствие мужчин изменилась гендерная роль калмычки? Ей приходилось выполнять свои традиционные обязанности – стирать, одевать, кормить, благоустраивать дом, что было невероятно трудно и требовало выдумки, инициативы, риска. Ей также приходилось нести ответственность за всех членов семьи, принимать решения, быть главой семьи и материально ее обеспечивать, выполняя роль, традиционно принадлежавшую мужчине. Социальное продвижение калмычки имело следствием и появление таких личных качеств, которые ранее не были заметны. Это отметили все калмыки, прошедшие депортацию, и в первую очередь – сами женщины. Одна из них отмечала, что за тринадцать лет депортации калмычки стали смелее и независимее, их стали уважать[348]. В то же время женщинам приходилось «труднее, чем мужчинам, потому что работы было в два раза больше, чем у мужчин, ведь у мужчин были минуты, когда они могли отдохнуть, которых не было у женщин»[349]. Это понимали и калмыцкие мужчины: «Женщины трудились, чтобы выжить, а им труднее, чем мужчинам, приходилось, им еще о семье надо было заботиться»[350]. Изменение гендерных ролей помогло калмыкам выжить в экстремальных условиях, стало механизмом этнического выживания.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.037 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал