Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Часть первая. Отдать корабль в воздух! 3 страница
Руководил всеми работами замечательный человек, отлично знающий дирижабельное дело, старейший русский воздухоплаватель Евгений Максимилианович Оппман, еще в империалистическую войну летавший командиром «Зодиака», одного из четырех закупленных перед войной царским правительством во Франции дирижаблей. С этого дирижабля он сбрасывал бомбы на вражескую австрийскую крепость Перемышль — в империалистическую войну такое еще было возможно. Подвижный, энергичный, как ни странно, без следа военной выправки, мягкий в обращении человек. К дирижаблю он относился нежно, знал все его повадки, все особенности каждого его элемента. Сам очень точный в работе, он невольно вызывал и у других такое же отношение. Ясно и наглядно раскрывал перед ними всю суть нового, пока еще известного им только в теории необыкновенно увлекательного дирижабельного дела. Сразу оживали чертежи, становилось понятным, куда и для чего тянется каждая расчалка, где ее надо крепить, какую нагрузку ей предстоит выдерживать. Раскрутив десятиметровые рулетки, они ползали по оболочке, отмеряли, размечали... Иногда им казалось, что кое-что здесь можно сделать иначе, лучше, стоит только немного поломать голову. Они тут же начинали чертить на клочке бумаги новые схемы. Демин пробовал перекраивать по-своему. Гудованцев прикидывал что-то свое. Они доказывали друг другу, опять брались за рулетку... — Схватились, «теоретики», — смеялся над ними Володя Лянгузов. Нехотя подходил, заглядывал через плечо. И... тут же включался. Теребя густую шевелюру, иронически приглядывался Володя Шевченко. Их окликали, звали заняться другим, сейчас более нужным делом. Они не слышали. Оппман только довольно посмеивался: «Давайте, давайте, орлы!» Он считал: это хорошо, что ребята во все вникают, фантазируют. Мотор еще на заводе был укреплен на специальных кронштейнах позади гондолы. Там же, на заводе, его и испытали. Но и здесь надо было проверить не один раз. Бедный мотор! К нему липли все: и будущие бортмеханики, и будущие инженеры. Как-никак он их динамическая сила, которая поведет их в воздухе! Уж отладить, чтобы заводился с пол-оборота и работал на совесть! Его смазывали, протирали, зачищали... В замызганных майках, насквозь пропитанные бензином и маслом мотористы колдовали вокруг него. Миша Никитин, который обычно двух минут не мог побыть на месте, тут становился невероятно усидчивым. Без конца развинчивал, завинчивал... — Анастасьич, как там зажигание? — распрямлял спину Коняшин. — В порядке, — довольно усмехался Никитин. «Анастасьич» — это в шутку так звали его по имени матери — тети Насти, шустрой и неунывающей, как и он, ткачихи с ситценабивной фабрики. Рано потерявший отца, Миша был всегда трогательно нежен к ней. — Запускаю. Костя, дай подсос. Крутани. Шмельков брался за конец винта: — Контакт. Резкий рывок, второй... Лопатки под Костиной рубахой ходили ходуном. — От винта! — громко командовал Коняшин. И прокручивал ручку магнето. Мотор простуженно кашлял. С ближних деревьев шумно взлетали птицы. А мотор смолкал... — Искры нет. Свечи надо зачистить, — спохватывалась аккуратная Женя Ховрина, — серьезно вам говорю. — Да нет, свечи в порядке, — возражал Никитин. — Тут в подаче горючего дело, жиклер продуть надо, — убедительно вставлял Шмельков и, открыв карбюратор, начинал копаться. — Не спорьте, мальчики. Голос у Жени ровный, певучий. И настойчивый. Спорить с ней невозможно, да и бесполезно. Она уже вывернула две свечи и промывала в бензине. Через минуту снова слышалось: — Крутани! От винта! И мотор вдруг начинал работать — мягко, ритмично. Все с затаенной радостью вслушивались в его оглушительно-нежное биение. — Коля, прибавь оборотов. Мотор ревел гуще, всю гондолу трясло, как в лихорадке. Мотористы с трепетом и надеждой вслушивались в его работу. — А ведь, кажется, не болен. Здоров, голубчик! Они вставали с солнцем (жили тут же, в палатках), по росе бежали вниз, по оврагу, всплесками разбудив сонную воду, бросались в Москву-реку. И в течение дня не раз еще бегали окунуться, набраться новых сил. Стихала работа, когда уже темнело. Обед им привозили на лошади, всегда с опозданием, остывший, но они не замечали — аппетит у всех был отменный. Еще издали слышался расхлябанный перестук тележных колес по кочкам и хриповатый окрик возчика — дяди Феди: — Н-но, клятущая, н-но-о! Тут же несколько голосов сразу провозглашали: — Харч едет! Кончай работу! Немного позже, когда хорошенько познакомились с соседями — вблизи расположилась воинская часть, — те сжалились, пригласили питаться в их столовой. После того как кончали обедать солдаты, оттуда раздавался громкий клич: — Совиахи-и-им! Обе-еда-а-ать! Овраг сразу пустел, оставались лишь дневальные. Все остальные моментально строились по четыре в ряд. — Шагом марш! — командовал Оппман. — Запевай! И правофланговые, они же самые голосистые, оба светло-русые, бравые, Костя Шмельков и Саша Иванов, расправив грудь, зычно запевали: Оружьем на солнце сверкая, Все во много голосов ухали: По улице пыль поднимая, Правда, усы, да и то не гусарские, а небольшие, подстриженные, были лишь у Евгения Максимилиановича. У остальных они только пробивались. А сверкали на солнце у них вместо оружия заткнутые за пояс алюминиевые ложки. Вообще-то ложку солдату положено держать за голенищем сапога. Но дело в том, что голенищ, да и самих сапог в то время у них не было. «Пыль поднимала» босоногая команда, не по форме в то время снаряженная, но от этого не менее удалая. Вечерами уютно шумел над костром закопченный «по уши» чайник. Совсем рядом, в густой листве выводил неповторимые коленца соловей. А где-то в конце оврага тревожно кричала иволга... Сколько песен было пропето у вечерних костров! Запевал обычно Костя Шмельков. Костя любил петь. Дома у них пели все: мать, отец, сестры (а их было восемь), он с братом Алешкой. Сидели они, бывало, отец и сыновья, на низеньких табуретках, сапожничали, тачали просмоленной дратвой женские башмачки на французском каблуке рюмочкой, постукивали молотком, вгоняя деревянные гвоздики в подошву. И пели. Отец знал много песен — все больше старинных, раздольных, ямщицких... Научил сыновей — и петь ладно, и работать мастерски. Пригодилось не только в сапожном деле... Мандолина, гитара, особенно балалайка — на ней почти каждый умел играть — переходили у костра из рук в руки. А скрипач у них был один, Ваня Ободзинский. Когда брал он скрипку, все замолкали, пристраивались поудобнее. Музыкант Ваня был отличный, недаром его из родного города Умань направляли учиться в Киевскую консерваторию. А он «прирос» к дирижаблям и отстать от них, видно, уже не сможет. И скрипку забыть тоже не может. Он взмахивал смычком и начинал. Все инструменты шли за ним. Они играли старинные романсы, арии из опер и, конечно, песни. Потихоньку разливали по оловянным кружкам пахнущий дымком чай, пили, стараясь не хрустеть сахаром, обжигая губы, чтобы не причмокивать. Неожиданно, хитро глянув на Мишу Никитина, Ваня переходил на что-нибудь безудержно-веселое. Миша сразу подскакивал, будто только этого и ждал. Выделывая ногами невероятные кренделя, поворачивался то к одним, то к другим, вызывая. Ай, дербень-дербень Калуга, Бросая направо-налево насмешливый взгляд, оттопывала бисерные дробушки Катя. Кругом все ходуном ходило, топало, кружило... А Катя заведет всех и исчезнет. Хватятся: — Где же она? — А Женя где? — И Коняшина нет. А трое в это время тихонько шли по краю оврага, раздвигая тянувшиеся к ним ветки, наугад обходили обступивший кустарник. Молчали. Слушали затаенный лесной шорох. И так неспокойно было у них на душе! «Он Катю любит, — думала Женя, и холодок бежал у нее по спине, — она девчонка вон какая огневая!» «Женю он любит, — с грустью думала Катя. — Разве я могу тягаться с ней? Вон она какая — видная, красивая...» Забегая немного вперед, надо сказать, что Катя проявила однажды характер: приняла решение, от которого всю ночь проревела в подушку, но не изменила его — отпросилась у начальства и уехала в Ленинград. А через три дня получила от Жени письмо: «Коля любит тебя, приезжай, Катя, — писала Женя, — знала я это, а теперь и он сказал». Катя не поверила, не вернулась. И тогда прислал письмо Сережа Демин: «Приезжай скорее, беглянка, Николай без тебя совсем голову потерял, чуть под винт не попал...» И правда. Веселый, чуть бесшабашный Коля Коняшин, как только не стало рядом Катюши, в момент понял, что нет ему жизни без нее! ...Никто прежде не знал, что Володя Лянгузов любит стихи. А тут, как-то на заре, у догоравшего уже костра обычно молчаливый Володя, вдруг отбросив смущение, стал читать. Негромко, вроде для себя. А все заслушались. И стали просить еще. Стихов Володя знал много. Еще мальчишкой читал их, звонко выбрасывая слова, во дворе собравшимся вокруг ребятишкам, своим сверстникам, черноглазым пацанятам в расшитых ярких тюбетейках. Жили они тогда в Казани. Отец работал курьером в Казанском университете. Много ему приходилось видеть ученых людей, профессоров, одолевающих науку студентов. И очень хотелось, чтобы и его дети стали образованными людьми. Он приносил домой книги. Володя часто из-за книг и про игры забывал. Лермонтов навсегда стал любимым поэтом. — Э-эй, полуночники, спать пора, — слышалось от палаток. — А то утром вас не добудишься! — Кто это — Вера? Люда? Уж кто бы говорил! Они и сами-то неизвестно когда спят. И все же парни покорно поднимались. Своих девчат они слушались беспрекословно. «Наши мадонны!» — говорили они, показывая на пришпиленные на видном месте в их палатке фотографии своих удивительных девушек — первых в стране девушек-аэронавтов. «Мы на них утром и вечером молимся!» Молитвы, видимо, не пропадали даром. Стоило только кому-нибудь подойти к девичьей палатке и сиротливо запеть: Позабы-ыт, поза-абро-шен... — как девушки тут же откликались: — Пуговица оторвалась? Рубаху зашить? Давай сюда. Парни шли к ним и со всеми сердечными невзгодами, изливали душу, когда казалось, что жизнь впереди сошлась одним лишь клином. Девушки были умные, отзывчивые и — недаром они мадонны — всегда умели помочь. ...Большим событием для всех стал тот день, когда в овраге появились газгольдеры с водородом. Двадцать пять газгольдеров по сто кубометров газа в каждом вели с Угрешской через всю Москву ночью. Шагали без помех по середине мостовой. Поблескивал от света фонарей умытый дворниками булыжник. Странный это был груз — его не поднимать, а все время тянуть вниз приходилось. Каждый газгольдер вело четыре человека — двоих он бы запросто потянул в воздух. Прибыли в овраг на рассвете. И, не откладывая, принялись заполнять оболочку газом. До сих пор пустая, неподвижная, она сразу ожила, зашевелилась, округлые волны побежали по ней. Она раздувала бока, расправляла морщины, наполнялась газом. Наконец выросла, поднялась над землей, огромная, сорокаметровая, почти до краев заполнив овраг, и закачалась, удерживаемая мешками с балластом и швартовыми канатами. Она была очень «живописная», эта оболочка, словно лоскутное одеяло, вся сшитая из желтых, зеленых, бурых кусочков перкаля. Никого это не смущало — ведь все эти кусочки были пригнаны, проклеены, прострочены их стараниями. Это было их создание! Запрокинув головы, они любовно осматривали оболочку, трогали туго натянутый перкаль. Вот он, их будущий корабль, в нетерпении рвущийся ввысь! По пестрому полю оболочки крупными буквами было выведено название: «Комсомольская правда». Имя своей комсомольской газеты, чей голос первым ратовал за строительство дирижаблей, дали они первому кораблю будущей эскадры. Без гондолы и мотора, с одним лишь рулевым оперением на корме, он больше походил на гигантскую рыбу. Это сразу определили кунцевские мальчишки, гурьбой собравшиеся на краю оврага и азартно переживавшие все происходящее. — Вот это рыбина! — восторженно кричали они, толкаясь и перебегая с места на место. — Рыба-кит! — Дядя Сережа, а она не лопнет? А когда вы полетите? Сережа Демин, сам весь в нетерпении, взмокший, с прилипшими ко лбу мягкими волосами, радостно кивал им: — Теперь уже скоро! Он был своим среди пацанов. Когда поднимался к ним из оврага, они облепливали его, как мухи. Он рассказывал им о воздушных кораблях, о далеких плаваниях... С ребятами Сережа всегда сходился моментально, ему понятен был их беспокойный, ершистый, полный ещё не решенных вопросов мир. Всего год назад он сам носил красный галстук пионервожатого. Вокруг поднявшейся над землей оболочки деловито суетились люди. К ней уже пододвигали ранее казавшиеся гигантскими, а теперь только-только достававшие до стабилизаторов стремянки. Впереди была сложная и кропотливая работа: подвешивание и крепление гондолы, усиление дюралевыми трубками мягкого носа оболочки, оснащение рулевого управления. IV Папанинцы молчат. Москва сообщила: «За дрейфующей станцией «СП» установлено круглосуточное наблюдение всех арктических советских станций. Радиоцентры Архангельска и острова Диксон, радиостанции о. Рудольфа, Баренцбурга, Новой Земли и Амдермы слушают на всех волнах, на которых обычно работает «РАЕМ» и «УПОЛ»{7}. Последнее время, кроме метеосводок, Кренкель передавал много статей и научных материалов. «Условились, что будем больше писать в газеты, — говорил в одной из своих корреспонденции Папанин. — Следует учитывать возможные неприятности с нами, тогда хоть предварительные научные выводы дойдут до Большой советской земли и труд наш не пропадет даром». Чернов не отходил от приемника. Прислонившись плечом к стенке гондолы — так меньше надоедала болтанка, — слушал. В эфире мешанина звуков. Чернов поворачивал ручку. Широко, зазывно врывался вдруг ликующий голос Руслановой: «...Окрасился месяц багрянцем...» И тут же: «перекличка городов... передача труженикам села...» В рубку заглядывали командиры, штурманы, молча ждали. Понимали: в Арктике все непросто, в том числе и связь. И все же... Снимал наушники бортрадист лишь на несколько минут, когда нужно было уступить место другим. Потирая онемевшие уши, выходил. Его кресло занимал Давид Градус. Он настраивал приемник на синоптический центр и начинал записывать цифровой код, по привычке уже мысленно расшифровывая, представляя, где лягут на карте границы циклона. Последняя метеосводка вселяла надежду. Закончив прием, Давид разложил на столе карты, сравнил показания — в момент вылета из порта, три часа назад, два часа... Если ничто не изменится, циклон должен уйти в сторону, освободить им дорогу. Но надолго ли? Пока трудно сказать. С Атлантики движется новый циклон. Возможно, они все же успеют проскочить. Во всяком случае, сейчас к ним идет улучшение погоды. Делая свои расчеты, вычерчивая волнообразные, причудливые ходы циклона, Давид не замечал больше ни качки, ни свиста ветра. К утру все это должно прекратиться. Удивительная у него профессия — заглядывать в завтра, в не известный еще никому день! Вот сейчас — на улице непогода, ребята хмурятся, а он может уже их порадовать. Ему это по душе. Конечно, иногда своевольная стихия поворачивает вдруг по-своему, путая их прогнозы. Это обычно вызывает со стороны его друзей бурный поток нелестных острот в адрес его, «бога погоды». Но Давида это не обескураживает. Со временем синоптики, безусловно, научатся предугадывать и эти неожиданные повороты. Он еще ни разу не пожалел, что связал свою жизнь с такой ветреной, непостоянной партнершей — стихией. А было время, когда он и не думал об этой профессии. Парнишкой работал в пекарне, запудренный мукой, в белой куртке и белом торчащем колпаке замешивал, разделывал пузырящееся тесто, стоя у жаркой печи, вкидывал в нее сложенные рядком на двухметровой лопате воздушные пшеничные колобки. И все было хорошо. А во время службы в армии его вдруг направили учиться в школу синоптиков. Он поехал с охотой, хотя о сути работы синоптика не знал еще ничего. Но что-то предстояло новое и, по всей вероятности, интересное. Военком, пряча лукавинку, сказал на прощание: — Желаю удачи, товарищ Градус! Кому, как не тебе, ставить погоде градусники?! Едва вышел из радиорубки Градус, как ее «оккупировал» радиоинженер Арий Воробьев. У него тут своя аппаратура — та самая, новейшая, которую установили на корабле перед отлетом, — и свои заботы. Воробьев, как и Ритсланд, на В-6 впервые. Правда, летать на других кораблях ему уже приходилось, когда делал дипломную работу по радио- и электроприборам дирижаблей. Предложение участвовать в этом полете он принял как само собой разумеющееся. Только позвонил домой, сказал притерпевшейся уже к таким неожиданностям жене, что задерживается в «командировке» на несколько дней. Один из радиополукомпасов, установленный здесь, в радиорубке, дает возможность определять местонахождение корабля в любую погоду, без солнца, луны и звезд, необходимых при определении секстантом — по радиопеленгу двух радиостанций. Воробьев поворачивал вмонтированный в стенку гондолы небольшой штурвальчик, и укрепленная снаружи, под килем, рамочная антенна тоже поворачивалась, ловя радиоволны с двух направлений — от Петрозаводска и Архангельска. Взяв пеленг, он провел на карте две линии. Точка их пересечения показала местонахождение корабля. Дальше уже была забота штурманов — делать поправку к курсу. Работал Воробьев неторопливо, внешне могло бы даже показаться медленно, на самом же деле просто очень внимательно и четко: взгляд на прибор, пометка карандашом, поворот штурвальчика, снова взгляд на прибор, и опять запись. Рассиживаться в его деле было нельзя, ведь корабль не стоит на месте. — Все, — закончив расчеты, сказал он внимательно следившему за его манипуляциями Чернову. В дальнейшем, после Мурманска, Чернову самому надо будет проводить такие определения. Пассажирский салон опустел. Совсем недавно слышались здесь шутки, усиленная работа крепких, еще не пломбированных зубов, обгрызавших куриные ножки, а сейчас там тихо. Все свободные от вахты поднялись в киль. Некоторое время оттуда еще слышались голоса, потом все, устроившись в разложенных в гамаках меховых спальных мешках, примолкли. Перед новой вахтой можно было часа три поспать. А Вася Чернов еще долго шарил по эфиру. Снова в наушниках возникали и уплывали обрывки фраз своей и чужой речи, всплески музыки... Все такое ненужное сейчас, загораживающее то единственное сообщение, которое он ждал. Чувствовал и напряженное ожидание находящегося рядом, в командирской рубке, Гудованцева. Заныла спина, помимо воли стали опускаться отяжелевшие веки. Вася тряхнул головой, крепко потянулся, прогоняя усталость и сковывающий холод. И вдруг так и застыл с поднятыми плечами. Схватил карандаш, стал быстро записывать. Увидя внимательный взгляд подошедшего Гудованцева, радостно крикнул: — Есть! Нашлись! — Ну, ну, что там? Гудованцев шагнул к нему. Чернов записал что-то еще, потом сорвал наушники, выключил приемник. — Товарищ командир, откликнулись! Из-за магнитных бурь была непроходимость радиоволн. Только что они передали четыре метеосводки, сразу за все сутки. Вот последняя: «Станция «Северный полюс». 5 февраля, 18 часов. Широта 74°03' сев., долгота — 16°30' зап. Сплошная облачность, сильный снегопад, северо-восточный ветер 7 баллов. Температура минус 13°, давление 998, 9 миллибар». — Командир! — Вася вдруг остановился. — Ветер семь баллов со снегопадом — это же сумасшедшая пурга. — И спрятаться от нее негде, — задумчиво сказал, обернувшись к ним, Мячков. — «Живем в шелковой палатке на льдине пятьдесят на тридцать метров...» — вспомнились слова папанинской телеграммы. Это было три дня назад. — А Федоров прислал жене телеграмму, — покачав головой, махнул листком Вася. — «Не беспокойся. Устроился хорошо». Гудованцев вздохнул: — Нам надо торопиться! Взглянув на большие штурманские часы на руке, сказал Чернову: — Пойди поспи, у тебя осталось совсем немного времени. Скоро надо будет выходить на связь с портом. Он прошел в рубку управления, порадовал хорошей вестью стоявших у штурвалов Панькова и Демина.
* * *
...Да, над папанинской льдиной зло, остервенело металась пурга. Гнулась антенна, стальные растяжки звенели как струны. Непривычно близко плескалась вода. Льдины толкались, напирали, хрустко жевали ледовое крошево. На отколовшемся обломке уплыла лебедка. А папанинцам в эту лихую непогоду пришлось оставить свою добрую, верой и правдой служившую им больше восьми месяцев жилую палатку. Трещина выбегала из-под нее с двух сторон, тонкая, еле заметная, местами засыпанная снегом. Хотелось надеяться: может, еще обойдется? Но внутри палатки была уже вода... Откапывать ее, всю заледенелую, поверх крыши заваленную смерзшимся снегом, не было сил. Пришлось поставить запасные, шелковые. В одну перенесли хозяйство Кренкеля, в другую — Ширшова. Шелк мало защищал, но, по крайней мере, не так забивало все снегом. А сами ни в палатках, ни за нагруженными нартами не находили спасения от пронизывающего ветра. И чтобы как-то согреться, спускались в свою обжитую, старую. Трещина пока не разошлась, и они, не раздеваясь, дремали на койках, лежа как над пропастью, чутко прислушиваясь к каждому шороху, к каждому поскрипыванию льдины...
* * *
...Гудованцев вслед за Черновым поднялся в киль. Сейчас часа два на отдых было и у него. В киле здорово сифонило. Ветер, врываясь в гайдропный люк, дыбил медвежью шерсть на спальных мешках, сквозняком мчался к корме. Все здесь спали, утомленно раскинувшись в своих гамаках. Спал и Вася Чернов, подложив под щеку ладонь. Поразительно: только-только нырнул в спальный мешок... С этим неугомонным упорным парнем Гудованцев уже много летал на В-8 и других кораблях. Был всегда в нем уверен, знал, что никогда Чернов не подведет, не поддастся усталости. Вася, как и он, сибиряк, только с Алтая. Одними морозами они прокалены, одними метелями обвеяны... Большеглазый, с тонким девичьим лицом, длинный и худой — по молодости не набрал еще плотности, — Вася обладал какой-то спокойной, неброской смелостью. Ребята рассказывали: дома, в Барнауле, к нему никакая шпана не привязывалась, хотя любителей покуражиться, подраться на их 5-й Алтайской, неосвещенной, немощеной окраинной улице было немало. Вася драк не любил, без нужды в них не лез, но, если видел, что задирают слабого, вскипал мгновенно и тут уж дрался отчаянно. А если учесть, что Черновых было пять братьев, и все один к одному, то, как правило, справедливость торжествовала. Несмотря на валящую с ног усталость, Гудованцеву спать не хотелось, трудно было сразу отключиться от неотпускающих забот. Казалось, что-то осталось несделанным, что-то надо еще продумать... Холодный ветер мазнул по лицу, успокоил. Да нет, все сто раз проверено, ничто не упущено. Он стал неторопливо стаскивать унты. До чего же хорошо вытянуться на мягкой шкуре, освободить напряженные мышцы! Николай закинул руки за голову и с минуту лежал неподвижно, блаженно отдаваясь бездействию. За перкалевой стенкой суматошно бился ветер, дробно клевал, царапал снег. Убаюкивающе поскрипывали, качаясь, гамаки. Мягко, с притаенным шуршанием скрипели в шарнирах шпангоуты и стрингеры. Редкие лампочки дремотно высвечивали в киле куски выступающих металлических конструкций, округлые бока бензобаков, нити различных трубок. У кормы вспыхнул огонек фонарика. Погас. Снова вспыхнул, немного ближе. Николай Коняшин. Его длинная фигура маячила вдалеке. Он шел не спеша, чуть вразвалку, останавливался у баков с горючим, светил фонариком на бензомеры, проверял подачу горючего в моторы, равномерность расходования его из всех баков — правильное распределение груза на корабле должно строго соблюдаться. В киль приглушенно доносился гул работающих моторов. Густой, надежный. Подтверждающий, что на корабле все хорошо. И на душе у Гудованцева наконец-то стало как-то успокоенно и легко.
* * *
Еще с босоногих беззаботных лет моторы притягивали его своей таинственной, покоряющей силой. Когда учился в Омском индустриальном техникуме, довелось ему столкнуться с неизвестно как попавшим туда старым авиационным мотором. Норовистый, он заводился не когда нужно, а когда хотел. Бывало, на них рубахи взмокнут, сто раз прокрутят ручку пускового магнето, сто раз проверят свечи зажигания: контачат — не контачат... А он только чихает на них, и все. Зло возьмет, плюнут, отойдут. А потом: «Ну давай в последний раз!» Крутанули, он и заработал. Однажды, роясь на складе в куче старого железа, случайно нашел там винт к мотору. Сразу пришла мысль: «Что, если соорудить аэросани?» Тут же с приятелем взялись за дело. Приспособили старые розвальни, на которых возили с реки бочку с водой. Приладили к ним руль, укрепили мотор. Мощнейшее сооружение получилось. В воскресенье уселись в эти сани и с оглушительным треском помчали за город. Там, у крутого берега реки, было полно лыжников — больно хорошо там с крутизны съезжать! Они с форсом подкатили, взметая винтом снежные вихри, развернулись и махнули вниз. Ветер так резанул, что слезы выступили, скорость невероятная! От непривычки внутри все сжалось. До чего ж хорошо!.. Вмиг докатили донизу, развернулись, дали газ и с ревом понеслись обратно, в гору. Все поспешно расступались, давая им дорогу, с завистью поглядывая на них. И вдруг мотор заглох. Удручающая тишина... Сколько ни возились с ним, сколько ни крутили винт, так и не завелся. И это на глазах у стольких людей! Поднимавшиеся в гору лыжники останавливались, давали обстоятельные советы, подшучивали. А у них огнем пылали уши. Ох, как ранено было тогда их мальчишеское самолюбие! Впрочем, шутки принесли не только огорчения. Когда было объявлено, что стране нужно сто тысяч летчиков, Николая первого из учащихся техникума вызвали в райком комсомола, и секретарь райкома сказал ему: — Слышал я, Гудованцев, что ты уже летал по земле, тебе летать и по воздуху. И выписал, словно знал его мечту, путевку в Московский авиационный институт. ...И вот приближался первый полет. «Комсомольская правда» была уже собрана. Настоящий воздушный корабль, с подвешенной на стропах гондолой, с мотором, у которого все еще возились мотористы, с отрегулированным рулевым управлением. Наполненная водородом оболочка, густо покрытая эмалитом (алюминиевой краской, предохраняющей резину, которой пропитан перкаль, от воздействия солнечных лучей), мягко и празднично серебрилась. Кажется, все уже готово было, а Оппман все не давал «добро» на полет. Он без устали взбирался по стремянкам наверх, опять и опять проверял крепления, работу отдельных узлов, подсказывал, что еще надо сделать. Шла последняя доводка, кропотливая и поэтому самая трудная. Гудованцев и Лянгузов работали молча, сосредоточенно, стоя на хребте покачивающейся оболочки, они слегка подкручивали, сдавали назад соединительные муфты тяг, по специальному прибору тензиометру проверяли силу натяжения, упорно добивались, чтобы все крепления стабилизаторов несли равную нагрузку. Сбоку, стоя на стремянке, которая ходила ходуном, весь изогнувшись, орудовал ключом Почекин. Паньков, методично поджимая стропы, нет-нет да и бросал на Оппмана вопрошающий взгляд: ну когда же?! — Не горюй, ребята, скоро всему конец, — слышался из-под брюха оболочки, где шли последняя регулировка и крепление гондолы, неунывающий голос Демина. На земле было шумно, говорливо. Все были полны нетерпения. Погода, как на заказ, ясная, безветренная, только лететь! А надо было еще — в какой раз! — проверить точность распределения веса всего оснащения на оболочке. Корабль освободили от балласта, и стартовая команда, притянув его за поясные к земле, разом вскинула руки, дав ему свободу — всего на секунду-другую. Корабль легко пошел вверх, и все, напряженно следя за ним, увидели, что ни нос, ни корма у него уже не задираются. Корабль поднимался в строго горизонтальном положении. Этого они и добивались. Последние доделки заканчивали, работая почти без сна и «перекуров». Впрочем, как только в овраге появился водород, курение, костры, всякий другой огонь были отсюда изгнаны. Кому невтерпеж затянуться папиросой, беги к Москве-реке. За нарушение у Оппмана наказание было одно: снятие с полетов, которые вот-вот должны были начаться. Страшнее этого для них ничего не было. Наконец наступил день — его запомнили все: 29 августа 1930 года, — когда Оппман, любовно оглядев корабль, сказал: — Все, ребята, баста! Оттаскивай стремянки. И тут же добавил: — Да не ломайте, пригодятся. Стремянки оттащили на почтительное расстояние. Быстро подобрали на земле все теперь уже ненужное: куски тросов, перкаля, доски... Счастливцы, которым выпал жребий лететь первыми, едва касаясь трапа, взбежали в гондолу. Под пятью парами ног она зыбко закачалась. Корабль еще был на швартовых, а у них уже ощущение, что они в полете. Даже странно — вчера, когда они тут допоздна работали, отлаживали приборы, статически уравновешивали корабль, гондолу так же покачивало, а этого необычного, волнующего ощущения полета почему-то не было. Все встали, где кому положено: у штурвалов, у приборов, у мотора. Стартовая команда — их друзья, которые полетят чуть позже, — вывела его из оврага на просторную поляну. Для первого полета надо бы оркестр! Впрочем, зачем? Внутри у каждого и так все пело.
|