Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Политическая деятельность эмиграции 5 страница






На эмигрантских сборищах он почти не показывался, так как это было бы для него не вполне безопасно. Я уже неоднократно отмечал, что ненависть к нему со стороны едва ли не всех без исключения эмигрантов не знала границ. Поэтому при наличии отдельных экзальтированных и неуравновешенных «активистов» его легко мог настигнуть такой же конец, как Петлюру или кадета Набокова, погибшего в Берлине в первые годы после крымской эвакуации от пули одного из «активистов» (пуля эта, как выяснилось на судебном процессе, первоначально предназначалась для Милюкова).

Деньги у него, как я сказал, были. А раз были деньги, значит, как это часто бывало в эмиграции, появилась и новая газетка под названием «Дни». Если про эсеровскую партию говорили, что ее целиком можно было усадить на один диванчик, то про «Дни» с не меньшим правдоподобием передавали из уст в уста, что единственными читателями ее были редактор и наборщик очередного номера.

Выходила она раз в неделю. Редактором был сам Керенский. Газетка была малого формата. Все столбцы в ней занимали кликушеские высказывания ее основателя, издателя и редактора и нескольких его единомышленников.

Не имея ни одного подписчика, Керенский рассылал ее бесплатно по всем адресам, которые находил в отделе объявлений «Возрождения», «Последних новостей», берлинского «Руля», софийской «Руси», белградского «Нового времени» и других эмигрантских газет. Но и это не расширило круга ее читателей.

Все вышесказанное в значительной степени можно отнести и к меньшевикам. Во главе одной из их группировок стояли Либер и Дан. Они оказались за рубежом тоже не без материальных средств. Отсюда рождение еще одной газетки — «Социалистический вестник».

В остальном да разрешит мне читатель не повторяться: все сказанное о «Днях» целиком можно отнести и к «Социалистическому вестнику».

Почти 30 лет, образно выражаясь, Керенский пролежал в политическом гробу. Но вот кончилась война всемирная. Начался новый вид войны, дотоле не существовавший в природе, — война «холодная». Смышленый американский дядюшка Сэм среди прочего нужного ему материала вспомнил и о русских политических мертвецах.

Он коснулся их чудодейственными электродами, притом не просто какими-нибудь, а золотыми, и пропустил через них гальванический ток. Мертвецы встали из гробов. Среди них был и Керенский. Ему было уже под 70 лет. Он заговорил. Было это в канун моего отъезда из Парижа.

Бывший «верховный» и глава Временного правительства в торжественной и декларативной форме заявил «всем, всем, всем», что ошибкой послереволюционной эмиграции была ее разрозненность и непримиримость друг к другу, в чем грешен и он сам; что теперь он осознал свою ошибку, протягивает руку всем эмигрантам без исключения, начиная с монархистов и кончая анархистами, и зовет эмиграцию на «последний и решительный бой» с Советской властью.

Не думаю, чтобы кто-либо пожал эту протянутую руку. В начале 50-х годов я, находясь уже в СССР, узнал из газет и радиопередач, что Керенский приезжал из Америки в Западную Европу и снова в той же кликушеской форме заклинал все «живые мировые силы» идти на большевизм крестовым походом. Но тщетны подобные призывы…

Мое описание политической активности эмиграции в 1920–1547 годы было бы неполным, если бы я обошел молчанием несколько маячивших на эмигрантском горизонте фигур, которые нельзя уложить в рамки ни правого, ни «левого» сектора. О некоторых я скажу. Нельзя также обойти молчанием деятельность тех кругов эмиграции, которые, резко и навсегда порвав с прежней идеологией, заняли незадолго до войны четкую просоветскую позицию и создали в Париже Дом оборонца.

Деятельность этих кругов настолько полно, разносторонне и объективно описана в труде под названием «По тюрьмам и лагерям Франции», принадлежащем перу С. И. Руденко, бывшего петербургского адвоката и бывшего эмигранта, вернувшегося в 1947 году в СССР и поселившегося в Саратове, что мне нечего добавить к материалам этих мемуаров. К ним я и отсылаю читателя.

Среди политических «одиночек», которых невозможно уложить в рамки какой-либо определенной группировки, необходимо прежде всего упомянуть А. И. Деникина, В. Л. Бурцева и Г. А. Алексинского.

В начале 1920 года после разгрома южных белых армий Деникин сдал командование Врангелю и покинул навсегда русские берега на английском миноносце.

Почти 15 лет он не проявлял политической активности, если не считать этой активностью работу над трехтомными мемуарами, опубликованными в Париже в начале 30-х годов.

Популярность Деникина среди белого офицерства померкла сразу после поражения его армии. Многие считали его прямым виновником новороссийской катастрофы.

Изредка в эмигрантских разговорах проскальзывали слухи о том, что английское правительство предложило ему крупную пожизненную пенсию; что какие-то венгерские магнаты приглашают его быть пожизненным гостем в их замках; что некоторые иностранные разведки предлагали ему сотрудничать с ними и что все эти предложения он отклонил.

Жил он в одном из предместий Парижа, на бесчисленных эмигрантских сборищах никогда не показывался и никак себя не проявлял. О нем эмиграция фактически забыла и списала его со своего счета.

Неожиданно для всех в середине 30-х годов Деникин заговорил, но столь необычным в эмиграции языком, что привел в крайнее замешательство весь правый сектор и своих бывших соратников и подчиненных.

В целой серии статей и докладов он проводил ту мысль, что каждый эмигрант, сохраняя свою непримиримость по отношению к Советской власти в мирное время, должен в случае возникновения военного конфликта в Европе безоговорочно встать на защиту этой власти, которая вместе со всем народом будет защищать целостность территории Русского государства и охранять честь и достоинство русского имени. В то же время он заявлял, что сам он продолжает оставаться непримиримым врагом Советской власти и как до предполагаемой войны, так и после нее считает «патриотическим долгом» борьбу с этой властью.

Столь сумбурное понимание «патриотизма», высказанное вслух, произвело целый переполох в кругах эмиграции.

Милюковцы тотчас же объявили Деникина «своим», с оговоркой, что они далеко не во всем согласны с маститым «главнокомандующим». Страницы «Последних новостей» запестрели отчетами о его публичных докладах и репортерскими заметками о встречах и беседах с ним.

Правые, в смущении обходя молчанием вопрос о защите Советской власти в военное время, напирали на его непримиримость к большевикам в мирное время и на этом основании тоже никак не соглашались упустить его из своего лагеря. Началась перепалка, вскоре перешедшая в грызню. Деникинское направление в политике сделалось в эмиграции довольно модным.

С началом оккупации Франции Деникин, которого гитлеровцы зачислили в число своих прямых врагов, уехал в Америку. Он снова заговорил после Победы, но уже совсем в другом тоне — в том самом, в каком говорил в 1917–1920 годах, во время гражданской войны на юге России.

Контрреволюционный круг Керенский — Деникин, десятки лет остававшийся разорванным, замкнулся теперь уже окончательно.

Совсем особое положение в эмиграции занимал В. Л. Бурцев, тот самый Бурцев, который эмигрировал еще во времена царского самодержавия и который получил широкую известность и в России, и за границей как «специалист по разоблачениям провокаций», в частности по делу Азефа, одного из лидеров партии эсеров.

В 1920 году, после краха врангелевской армии, Бурцев был редактором единственной в те времена эмигрантской газеты «Общее дело». Газета эта, в которой, кроме него самого, не было, кажется, ни одного сотрудника, выходила в Париже от случая к случаю. Делами хроникерскими и международными не занималась. Все четыре ее страницы были заполнены почти исключительно высказываниями самого Бурцева. Содержание статей определялось названием газеты — «Общее дело»: это соединенные усилия всего антисоветского зарубежья в борьбе с Советской властью.

Особого успеха в эмиграции ни сам Бурцев, ни его газета не имели. Для правых он был слишком «левый», для «левых» — слишком правый, а вообще для всех вместе, строго говоря, никакой, стоящий совершенно особняком.

О нем заговорили в конце 20-х годов, когда он, уже перешагнув за 70 лет, взялся за расследование дела Кутепова, увидав в нем подходящий объект для выявления своих талантов по части разоблачений. С этим расследованием он зашел в совершенные дебри и обвинил целый ряд лиц правого сектора в провокации без достаточных к тому оснований. Он был привлечен ими к суду за клевету и был вынужден признаться в своей неправоте.

О нем вскоре все забыли, а «Общее дело» умерло естественной смертью еще при его жизни.

Таким же одиночкой был и Г. А. Алексинский, дальний родственник хирурга И. П. Алексинского, о котором упоминалось в начале настоящей главы. Г. А. Алексинский не входил ни в одну из эмигрантских политических партий, не участвовал в эмигрантских диспутах, не появлялся на эмигрантских сборищах. Бывший член РСДРП, а затем ренегат — один из видных «отзовистов», накануне Октябрьской революции он выступил с отъявленной клеветой на В. И. Ленина. А будучи в эмиграции, как ни в чем не бывало выдавал себя за его друга.

Мне довелось с ним познакомиться в 1946 году в доме А. М. Литвинова, моряка, некогда капитана одного из судов Российского общества пароходства и торговли, а после войны советского гражданина.

Алексинский бежал за границу из Советской России в 1918 году. В эмиграции о нем знали и говорили очень мало, а если изредка и вспоминали, то всегда прибавляя к его имени эпитет сотрудника французского министерства внутренних дел. Так ли это было в действительности, я не знаю, но не помню ни одного эмигрантского разговора, в котором при упоминании этого имени кто-либо из присутствующих не спросил бы: — Это какой Алексинский? Хирург или тот, что служит во французской полиции?

Возможно, что его путали с его сыном, действительно сделавшим себе карьеру во французской полиции.

Кое-кто из правых эмигрантских лидеров изредка любил козырнуть его именем.

— Ведь вот был Алексинский большевиком, да еще каким! И в конце концов образумился, поправел, стал пай-мальчиком!

По его уверению, помимо обширного личного архива у него был партийный архив с числом документов, превышавшим несколько сот, преимущественно периода Государственной думы, членом которой он состоял во фракции большевиков. В этом архиве якобы имелась также серия документов, относящихся к делу Азефа и заграничной деятельности Троцкого. Где хранился архив в довоенные годы и в годы оккупации, он никому не говорил, но опись документов охотно показывал всем желающим из своего окружения. Ценность этого архива в его глазах была очень велика.

После Победы и возвращения в Париж из южной, неоккупированной зоны Франции Алексинский задумал продать свой архив и начал подыскивать покупателя.

Окружающим он говорил: — Я стар, очень стар… Не сегодня-завтра я лишусь трудоспособности как журналист, и что тогда мне останется делать? Средств к существованию у меня нет никаких. Я должен подумать немного и о себе. Продажа архива даст мне возможность кое-как закончить свои дни на французской земле…

Незадолго до моего отъезда мне пришлось услышать, что покупатели этого архива нашлись. Нашлись они, конечно, за океаном. Какое употребление сделает или уже сделал из этой покупки предприимчивый дядюшка Сэм — сказать затрудняюсь.

К возвращению бывших эмигрантов на родину Алексинский относился явно саркастически. Разговор с репатриантами он начинал обычно так: — Что? По родным березкам соскучились да по волжскому песочку? Ну что ж… Поезжайте, поезжайте, только как бы березки и песочек боком вам не вышли.

В 1947 году он предсказывал, что через полгода или самое большее через год в Европе вспыхнет война и что Франция окажется в стане врагов Советского Союза.

— Вас, новоиспеченных советских граждан, не успевших уехать, они, конечно, бросят на произвол судьбы.

Французы заберут вас в концлагеря. Что же! Придется мне за всех вас хлопотать. Пойду и скажу им: «Ну чего вы их держите? Какие они советские? Просто погорячились люди, да сдуру и взяли советские паспорта… С тоски потянуло их на берега Невы, Камы, Дона… Это не большевизм. Для Франции они никакой опасности не представляют…» Что в этих высказываниях было искренним, а что пустой болтовней или попыткой как-то припугнуть отъезжающих — трудно сказать. Но эти разговорчики дали повод эмиграции лишний раз повторять, что Алексинский был связан какими-то нитями со Вторым бюро.

Жена его, Т. И. Алексинская, в третьем десятилетии нашего века играла в общественной жизни парижской эмиграции некоторую роль, хотя и не очень значительную: она возглавляла один из двух эмигрантских союзов сестер милосердия (а именно «левый» союз). Тяжелая болезнь органа слуха, приведшая к полной глухоте, заставила ее отказаться от общественной работы и уйти в личную жизнь.

От этого брака в первые годы эмиграции в семье Алексинских (живших тогда в Швейцарии) родился сын Григорий (Григося, как его звали в эмиграции). В 40-х годах он проделал столь головокружительную карьеру во французской полиции (явной), что привлек к себе пристальное внимание очень многих эмигрантов, заподозривших, что подобное служебное восхождение не могло бы произойти, если бы за ним самим или за его отцом не числилось каких-либо совершенно особых заслуг перед французским государством. А так как явных заслуг не было видно, то эмигрантское общественное мнение безапелляционно решило, что эти заслуги — из числа не подлежащих оглашению.

Григося по крови был русским, по рождению — швейцарцем, по воспитанию — французом. Женился на англичанке. По-русски говорил совершенно чисто, без иностранного акцента. С русскими эмигрантами охотно вступал в связь и очень часто оказывал им в силу своего высокого положения мелкие, средние и крупные услуги. Это было уже в годы войны и оккупации. Начав службу с мелких должностей, он, будучи еще совсем молодым человеком, с необыкновенной быстротой продвинулся вверх по служебной лестнице и к моменту окончания войны занял ведущий пост в лионской префектуре полиции, а вскоре перешел на одну из самых ответственных должностей в парижской префектуре.

Служебное продвижение во Франции лиц иностранного происхождения — явление крайне редкое. Что же касается продвижения в полицейском ведомстве, то на него можно смотреть как на нечто невиданное и неслыханное. Тем не менее с Григосей это произошло.

После Победы Григося получил новое ответственное задание французского министерства внутренних дел: объехать все лагеря, в которых находились советские военнопленные, якобы для выяснения желающих вернуться на родину. Едва ли можно сомневаться в том, что не только этим был занят столь высокий чин полиции…

Заканчивая главу о политической деятельности эмиграции, я упомяну о вышедших за рубежом в 20-х и 30-х годах мемуарах ряда эмигрантов, занимавших до революции или в годы гражданской войны высокое положение.

Историческая ценность подавляющего большинства их воспоминаний в значительной степени аннулируется присущим почти всем им, за редким исключением, отсутствием объективности в оценке описываемых событий.

Я говорю о мемуарах политических деятелей — участников белого движения, царедворцев и т. д. К мемуарам неполитического характера эта оговорка не относится: таковы, например, вышедшие отдельной книгой в середине 30-х годов воспоминания композитора Гречанинова и некоторые другие.

Конечно, трудно ожидать объективности в писаниях людей, вознесенных некогда судьбой на вершины государственного и военного аппаратов, низвергнутых с этих вершин и очутившихся за рубежом у разбитого корыта.

Мне уже приходилось упоминать об обширных мемуарах Деникина, Врангеля и Штейфона. С ними схожи воспоминания генерала Слащева, Сахарова и других.

По существу это не историческое повествование, а полемика: желание свалить вину за военную катастрофу белых армий на кого-то другого и обелить себя в глазах потомков.

Это особенно относится к воспоминаниям генерала Слащева-Крымского (титул Крымский был пожалован ему Врангелем), носящим громкое название «Я обвиняю» и охватывающим период гражданской войны. Почти сплошь они заняты полемикой с Врангелем, который якобы не слушал советов его, Слащева, и якобы только поэтому и проиграл «крымскую кампанию» 1920 года.

Подобные мемуары, конечно, не имеют никакой цены с точки зрения исторической.

Часто во многих изданных за рубежом мемуарах то или иное описываемое событие является только поводом для выявления эмоций автора. Это почти всегда раздражение, гнев и злоба, переходящие в бешенство, коль скоро автор подходит в своем рассказе к событиям, непосредственно предшествовавшим революции, и к самой революции. Наоборот, слезы умиления при упоминании об «обожаемом монархе», «венценосном помазаннике божием», «царе-мученике», о членах императорской фамилии, о деятелях эпохи царского самодержавия и, наконец, о себе самом и годах своей юности.

Один из наиболее высокопоставленных жандармов царского времени, Заварзин, можно сказать, с «трогательной» любовью и теплотой описывает в книге «Жандармы и революционеры» своих сотоварищей, начальников и подчиненных. Под его пером они выглядят как невинные овечки, пожираемые хищными зверями — революционерами. Он плачется, что «благородный труд» на поприще охраны дорогого его сердцу самодержавного строя остался недооцененным русским народом, и дает читателю понять, что если бы народ достойно оценил этот труд, то не случилось бы всего того, что случилось, и никакой революции не было бы.

Один из высших чинов царского министерства внутренних дел, Курлов, в свою очередь повествует о себе и своих подчиненных чуть ли не как об ангелах кротости и старается свалить на других вину за бездействие власти, имевшее место в Киеве в 1912 году, в момент убийства Столыпина Багровым.

Некий капитан 2-го ранга Апрелев в своих мемуарах, носящих название «Нельзя забыть», пускает слезу умиления, описывая свои юношеские годы, когда он был воспитанником Морского корпуса. В его представлении шагающие строем по петербургским улицам роты Морского корпуса были «всероссийской красотой». Оную красоту якобы созерцал весь русский народ, и когда «темные силы» разрушили эту красоту, а русский народ не сумел защитить ее, то дела России, по его мнению, пошли совсем плохо.

Там, где политических мотивов нет, эмигрантские мемуары в некоторых своих разделах приобретают исторический интерес, порою довольно значительный. Касается это больше всего первой мировой войны. Так, командир эскадренного миноносца «Новик» (фамилия его выпала у меня из памяти) дал очень подробное описание эпизодов этой войны на Балтийском море, плаваний и боев, участником которых он был. Попутно в этих мемуарах, носящих название «На „Новике“», содержится много сведений о боевой деятельности Балтийского флота.

Небезынтересны также морские рассказы капитана 2-го ранга Лукина, в большинстве носящие характер личных воспоминаний о плаваниях и боях той же войны.

Офицер гвардейской кавалерии Гоштофт, слывший в эмиграции писателем, правда второразрядным, опубликовал отдельной книгой в виде дневника воспоминания о боях и походах своего полка, в которых он лично принимал участие.

Но и в этих повествованиях то там, то сям попадаются фразы, абзацы и страницы, далекие от исторической беспристрастности летописца. Это случается каждый раз, когда рассказ автора подходит к предреволюционным раскатам грома и к самой революции. Тут авторы воспоминаний дают волю своим чувствам и не упускают случая лягнуть своим копытцем революцию и всех тех, кто в нее верил и ее подготавливал.

Я не буду перечислять все вышедшие за рубежом мемуары, но из этой массы следует выделить одну книгу, представляющую большой исторический интерес. Принадлежит она перу генерал-квартирмейстера штаба верховного главнокомандующего в первую мировую войну генерала-от-инфантерии Данилова и носит название «Россия в мировой войне» (имеется в виду, конечно, первая мировая война).

По занимаемой должности (третьей в военно-иерархической лестнице после верховного главнокомандующего и начальника его штаба) Данилову были известны все военные тайны царской армии. С достаточной объективностью он излагает фактические данные, относящиеся к периоду подготовки военной трагедии 1914–1918 годов, плохую техническую оснащенность русских армий, вопиющие безобразия, царившие в военном министерстве тех времен. Далее он описывает дислокацию войсковых соединений, ведение боевых операций, так называемую «помощь» союзников и героизм русского солдата, которого царское правительство оставило почти без оружия перед лицом вооруженного до зубов противника.

Книга вышла в первой половине 20-х годов. Если отбросить несколько фраз и страниц, неизбежных в устах и под пером старого генерала царских времен, не понявшего революцию, то вся она в подавляющем большинстве своих страниц является сочинением не политическим, а, как я только что сказал, военно-историческим. Вместе с тем она представляет собою подлинный обвинительный акт против тогдашних союзников России и с убийственной для них верностью и точностью устанавливает, что так называемая «помощь» в техническом снабжении русских армий была в ту войну только невиданных дотоле размеров прибыльным бизнесом для французской и английской, а к концу войны и для американской промышленности и для союзнического капитала.

 

VIII

Быт и нравы «Русского Парижа»

 

С первых же шагов на родной земле после 27-летнего отсутствия мне и всем моим сотоварищам по репатриации ежедневно приходилось по многу раз отвечать на один и тот же вопрос, который каждому из нас задавал любой собеседник после 5–10 минут разговора: — Что за чудо! Как могло случиться, что вы все, прожив за границей почти три десятка лет, так чисто и безукоризненно говорите по-русски?

Вопрос вполне закономерный с точки зрения советского человека, мало интересовавшегося повседневной жизнью и бытом находившихся за рубежом соотечественников, но с точки зрения этих последних несколько наивный.

На него правильнее всего было бы ответить так: — Потому что мы прожили три десятка лет не столько во Франции, Болгарии, Германии, Америке пли еще где-нибудь, сколько, образно выражаясь, в некоем несуществующем в природе царстве, не обозначенном ни на какой карте мира государстве, не имевшем и не имеющем географических границ, — русском эмигрантском царстве государстве.

— Потому что местопребыванием нашим был не Париж, а, продолжая ту же образность выражений, «русский Париж».

— Потому что в своей личной повседневной жизни мы были окружены русскими, и только русскими, и рот наш открывался для французской речи не чаще, чем один раз в три-четыре месяца, а то и реже, да притом на две-три минуты.

Как это случилось, я попытаюсь обрисовать в этой главе.

Начну с того, что такая полная психологическая изоляция русской эмиграции от окружавшей ее среды не была результатом заранее принятого кем-нибудь решения пли какой-то предвзятой идеи, а создалась сама собой в силу очень многих разносторонних и своеобразных условий. В одних странах она была выражена больше, в других меньше, но существовала повсюду. Лишь немногие эмигранты представляли собою исключение из общего правила. Замечу еще, что эта психологическая изоляция и отчужденность всегда была не односторонней, а обоюдной: окружавшая эмиграцию среда испытывала такое же отталкивание от чуждого и непонятного ей русского эмигрантского мира.

Результатом этого явилось то уже отмеченное мною в предыдущих главах обстоятельство, что русская послереволюционная эмиграция в отличие от других современных ей эмиграции мира оказалась почти не способной ни к какой ассимиляции. Подавляющее ее большинство, прожив свыше четверти века в той или иной стране, не завязало никаких связей с природными жителями этой страны, не знало ни географии, ни истории, ни экономики ее, не знало ни культуры, ни быта, ни нравов и обычаев народа, среди которого находилось столь продолжительное время. В значительном большинстве эмигранты даже не умели более или менее сносно говорить на языке той страны, в которой жили.

Причины, породившие такое необычное на первый взгляд положение, были многообразны. Начну с правового положения русских эмигрантов.

В царской России была в большом ходу пословица: «Человек состоит из души, тела и паспорта». С некоторыми оговорками ее можно было бы распространить и на эмиграцию. Разница лишь в том, что третьего слагаемого у эмигрантов как раз и не было.

Появление эмиграции в 20-х годах на Балканах, в Польше, Германии, Прибалтийских странах, Китае было явлением массовым и стихийным. Никто не давал никаких разрешений на въезд в ту или иную страну остаткам разгромленных белых армий и бежавшей с ними буржуазии, а также интеллигенции. Они свалились в эти страны как снег на голову, без всяких паспортов, виз и разрешений или же с потерявшими юридическую силу паспортами царских времен. Эта масса была тем людским конгломератом, который в международной практике назывался беженцами (refugies) — термин, употреблявшийся почти четверть века и замененный после второй мировой войны термином «перемещенные лица» («ди-пи» — по начальным буквам соответствующих английских слов), существующим и поныне.

За несколько лет до этого на той же международной арене появилось несколько сот тысяч так называемых «армянских беженцев», уроженцев Турецкой Армении, покинувших пределы Турции частью в годы первой мировой войны, частью в первые годы по ее окончании и расселившихся по всем странам мира.

Первым этапом заграничной жизни обеих групп были беженские лагеря. Но держать вечно такую массу людей в лагерях и на иждивении государств, куда эти беженцы нахлынули, было, конечно, невозможно. Рано или поздно они должны были перейти на собственное иждивение и самостоятельно выбрать себе страну постоянного пребывания.

Занялась этим вопросом пресловутая Лига наций. Все эти беженцы автоматически утеряли свое подданство: одни — советское, другие — турецкое. Первое, что надо было сделать для их расселения, — это дать им какое-то Подобие паспорта, имеющего юридическую силу в международном плане. Этому вопросу особенное внимание уделил знаменитый норвежский полярный путешественник и общественный деятель Фритьоф Нансен. Он первый предложил признать имеющим такую силу удостоверение (certificat), выдаваемое тем государством, в котором данный беженец находился. Выдавались эти удостоверения личности на двух языках — на языке данной страны и на французском, общепризнанном в те времена языке международных отношений.

Предложение было принято Лигой наций. Это удостоверение, имеющее внешний вид простого листа, получило название «нансеновский паспорт», а их обладатели стали называться «нансенистами». Паспорта эти просуществовали три с лишним десятка лет.

Но юридическое положение «нансенистов» легче не стало.

Лига наций приняла эту единую форму беженского паспорта как официальную, но государства, входившие в Лигу, не взяли на себя никаких обязательств касательно допущения «нансенистов» на свои территории. Целый ряд стран закрыл перед «нансенистами» свои двери: Англия, Голландия, Дания, Швеция, Норвегия, Италия, Испания, Португалия, Канада, Южно-Африканский Союз, Австралия, Новая Зеландия, Япония и некоторые другие.

Пускали их к себе в массовом масштабе только те страны, которые по причинам, изложенным в одной из предыдущих глав, или испытывали нужду в рабочей силе (Франция, Бельгия, Люксембург, Германия, Финляндия, некоторые южноамериканские республики), или руководствовались славянофильской идеологией, хотя и ложно понимаемой (Болгария, Югославия, Чехословакия).

Очень скоро «нансенисты» почувствовали, что с паспортом, носящим название их благодетеля, далеко не уедешь, притом не в переносном смысле, а в самом прямом: лишь только «нансенист», придя в какое-нибудь консульство, вынимал из кармана свой certificat, чтобы ходатайствовать о въезде в ту или иную страну для постоянного жительства в ней, как швейцар консульства указывал ему на дверь и с дипломатической учтивостью выпроваживал незваного гостя на улицу. «Нансенист» вечно чувствовал себя на положении зачумленного или прокаженного, от которого все встречные шарахаются в сторону.

Вот эта «зачумленность» и была немаловажным фактором отчужденности эмигрантов от всего остального, «ненансеновского мира», к которому они с первых лет эмиграции почувствовали неприязнь, порою переходившую во враждебность.

Во Франции, где было сосредоточено громадное количество русских эмигрантов, было еще одно условие, способствовавшее созданию той непробиваемой психологической стены, которая раз и навсегда отделила мир французский от мира эмигрантского. Это шовинизм, которым заражена значительная часть французской крупной, средней и мелкой буржуазии и реакционной военщины.

На языке этих кругов почти каждый иностранец прежде всего «поганый иностранец» (sale Stranger), если у него карманы пусты. С такого рода иностранцами стесняться нечего. Они будут слышать презрительную кличку ежедневно по всякому поводу и без всякого повода.

Мне могут возразить, что нельзя ставить знак равенства между французским мещанством и французской нацией в целом и что шовинизм определенных кругов, хотя бы и весьма многочисленных, не есть порок, присущий всему народу. Ведь существуют же во Франции прогрессивные люди, с иной психологией и с иными взглядами!

Совершенно верно. Но с этими людьми эмигрантам, как правило, не приходилось общаться. Горе всех обездоленных чужаков заключалось в том, что тон в этом вопросе задавали в те времена именно вышеуказанные круги, а не какие-либо другие слои населения, в частности не прогрессивная интеллигенция и не передовые рабочие. Впрочем, и эти слои по вполне понятным причинам не могли относиться к белой эмиграции с симпатией или хотя бы с сочувствием.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.015 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал