![]() Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Глава 2. На Собачьей площадке.
Повсюду, где Саня был в последний день, он оставил мой телефон – и в Главсевморпути, и в «Правде». Я немного испугалась, когда он сказал мне об этом. – А кто же я такая? Чтобы кого спрашивали? – Катерину Ивановну Татаринову–Григорьеву, – серьезно ответил Саня. Я решила, что он шутит. Но не прошло и трех дней после его отъезда, как кто–то позвонил и попросил к телефону Катерину Ивановну Татаринову–Григорьеву. – Я вас слушаю. – Это говорят из «Правды». И журналист, фамилию которого я часто встречала в «Правде», сказал, что Санина статья вызвала много численные отклики и что об авторе пришел даже запрос из Арктического института. – Поздравьте вашего мужа с успехом. Я хотела сказать, что он еще не мой муж, но почему–то промолчала. – Насколько мне известно, я имею удовольствие разговаривать с дочерью капитана Татаринова? – Да. – Нет ли у вас еще каких–либо материалов, относящихся к жизни и деятельности вашего отца? Я сказала, что есть, но без разрешения Александра Ивановича – первый раз в жизни я назвала Саню по имени–отчеству – я, к сожалению, не могу ими распоряжаться. – Ну, мы ему напишем… Из «Гражданской авиации» тоже позвонили и спросили, куда послать номер с Саниной статьей о креплении самолета во время пурги, – а я даже и не знала, что он написал эту статью. Я попросила два номера – один для себя. Потом позвонили из «Литературной газеты» и спросили, какой Григорьев – не писатель ли? Но самым важным был разговор с Ч. Не знаю, что Саня рассказывал ему обо мне, но он позвонил и сразу стал говорить со мной, как со старой знакомой. – Пенсию получаете? Я не поняла. – За отца. – Нет. – Нужно хлопотать. Потом он засмеялся и сказал, что в Главсевморпути перепугались, что мой отец открыл Северную Землю, а у них записано, что кто–то другой. – Вообще мне что–то не того… не нравятся эти разговоры. – А я думала, что экспедиция решена. – Решена, а теперь вдруг оказывается – не решена. Главное, я им говорю: вы его с «Пахтусовым» пошлите. А они говорят: там уже есть пилот. Мало ли что! Ведь у вашего–то определенная мысль! Он так и говорил «ваш–то» и при этом басил и окал. – Ну, ладно, я еще там… А вы к нам заходите. Я сказала, что буду очень счастлива, и мы простились… Каждый день я получала письмо, а то и два от Ромашова. «Вторая партия Башкирского геологического управления» – было написано на конверте, как будто письмо отправлялось в учреждение. Действительно, я была в те годы чем–то вроде учреждения – иначе никак нельзя было оформить мою работу в Москве. Но этот адрес был шуткой, и такой жалкой выглядела эта шутка, которую он повторял каждый день! Сперва я читала эти письма, потом стала возвращать нераспечатанными, а потом перестала читать и возвращать. Но мне почему–то было страшно жечь эти письма; они валялись где попало, я невольно натыкалась на них – и отдергивала руку. Точно так же я натыкалась и на автора этих писем. Прежде он всегда был очень занят, и я просто не могла понять, как он теперь находит время всегда стоять на улице, когда бы я ни вышла из дому. Я встречала его в магазинах, в театре, и это было очень неприятно, потому что он кланялся, а я не отвечала. Он делал движение, чтобы подойти, – я отворачивалась. Он приезжал к Вале, плакал и страшно накричал на него, когда Валя в шутку привел ему подобный пример отвергнутой любви среди обезьян шимпанзе. Словом, он занимал так много места в моей жизни, что, в конце концов, у меня началась какая–то болезнь: стоило мне закрыть глаза, как он мигом появлялся передо мной в новом сером пальто и в мягкой шляпе, которую он стал носить ради меня, – он сам однажды сказал мне об этом. Конечно, это была очень странная мысль – идти к Ромашову и отобрать те бумаги, которые передал ему Вышимирский. Это была жестокая мысль – идти к нему после всех его писем и цветов, которые я отсылала. Но чем больше я думала, тем все больше мне нравилась эта мысль. Я представляла себе, как я войду и он растеряется и долго будет смотреть на меня, не говоря ни слова, как он потом побледнеет, бросится по коридору и распахнет дверь в свою комнату, а я скажу хладнокровно: – Миша, я пришла к вам по делу. Интересно, что все это произошло именно так, как я себе представляла. Он был в теплой голубой пижаме, должно быть только что из ванны, и еще не успел причесаться – мокрые желтые волосы свисали на лоб. Он побледнел и стоял молча, пока я снимала жакетку. Потом бросился ко мне: – Катя! – Миша, я пришла к вам по делу, – сказала я хладнокровно. – Вы оденьтесь, причешитесь. Где мне подождать? – Да, конечно, пожалуйста… Он побежал по коридору и распахнул дверь в свою комнату. – Вот сюда. Извините… – Напротив, вы меня извините. В прошлом году мы были у него в гостях втроем: Николай Антоныч, бабушка и я, и бабушка, между прочим, весь вечер намекала, что он взял у нее сорок рублей и не отдал. Мне и тогда понравилась его комната, но сейчас, когда я вошла, она была особенно хороша. Она была очень приятно покрашена: стены светло–серые, а двери и стенной шкаф – еще немного светлее. Мебель была мягкая и удобная, и вообще все устроено удобно и красиво. Из окна была видна Собачья Площадка – мое любимое место в Москве. Почему–то я с детства всегда любила Собачью Площадку – и этот маленький памятник погибшим собакам, и все переулки, которые на нее выходили… – Миша, – сказала я, когда он вернулся, причесанный, надушенный и в новом синем костюме, который я еще не видала, – я пришла, чтобы ответить на все ваши письма. Что за ерунду вы пишете, что я буду раскаиваться, если не выйду за вас замуж! Вообще это мальчишество – писать мне каждый день, когда вы знаете, что я даже не читаю ваших писем. Вы прекрасно знаете, что я никогда не собиралась за вас, и нечего писать, что я вас обманула. Это было немного страшно – смотреть, как меняется у него лицо. Он вошел с нетерпеливым, радостным выражением, как бы надеясь и не веря себе, – а теперь, с каждым моим словом, надежда исчезала и лицо мертвело, мертвело, 0н отвернулся и смотрел в пол. – Долго объяснять, почему я прежде позволяла говорить об этом. Тут было много причин. Но ведь вы же умный человек! Вы никогда не обманывались в том, что я вас не любила. – А с ним ты будешь несчастна! – Почему вы говорите мне «ты»? – спросила я холодно. – Я сейчас же уйду. – А с ним ты будешь несчастна, – повторил Ромашов. У него дрожали колени, он несколько раз как–то странно прикрывал глаза, и я вспомнила, как Саня рассказывал, что он спит с открытыми глазами. – Я убью себя и вас, – наконец прошептал он. – Если вы убьете себя, это будет просто прекрасно, – сказала я очень спокойно. – Я не хотела с вами ссориться, но если на то пошло, какое право вы имеете говорить подобные вещи? Вы затеяли интригу, как будто в наше время на девушках женятся с помощью каких–то идиотских интриг! Вы человек без всякого достоинства, потому что иначе вы не стали бы каждый день ходить за мной по пятам, как собака. Вообще вы должны слушать меня и молчать, потому что все, что вы скажете, я отлично знаю. А теперь вот что: что это за бумаги, которые вы взяли у Вышимирского? – Какие бумаги? – Миша, не притворяйтесь, вы отлично знаете, о чем я говорю. Это те самые бумаги, которыми вы пугали Николая Антоныча, что он прежде был биржевой делец, а потом предлагали Сане, чтобы он отказался от меня и уехал. Дайте их сюда сейчас же, слышите! Сию же минуту! Он несколько раз закрыл глаза и вздохнул. Потом хотел встать на колени. Но я очень громко сказала: – Миша, не смейте, вы слышите! И он удержался, только стиснул зубы, и у него стало такое безнадежное лицо, что у меня невольно защемило сердце. Не то, что мне было жаль его! Но у меня было такое чувство, как будто я все–таки виновата, что он так мучается и не может даже заставить себя сказать ни слова. Мне было бы легче, если бы он стал ругать меня. Но он молчал и молчал. – Миша, – снова сказала я, начиная волноваться, – поймите, что вам теперь совершенно не нужны эти бумаги. Все равно ничего нельзя изменить, а между тем мне стыдно, что я почти ничего не знаю о моем отце, в то время как о нем уже пишут во всех газетах. Они мне нужны – лично мне и никому другому. Не знаю, что ему почудилось, когда я сказала «нужны лично мне», но у него вдруг стали бешеные глаза, он закинул голову и легко прошелся по комнате. Он подумал о Сане. – Ничего не дам, – грубо сказал он. – Нет, дадите! Если вы не дадите, я буду думать, что это снова ложь – то, что вы мне писали. Он вдруг вышел, и я осталась одна. Было очень тихо, только с улицы доносились детские голоса да осторожно раза два прогудела машина. Это было неприятно, что он ушел и не возвращался так долго. А вдруг он в самом деле сделал что–нибудь над собой! У меня похолодело сердце, я вышла в коридор и стали слушать. Ничего – только где–то льется и льется вода. – Миша! Дверь в ванную комнату была приоткрыта, я заглянула и увидела, что он стоит, наклонившись над ванной. Я не сразу поняла, что с ним, – в комнате было полутемно, он не зажег света. – Я сейчас приду, – внятно сказал он, не оборачиваясь. Он стоял, согнувшись в три погибели, держа голову под краном; вода лилась на его лицо и на плечи, и новый костюм был уже совершенно мокрым. – Что вы делаете? Вы сошли с ума! – Идите, я сейчас приду, – сердито повторил он. Через несколько минут он действительно пришел без воротничка, с красными глазами – и принес четыре обыкновенные синие тетради. – Вот они, – сказал он, – никаких бумаг у меня больше нет. Возьмите. Возможно, что это снова была неправда, потому что я наудачу открыла одну тетрадь и там оказалось что–то печатное – точно вырванная из книги страница, – но теперь с ним больше нельзя было говорить, и я только поблагодарила очень вежливо: – Спасибо, Миша. Я вернулась домой, и прошло еще несколько часов, и прошел долгий вечер за чтением синих тетрадей, прежде чем я заставила себя забыть это лицо и как он вернулся в мокром костюме, похудевший и похожий на подбитую птицу.
|