Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Общества и экономические системы*1944
Рыночная экономика означает саморегулирующуюся систему рынков, или, выражаясь в несколько более специальных терминах, это экономика, управляемая рыночными ценами и ничем другим, кроме рыночных цен. Подобная система, коль скоро она способна организовать всю экономическую жизнь общества без какой-либо помощи или вмешательства извне, несомненно заслуживает название саморегулирующейся. Эти предварительные замечания достаточно ясно показывают, что подобное предприятие было по своему характеру совершенно беспримерным в истории рода человеческого. Объяснимся несколько подробнее. Разумеется, никакое общество не могло бы жить, не располагая экономикой того или иного типа, однако вплоть до нашей эпохи не существовало экономики, которая, хотя бы в принципе, управлялась законами рынка. Вопреки хору академических заклинаний, столь упорных в XIX в., прибыль и доход, получаемые посредством обмена, в прежние времена никогда не играли важной роли в человеческой экономике. Хотя сам институт рынка был довольно широко распространен начиная с позднего каменного века, его функция в экономической жизни оставалась вполне второстепенной. У нас есть веские причины подчеркивать данное обстоятельство с особой настойчивостью. Мыслитель такого уровня, как Адам Смит, утверждал, что разделение труда в обществе зависит от существования рынков или, как он выразился, от «склонности человека к торгу и обмену». Впоследствии из этой фразы развилась концепция Экономического Человека. Теперь, в ретроспективе, можно сказать, что никогда еще ложное истолкование прошлого не оказывалось столь же блестящим предсказанием будущего. Ибо если до Адама Смита эта склонность едва ли обнаруживалась в сколько-нибудь значительных масштабах в каком-либо из известных нам обществ, оставаясь, самое большее, второстепенным фактором экономической жизни, то уже сто лет спустя на большей части земного шара развилась такая система хозяйственной организации, которая и практически и теоретически исходила из того, что всей экономической деятельностью человечества и чуть ли не всеми его политическими, интеллектуальными и духовными устремлениями управляет именно эта склонность. Во второй половине XIX в., после весьма поверхностного знакомства с экономическими проблемами, Герберт Спенсер отождествил принцип разделения труда с обменом, а еще через 50 лет то же заблуждение повторяли Людвиг фон Мизес и Уолтер Липпман. Впрочем, к этому времени никто уже и не требовал доказательств: целый сонм авторов, писавших по вопросам политической экономики, социальной истории, политической философии и общей социологии, двинулся по стопам Смита, превратив его пример «обменивающегося дикаря» в аксиому соответствующих наук. На самом же деле гипотеза Адама Смита об экономической психологии первобытного человека была столь же ложной, как и представления Руссо о политической психологии дикаря. Разделение труда, феномен столь же древний, как и само общество, обусловлен различиями, заданными полом, географией и индивидуальными способностями, а пресловутая «склонность человека к торгу и обмену» почти на сто процентов апокрифична. Истории и этнографии известны разные типы экономик, большинство из которых включает в себя институт рынка, но им неведома какая-либо экономика, предшествующая нашей, которая бы, пусть даже в минимальной степени, регулировалась и управлялась рынком… Недавние изыскания историков и антропологов привели к замечательному открытию: экономическая деятельность человека, как правило, полностью подчинена общей системе его социальных связей. Человек действует не для того, чтобы обеспечить свои личные интересы в сфере владения материальными благами, он стремится гарантировать свой социальный статус, свои социальные права, свои социальные преимущества. Материальные же предметы он ценит лишь постольку, поскольку они служат этой цели. Ни процесс производства, ни процесс распределения не связаны с какими-либо особыми экономическими интересами в плане владения вещами, но каждый отдельный этап, каждый шаг в этих процессах строго обусловлен целым рядом социальных интересов, которые в конечном счете и гарантируют то, что необходимый шаг будет сделан. В небольшой общине охотников или рыбаков и в гигантской деспотии интересы эти могут быть весьма несходными, однако всюду экономическая система приводится в действие неэкономическими мотивами. …Современные этнографы согласны между собой только в одном, отрицательном пункте: отсутствие в подобных обществах личной выгоды, принципа работы за вознаграждение, принципа наименьших усилий, а главное — отсутствие принципа какого-либо особого, самостоятельного института, основанного на экономических мотивах. Но тогда каким же образом обеспечивается здесь порядок в производстве и распределении? В самых общих чертах ответ на этот вопрос дают нам два принципа поведения, не связанные непосредственно с хозяйственной жизнью: взаимность и перераспределение1. У жителей островов Тробриан в Западной Меланезии, которые могут для нас послужить примером экономики подобного типа, принцип взаимности действует главным образом в сфере половой организации общества, т. е. семьи и родственных связей, а принцип перераспределения касается преимущественно тех, кто находится под властью вождя и, следовательно, имеет территориальный характер. Рассмотрим эти принципы в отдельности. Содержание семьи — женщин и детей — есть обязанность их родственников по материнской линии. Мужчина, который обеспечивает средствами к существованию свою сестру и ее семейство, отдавая им лучшую долю своего урожая, удостоится главным образом похвал за свое хорошее поведение, но не получит взамен какой-то непосредственной материальной выгоды; если же он нерадив, то пострадает от этого в первую очередь опять же его репутация. Его жена и ее дети — вот ради кого работает принцип взаимности, вознаграждая таким образом экономически и его самого за гражданскую добродетель. Благодаря ритуальной демонстрации плодов — как в собственном его саду, так и перед кладовой приемщика — все могут узнать о том, какой он искусный садовник. Ясно, что в данном случае сад и домашнее хозяйство составляют элемент социальных отношений, связанных с умелым ведением хозяйства и гражданской добропорядочностью. Столь же эффективен и принцип перераспределения. Значительную часть всех производимых на острове продуктов старейшины деревень передают вождю, который хранит их в особых кладовых. Если же принять в расчет, что совместная деятельность общины концентрируется вокруг празднеств, пиров, танцев и прочих действий, во время которых туземцы веселятся сами и принимают гостей с соседних островов (и где распределяются плоды дальних торговых экспедиций, происходит этикетный обмен дарами, а вождь делает всем соплеменникам предписанные обычаем подарки), то громадная роль системы хранения станет вполне очевидной. В чисто экономическом смысле она представляет собой важнейший элемент существующей системы разделения труда, торговли с другими островами, налогообложения на общественные нужды, обеспечения на случай войны и т. д. Но все эти собственно экономические функции полностью поглощаются исключительно яркими и сильными переживаниями, которые и дают туземцам великое множество неэкономических мотивов для любого акта, совершаемого в рамках социальной системы в целом. И, однако, принципы поведения, подобные вышеописанным, не могут стать эффективными, если наличные институциональные структуры делают невозможным их практическое применение. Взаимность и перераспределение способны обеспечить функционирование экономической системы без помощи письменных документов и сложного административного механизма только потому, что организации подобных обществ присущи симметрия и центричность. Действию принципа взаимности чрезвычайно способствует институциональная модель симметрии, весьма характерная для социального строя бесписьменных народов. Замечательный феномен «дуальности», который находим мы во внутриплеменной структуре, позволяет придать индивидуальным связям парный характер, облегчая таким образом процесс обмена вещами и услугами при отсутствии письменного учета… Если бы модель симметрии не повторялась с удивительным постоянством в членении племени на группы, в расположении деревень и в межплеменных связях, то широкий по своему масштабу процесс обмена, который опирается на охватывающие длительное время взаимосвязанные акты получения и передачи подарков, был бы попросту невозможен. Институциональная схема центричности, в той или иной степени действующая во всех человеческих группах, также представляет собой удобный способ сбора, хранения и перераспределения предметов и услуг. Члены племени охотников, как правило, отдают добычу старейшинам для последующего перераспределения. Сама добыча, что вполне естественно для охоты, не бывает постоянной и к тому же является результатом коллективных усилий. При подобных условиях какой-то другой способ ее раздела просто немыслим — в противном случае группа должна будет распадаться после каждой охоты. Но потребность в перераспределении существует в любом натуральном хозяйстве, какой бы многочисленной ни была занимающаяся им группа. И чем обширнее данная территория и разнообразнее производимые на ней продукты, тем в большей мере процесс перераспределения приводит к эффективному разделению труда, поскольку именно оно должно связывать между собой географически дифференцированные группы производителей. Симметрия и центричность «идут навстречу» взаимности и перераспределению; институциональные модели и поведенческие нормы адаптируются друг к другу. И пока социальная организация движется по проторенной колее, не возникает необходимости в индивидуальных экономических мотивах, можно не опасаться того, что кто-нибудь станет уклоняться от работы, разделение труда происходит само собой, а главное — обеспечиваются более чем достаточные материальные средства для демонстрации всеобщего изобилия на всех публичных празднествах. В подобном обществе нет места идее прибыли, попытки спорить и торговаться сурово осуждаются, добровольный дар превозносится как высшая из добродетелей, а пресловутая «склонность к торгу и обмену» никак себя не обнаруживает. Экономическая система является, в сущности, лишь простой функцией социальной организации… Все крупные экономики натурального типа строились на принципе перераспределения. Вавилонское царство Хаммурапи и особенно Египет эпохи Нового Царства представляли собой централизованные бюрократические деспотии, основанные на подобного рода экономической системе. Патриархальное домашнее хозяйство воспроизводилось здесь в безмерно увеличенном масштабе, тогда как «коммунистическое» распределение в этих деспотиях предполагало различные ранги с четкой дифференциацией подобающих каждому норм. Продукты труда крестьян — скотоводов, охотников, пекарей, пивоваров, гончаров, ткачей и т. д. — поступали в особые кладовые, количество которых было огромным. Там их тщательно регистрировали, а затем, если они не потреблялись на месте, перевозили в более крупные хранилища, пока они не достигали центральной администрации, находившейся при дворе фараона. В Египте имелись особые склады для тканей, произведений искусства, украшений, косметических средств, изделий из серебра, царской одежды; существовали громадные зернохранилища, арсеналы и винные погреба. Однако перераспределение в столь же крупных масштабах, как и у строителей пирамид, было характерно не только для экономик, не знавших, что такое деньги. Все древние государства использовали металлические денежные знаки для уплаты налогов и жалованья, но в остальном они обходились платежами натурой из всевозможных складов и амбаров: хранившиеся там разнообразные продукты распределялись преимущественно среди непроизводительной части населения — государственных чиновников, военных и лиц, не занятых какой-либо деятельностью. Подобный порядок существовал и в древнем Китае, в государстве инков, в индийских царствах, а также в Вавилонии. В этих и многих других цивилизациях, достигших огромных успехов в экономике, сложнейшая система разделения труда обеспечивалась с помощью механизма перераспределения. Этот принцип действовал и при феодализме. В некоторых этнически стратифицированных африканских обществах правящий слой состоит из пастухов, которые живут среди земледельцев, по-прежнему использующих палку-копалку и мотыгу. Пастухи получают в дар преимущественно продукты земледелия — например зерно и пиво, сами же раздают животных, главным образом коз и овец. В таких случаях между разными слоями общества существует разделение труда, хотя обычно неравное, ибо за распределением нередко скрывается известная степень эксплуатации, но в то же время подобный симбиоз, благодаря преимуществам усовершенствованного разделения труда, повышает жизненный уровень обоих слоев. В политическом смысле для таких обществ характерен феодальный строй, независимо от того, что именно — земля или скот — является у них главной ценностью. «В Восточной Африке существуют самые настоящие скотоводческие феоды». Турнвальд (которому мы строго следуем в анализе данного вопроса) мог поэтому утверждать, что феодализм всюду предполагал систему перераспределения. Только при весьма высоком уровне развития и в исключительных обстоятельствах эта система становится политической по преимуществу, как это произошло, например, в Западной Европе, где причиной подобной эволюции была потребность вассала в защите, а подарки превратились в феодальную дань. Эти примеры показывают, что перераспределение также имеет тенденцию «погружать» собственно экономическую систему в сложную сеть социальных связей. Мы видим, что процесс перераспределения составляет, как правило, элемент господствующего политического строя, будь то племя, город-государство, деспотия, феодализм земельный или скотоводческий… Третий принцип, которому суждено было сыграть огромную роль в истории, и который мы будем называть принципом домашнего хозяйства, состоит в производстве для удовлетворения собственных потребностей. Греки называли это oeconomia, откуда и происходит наше слово «экономика». Судя по данным этнографии, мы не вправе предполагать, что производство для нужд определенного лица или группы лиц — явление более древнее, чем взаимный обмен и перераспределение. Напротив, ортодоксальное учение, как и некоторые более поздние теории на сей счет, были убедительно опровергнуты. Дикаря-индивидуалиста, который бы охотился или собирал пищу исключительно для себя самого или для своего семейства, никогда не существовало. В самом деле, обеспечение пропитанием собственных домочадцев превращается в важную черту экономической жизни лишь на более высоком этапе развития сельского хозяйства, но даже там оно не имеет ничего общего с мотивом прибыли или с институтом рынка: его модель — замкнутая группа. Независимо от того, что именно составляло самодостаточную хозяйственную единицу — семья, поселение или феодальное поместье (организмы весьма несходные по своей природе) — в основе ее неизменно лежал один и тот же принцип: производство и хранение для удовлетворения потребностей членов данной группы. Принцип этот столь же многообразен в своей конкретной реализации, как и принцип взаимного обмена и перераспределения. Характер институционального ядра особого значения здесь не имеет: это может быть пол, как в патриархальной семье, местоположение, как в сельском поселении, или политическая власть, как в феодальном поместье. Внутренняя организация группы также не играет большой роли: она может быть столь же деспотической, как римская familia *, или столь же демократической, как южнославянская «задруга»; столь же обширной, как громадные владения каролингских магнатов, или столь же крохотной, как обычный надел западноевропейского крестьянина. Потребность в торговле здесь возникает не в большей степени, чем в случае взаимного обмена или перераспределения… В целом мы вправе утверждать, что все известные нам экономические системы, вплоть до эпохи заката феодализма в Западной Европе, строились либо на одном из перечисленных выше принципов — взаимности, перераспределения или домашнего хозяйства, — либо на определенном их сочетании. Эти принципы институционализировались с помощью социальной организации, использовавшей, среди прочего, модели симметрии, центричности и автаркии. В рамках этой структуры регулярный процесс производства и распределения обеспечивался через множество самых разнообразных индивидуальных мотивов, которые, в свою очередь, регламентировались общими нормами поведения. Мотив же прибыли не играл здесь заметной роли. Совместное действие обычая и закона, магии и религии побуждало индивида следовать тем правилам поведения, которые, в конечном счете позволяли ему занять свое место в экономической системе. Греко-римский период, несмотря на высокое развитие торговли, не представлял в этом смысле какого-то перерыва: характерной его чертой было громадных масштабов перераспределение зерна, которое производило римское правительство в рамках экономики, в прочих отношениях функционировавшей на принципах домашнего хозяйства; и он вовсе не служит исключением из того правила, что вплоть до конца Средневековья рынок не играл важной роли в экономической системе — в ней преобладали иные институциональные модели. К.Поланьи. Ниже приведена, с сокращениями, глава 12 из его книги «Великая трансформация». В ней он, подобно Марксу, раскрывает антигуманное содержание первоначального накопления капитала, а тем самым и его идеологии – экономического либерализма, принципа laissez-faire, который Поланьи характеризует как «либеральный символ веры». В следующей главе автор противопоставляет буржуазному символу веры социалистический принцип Р.Оуэна. РОЖДЕНИЕ ЛИБЕРАЛЬНОГО СИМВОЛА ВЕРЫ 1944 Экономический либерализм представлял собой организующий принцип общества, занятого созданием рыночной системы. Появившись на свет как простая склонность к небюрократическим методам, он вырос в настоящую веру в мирское спасение человека посредством саморегулирующегося рынка. Подобная экзальтация была результатом того, что задача, выпавшая на его долю, неожиданно оказалась гораздо более сложной и мучительной: стало ясно, что установление нового порядка повлечет за собой множество взаимосвязанных перемен, а совершенно невинным людям придется причинить неисчислимые страдания. Таким образом, апостольский пыл, охвативший адептов экономического либерализма, явился, в сущности, лишь реакцией на требования рыночной экономики, достигшей своего полногоразвития. Отодвигать начало политики laissez-faire (как это часто делается) к той эпохе, когда словечко это впервые появилось во Франции, т. е. к середине XVIII в., значило бы вступать в вопиющее противоречие с историей: можно с уверенностью утверждать, что еще в течение жизни двух последующих поколений экономический либерализм представлял собой не более чем случайную, эпизодическую тенденцию. Лишь к 1820-м гг. стал он выражать три классических принципа: труд должен искать свою цену на рынке; создание денег должно быть подчинено автоматически действующему механизму; движение товаров из одной страны в другую должно быть свободным, без каких-либо преград или преимуществ; или, если выразить эти догмы более кратко, — рынок труда, золотой стандарт и свободная торговля… Только в 1830-е гг. экономический либерализм загорелся энтузиазмом крестоносного движения, a laissez-faire стал символом воинствующей веры. Класс фабрикантов решительно требовал реформы законодательства о бедных, поскольку оно препятствовало формированию промышленного рабочего класса, доходы которого зависели бы от результатов труда. Степень риска, связанного с созданием свободного рынка труда, как и мера несчастий, на которые обрекались жертвы прогресса, стали теперь вполне очевидными. Соответственно к началу 1830-х гг. с ясностью обнаруживается резкая перемена в настроениях. Перепечатанная в 1817 г. «Диссертация» Таунсенда содержала предисловие, где восхвалялась та проницательность, с которой автор обрушился на законы о бедных и потребовал полной их отмены; издатели, однако, предостерегали против его «поспешного и необдуманного» предложения упразднить пособия живущим самостоятельно беднякам в течение столь краткого срока, как десять лет. В «Принципах» Рикардо, вышедших в свет в том же году, упорно доказывалась необходимость отмены системы пособий; автор, однако, настоятельно рекомендовал делать это медленно и постепенно. Питт — ученик Адама Смита — в свое время отверг подобную меру ввиду тех страданий, которыми грозила она невинным людям. И еще в 1829 г. Пиль полагал, «что любой иной способ ликвидации системы пособий, кроме постепенного, оказался бы, вероятно, чрезвычайно рискованным». [82] Но в 1832 г., после политической победы буржуазии, Билль о реформе закона о бедных был принят в самом радикальном варианте и стремительно, без всяких отсрочек, проведен в жизнь: laissez-faire уже был катализирован до степени мощного, не признающего никаких компромиссов движения… В политике laissez-faire не было ничего «естественного»: простое невмешательство в естественный ход вещей никогда бы не смогло породить свободные рынки. Подобно тому как хлопчатобумажное производство — главная фритредерская отрасль — было создано с помощью покровительственных тарифов, экспортных премий и непрямых дотаций к заработной плате, точно так же и сам принцип laissez-faire был проведен в жизнь усилиями государства. На 30-е и 40-е гг. приходится не только взрыв законодательной активности в деле отмены прежних регламентирующих актов, но и громадное расширение административных функций государства, которое постепенно обзаводилось центральным бюрократическим аппаратом, способным выполнять задачи, поставленные сторонниками либерализма. Для типичного утилитариста экономический либерализм был социальным проектом, который следовало осуществить ради наибольшего счастья наибольшего числа людей; laissez-faire воспринимался не как способ достижения цели, а как сама цель. Конечно, законы ничего не могли сделать непосредственно — разве что устранить вредные ограничения. Это, однако, не означало, будто ничего не может сделать правительство, в особенности — косвенным путем. Напротив, либерал-утилитарист видел в правительстве могущественное оружие, способствующее достижению счастья. Что касается сферы материального благополучия, то здесь, полагал Бентам, влияние законодательства «ровно ничего не значит» по сравнению с бессознательным содействием «блюстителя порядка». Из трех вещей, необходимых для экономического успеха, — желания, знаний и силы — частное лицо обладает только желанием. Знания и силу, учил Бентам, правительство способно обеспечить с гораздо меньшими затратами, нежели частные лица. Задача исполнительной власти — не только создавать в сфере управления бесчисленные инструменты, необходимые для практической реализации поставленных целей, но и собирать всевозможные сведения и статистические данные, поощрять эксперименты, поддерживать науку. Бентамовский либерализм означал замену парламентских мер деятельностью административных органов… Дорога к свободному рынку была открыта и оставалась открытой благодаря громадному росту интервенционистских мер, беспрестанно организуемых и контролируемых из центра. Сделать «простую и естественную свободу» Адама Смита совместимой с требованиями человеческого общества оказалось весьма сложной задачей. Вспомним хотя бы о мудреных положениях бесчисленных законов об огораживаниях; о массе бюрократических контролирующих мер, связанных с проведением в жизнь нового законодательства о бедных, которое — впервые после царствования Елизаветы — находилось под действенным надзором центральной власти; или о расширении сферы правительственного администрирования, которое повлек за собой похвальный замысел муниципальной реформы. Между тем все эти твердыни государственного вмешательства возводились с целью упорядочения какой-нибудь «простой свободы» — свободы земли, труда или муниципальной администрации… Этот парадокс дополнялся другим, еще более удивительным. Экономика laissez-faire была продуктом сознательной государственной политики, между тем последующие ограничения принципа laissez-faire начались совершенно стихийным образом. Laissez-faire планировался заранее, само же планирование — нет. Справедливость первой части данного утверждения была доказана выше. Если исполнительная власть когда-либо сознательно использовалась для реализации ясно поставленных целей правительственной политики, то было это в героическую эпоху laissez-faire и занимались этим бентамиты. Что же касается второй его части, то на это обстоятельство впервые обратил внимание знаменитый либерал Дайси, задавшийся целью исследовать истоки «анти-laissez-faire», или, как он выражался, «коллективистской» тенденции в английском общественном мнении, существование которой было вполне очевидным с конца 1860-х гг. Онс изумлением обнаружил, что никаких признаков действия подобной тенденции, кроме самих законодательных актов, найти невозможно, точнее сказать — до принятия законов, которые, казалось бы, свидетельствовали о ее наличии, никаких следов «коллективистской тенденции» в общественном мнении заметно не было. Что же касается позднейших «коллективистских» взглядов, то, заключил Дайси, само же «коллективистское» законодательство и стало, вероятно, их первопричиной. Итогом этого проницательного анализа явился вывод о том, что у непосредственных творцов ограничительных законов 1870—1880 гг. совершенно отсутствовало ясное намерение расширить функции государства или ограничить свободу индивида. Оказалось, что законодательное острие противодействовавшего саморегулирующемуся рынку процесса, каким явил он себя в полстолетие после 1860 г., вовсе не направляла рука общественного мнения; это было движение, обусловленное спонтанно возникающими импульсами чисто прагматического свойства. Подобный взгляд непременно вызовет резкие возражения либеральных экономистов. Вся их социальная философия строится на убеждении, что laissez-faire представлял собой естественный процесс, тогда как последующее враждебное ему законодательство стало результатом сознательных и целенаправленных усилий противников принципа либерализма. Не будет преувеличением сказать, что истинность или ложность позиции нынешних либералов прямо связана с этими взаимоисключающими толкованиями двойного процесса — становления рынка и противодействия ему.
Карл Поппер (1902-1994) – выдающийся австрийский и британский философ, логик и социальный мыслитель ХХ столетия. В противовес эмпиризму неопозитивистов он построил свою философскую концепцию – критический рационализм. Принципу верификации он противопоставил принцип фальсификации, или принципиальной опровержимости научных утверждений; рост научного знания он понимает как выдвижение смелых гипотез и их опровержения («Логика научного открытия», 1934). Следующий труд Поппера, двухтомник «Открытое общество и его враги» (1937-1943, опубликован в 1945 г.), направлен против нацизма и коммунизма, против их вождей – Гитлера и Сталина, в защиту демократии. Свои взгляды он развивает в форме критики мифа о предопределении и главных теоретиков «историцизма» – Платона, Гегеля, Маркса. Концептуальную ось его труда составляет дихотомия «закрытое – открытое» общество. Закрытое общество - это племенное или коллективистское общество; оно характеризуется святостью социального порядка, который закрыт для рациональной критики и для изменений. Напротив, в открытом обществе индивиды обсуждают существующие законы, принимают рациональные решения относительно их изменения; оно открыто многовариантному будущему. Переход от закрытого общества к открытому представляет собой великую революцию. Она началась две с половиной тысячи лет назад и все еще далека от завершения. Это не движение к всеобщему счастью, а рациональная социальная инженерия, которая означает постепенное, пошаговое решение наиболее тяжелых, нестерпимых социальных бед. Ниже приведены несколько фрагментов, в которых выражены эти позиции К.Поппера. В 60-80-е годы К.Поппер разрабатывал проблемы эволюционной эпистемологии и логики социальных наук, создал метафизику «открытой вселенной», которая стала теоретическим обоснованием идей «открытой философии». ОТКРЫТОЕ ОБЩЕСТВО И ЕГО ВРАГИ. 1938-1943 (публикация – 1945) 1. Наша западная цивилизация была рождена греками. Они, по-видимому, были первыми, кто сделал шаг от племенного строя к гуманизму. Рассмотрим, что это означает. Древнегреческое племенное общество во всех отношениях напоминает общества народов, подобных, к примеру, полинезийцам или маори. Небольшие группы воинов, обычно живущие в укрепленных поселениях, управляемых племенными вождями, королями или аристократическими семьями, вели войны друг против друга — как на море, так и на суше. Конечно, существовали значительные различия между греческим и полинезийским образами жизни, поскольку, безусловно, в племенном строе нет единообразия. Не существует стандартизованного «племенного образа жизни». Тем не менее, мне представляется, что существуют некоторые признаки, которые могут быть обнаружены, если не во всех, то в большинстве племенных обществ. Я имею в виду магическое или иррациональное отношение к обычаям социальной жизни и, соответственно, жесткость этих обычаев. …Табу жестко регулируют все стороны жизни и господствуют над ними. Табу не оставляют никаких лазеек. При такой форме жизни практически не существовало никаких проблем и не было ничего даже отдаленно сходного с моральными проблемами. Я не, хочу сказать, что от члена племени никогда не требовался большой героизм и стойкость, чтобы действовать в соответствии с табу. Я имею в виду, что он редко попадал в положение, вынуждавшее его сомневаться, каким образом действовать. Правильный путь всегда определен заранее, хотя, следуя по нему, и приходится преодолевать трудности. Он определен табу, магическими племенными институтами, которые никогда не становятся объектами критического рассмотрения. Даже Гераклит не проводил четкого различия между институциональными законами и законами природы: и те, и другие, по его мнению, имеют одинаковый магический характер. Основанные на коллективистской племенной традиции, такие племенные институты не оставляли никакого места для личной ответственности. Табу, которые устанавливают некоторую форму групповой ответственности, могут быть признаны разве что предтечами того, что мы называем личной ответственностью, но они фундаментально отличны от последней. Они основаны не на принципе разумного самоотчета, а на магических идеях — таких, как идея смягчения власти судьбы. Хорошо известно, насколько живучи эти понятия. Наш собственный образ жизни все еще перегружен табу — пищевыми табу, табу вежливости и многими другими. И все же между нашим и племенным обществами есть существенные различия. В нашем образе жизни между законами государства, с одной стороны, и табу, которые мы привычно соблюдаем, — с другой, существует постоянно расширяющаяся область личных решений с ее проблемами и ответственностью. И мы знаем важность этой области. Личные решения могут привести к изменению табу и даже политических законов, которые более уже не представляют собой табу. Возможность рациональной рефлексии по поводу встающих перед человеком проблем — вот что составляет коренное различие этих двух типов общества. Кстати, рациональная рефлексия начинается с Гераклита. А с Алкмеона, Фалея, Гипподама, Геродота и софистов поиск «наилучшего закона» приобретает постепенно характер проблемы, которую можно и должно обсуждать рационально. В наше же время многие принимают рациональные решения, касающиеся желательности или нежелательности новых законов и других институциональных изменений, т. е. решения, основанные на оценке возможных последствий наших действий и на сознательном предпочтении некоторых из них. Мы признаем рациональную личную ответственность. В дальнейшем магическое, племенное или коллективистское общество мы будем именовать закрытым обществом, а общество, в котором индивидуумы вынуждены принимать личные решения, — открытым обществом. Закрытое общество в его лучших образцах можно справедливо сравнить с организмом. Так называемая органическая или биологическая теория государства достаточно успешно применима к нему. Закрытое общество сходно со стадом или племенем в том, что представляет собой полуорганическое единство, члены которого объединены полубиологичсскими связями — родством, общей жизнью, участием в общих делах, одинаковыми опасностями, общими удовольствиями и бедами. Это — все еще конкретная группа конкретных индивидуумов, связанных друг с другом не только такими абстрактными социальными отношениями, как разделение труда и обмен товаров, но и конкретными физическими отношениями типа осязания, обоняния и зрения… В свете сказанного очевидно, что переход от закрытого к открытому обществу можно охарактеризовать как одну из глубочайших революций, через которые прошло человечество. Благодаря уже описанному нами биологическому характеру закрытого общества этот переход должен был переживаться очень глубоко. Поэтому, когда мы говорим, что наша западная цивилизация началась с греков, мы должны осознавать, что же это означает. В действительности это означает следующее: греки начали величайшую революцию, которая, по-видимому, все еще находится в своей начальной стадии, а именно — в стадии перехода от закрытого общества к открытому. П. Конечно, эта революция не совершалась сознательно. Крушение племенного строя, закрытого древнегреческого общества следует отнести к периоду, когда начал заметно ощущаться прирост населения среди правящего класса собственников земли. Это означало конец «органического» племенного строя. Этот процесс создал в закрытом обществе социальное напряжение… Пожалуй, самой главной причиной краха закрытого общества стало развитие морского сообщения и торговли. Тесные связи с другими племенами подрывали господствовавшее в то время чувство необходимости существования племенных институтов, а торговля, т.е. коммерческая инициатива, повидимому, была одной из немногих форм деятельности, с помощью которых даже в обществе, где еще преобладал племенной строй, могла развиваться индивидуальная инициатива и независимость… IV. Это поколение афинян, которое знаменует поворотный пункт в истории человечества, по-моему, следует назвать Великим поколением. Люди этого поколения жили в Афинах как раз накануне и во время Пелопоннесской войны27. Среди них были великие консерваторы, такие как Софокл и Фукидид. Среди людей этого поколения были представители переходного периода, которые колебались, как Еврипид, или были настроены скептически, как Аристофан. Среди них были и великий лидер демократии Перикл, который сформулировал принципы равенства перед законом и политического индивидуализма, и Геродот, которого приветствовали и превозносили в городе Перикла как автора сочинения, прославившего эти принципы. Протагор, уроженец Абдер, ставший весьма влиятельным в Афинах, и его земляк Демокрит также должны быть причислены к Великому поколению. Этим философам принадлежит теория, согласно которой человеческие институты языка, обычаев и законов не имеют магического характера табу, а сотворены человеком, не естественны, а условны, и эти философы в то же время утверждали, что мы сами отвечаем за эти институты. Существовала также школа Горгия — Алкидама, Ликофрона и Антисфена, выдвинувшая принципы недопустимости рабства, рационального протекционизма и антинационализма, т. е. веры в универсальную империю людей. И, наконец, был, пожалуй, величайший из всех них — Сократ, который преподал всем нам урок, согласно которому нам следует верить в разум, но в то же время опасаться догматизма, сторониться как мисологии1, неверия в теорию и разум, так и магической установки тех, кто сотворяет идол мудрости, — другими словами, он учил, что духом науки является критицизм. …Сильное впечатление возникает от знаменитой речи Перикла…: «Для нашего государственного устройства мы не взяли за образец никаких чужеземных установлений. Напротив, мы, скорее, сами являем пример другим, нежели в чем-либо подражаем кому-либо. И так как у нас городом управляет не горсть людей, а большинство народа, то наш государственный строй называется народоправством. В частных делах все пользуются одинаковыми правами по законам. Что же до дел государственных, то на почетные государственные должности выдвигают каждого по достоинству, поскольку он чем-либо отличился не в силу принадлежности к определенному сословию, но из-за личной доблести. Бедность... не мешает... занять почетную должность... В нашем государстве мы живем свободно и в повседневной жизни избегаем взаимных подозрений: мы не питаем неприязни к соседу, если он в своем поведении следует, личным склонностям... В общественной жизни не нарушаем законов... и повинуемся властям и законам, в особенности установленным в защиту обижаемых, а также законам неписаным, нарушение которых все считают постыдным... Только мы признаем человека, не занимающегося общественной деятельностью, не благонамеренным гражданином, а бесполезным обывателем. Не многие способны быть политиками, но все могут оценивать их деяния. Мы не думаем, что открытое обсуждение может повредить ходу государственных дел. Напротив, мы считаем неправильным принимать нужное решение без предварительной подготовки при помощи выступления с речами за и против... Считайте за счастье свободу, а за свободу — мужество и смотрите в лицо военным опасностям... Одним словом, я утверждаю, что город наш — школа всей Эллады, и полагаю, что каждый из нас сам по себе может с легкостью и изяществом проявить свою личность в самых различных жизненных условиях». Эти слова — не просто восхваление Афин. Они выражают истинный дух Великого поколения. Они формулируют политическую программу великого эгалитарного индивидуалиста, демократа, который хорошо понимал, что демократия не может исчерпываться бессмысленным лозунгом, согласно которому «народ должен править», а должна основываться на вере в разум и на гуманизме. В то же время эти слова являются выражением истинного патриотизма, справедливой гордости городом-государством, который поставил своей задачей установить образец и стал школой не только Эллады, но, как мы теперь знаем, всех прошедших и будущих поколений человечества… Даже само возникновение философии, на мой взгляд, может рассматриваться как ответ на крах закрытого общества и его магических верований. Философия — это попытка заменить утраченную магическую веру рациональной верой… V. Величайший вклад в эту веру был сделан Сократом, который и умер за нее. Сократ не был лидером афинской демократии, подобно Периклу, или теоретиком открытого общества, подобно Протагору. Он был, скорее, критиком Афин и их демократических институтов, и в этом отношении он мог иметь поверхностное сходство с некоторыми из лидеров реакции против открытого общества. Однако человеку, который критикует демократию и демократические институты, нет нужды быть их врагом, хотя и демократы, которых он критикует, и тоталитаристы, которые надеются поживиться на любом расхождении в демократическом лагере, могут, вполне вероятно, назвать его таковым. Существует фундаментальное различие между демократической и тоталитарной критикой демократии. Критика Сократа была демократической и в действительности принадлежала к такому роду критики, который составляет самую сущность демократии… Закрытое общество и вместе с ним вера в то, что племя — это все, а индивид — ничто, разрушились. Индивидуальная инициатива и самоутверждение стали фактом. Возник интерес к человеческому индивидууму как к индивидууму, а не только как к племенному герою или спасителю. Однако философия, которая ставит человека в центр своего интереса, началась только с Протагора. А убеждение, согласно которому нет ничего важнее в нашей жизни, чем другой индивидуальный человек, призыв к людям уважать друг друга и самих себя, по-видимому, обязаны своим появлением только Сократу… VI. У Сократа был только один достойный последователь - его старый друг Антисфен, последний представитель Великого поколения. Платон, самый одаренный из его учеников, оказался и самым неверным из них. Он предал Сократа точно так же, как предали его и дяди Платона… Читая Платона, мы, как мне кажется, становимся свидетелями внутреннего конфликта, поистине титанической борьбы в душе Платона… VIII. …То, что нам следует извлечь из Платона, в точности противоположно тому, что он пытался преподать нам. И этот урок не следует забывать. Бесспорно, платоновский социологический диагноз превосходен, но предложенная им теория еще хуже, чем то зло, с которым он пытался бороться. Остановка политических изменений не дает средства лечения болезни. Она не может принести счастья. Мы никогда не сможем вернуться к мнимой невинности и красоте закрытого общества. Нашу мечту о небе нельзя воплотить на земле. Случилось так, что мы однажды стали полагаться на разум и использовать способность к критике, и как только мы почувствовали голос личной ответственности, а вместе с ней и ответственности за содействие прогрессу знания, мы уже не можем вернуться к государству, основанному на бессознательном подчинении племенной магии. Для вкусивших от древа познания рай потерян. Чем старательнее мы пытаемся вернуться к героическому веку племенного духа, тем вернее мы в действительности придем к инквизиции, секретной полиции и романтизированному гангстеризму. Начав с подавления разума и истины, нам придется закончить жестоким и насильственным разрушением всего человеческого. Нет пути назад к гармоническому государству природы. Если мы повернем назад, то нам придется пройти весь путь — мы будем вынуждены вернуться в животное состояние. Мы должны серьезно исследовать эту проблему, как бы трудно ни было это сделать. Если мы мечтаем о возвращении к своему детству, если мы испытываем искушение опереться на других и таким образом быть счастливыми, если мы стремимся уклониться от задачи нести свой крест гуманности, разума и ответственности, если мы потеряли мужество и хотим избавиться от напряжения, — то нам следует найти опору в ясном понимании того простого выбора, перед которым мы стоим. Мы можем вернуться в животное состояние. Однако, если мы хотим остаться людьми, то перед нами только один путь — путь в открытое общество. Мы должны продолжать двигаться в неизвестность, неопределенность и опасность, используя имеющийся у нас разум, чтобы планировать, насколько возможно, нашу безопасность и одновременно нашу свободу. К.Поппер. ЭСТЕТИЗМ, УТОПИЗМ И ИДЕЯ СОВЕРШЕНСТВА* Мне кажется, что особенно опасен заложенный в программе Платона подход к политике. Анализ этого подхода имеет очень большое практическое значение с точки зрения рациональной социальной инженерии. Этот платоновский подход может быть охарактеризован как утопическая инженерия в противоположность другому виду социальной инженерии, который мне представляется единственно рациональным и который может быть назван постепенной, поэтапной инженерией (piecemeal engineering). Утопический подход особенно опасен потому, что он может показаться очевидной альтернативой безудержному историцизму, т.е. радикальному историческому подходу, который подразумевает, что мы не можем изменить ход истории… … /Подход поэтапной инженерии/ мне представляется методологически безупречным. Применяющий его политик может как иметь, так и не иметь перед своим мысленным взором план общества, он может надеяться, а может и нет, что человечество однажды воплотит в жизнь идеальное общество и достигнет на земле счастья и совершенства. Однако он будет сознавать, что если человечество и способно достичь совершенства, то это произойдет еще очень не скоро, и что каждое поколение людей, а значит поколение наших современников стремится не столько к тому, чтобы его осчастливили – ведь не существует институциональных средств, позволяющих сделать человека счастливым, - сколько к тому, чтобы его избавили от несчастий, которые человечество способно предотвратить. Тот, кто страдает, имеет право требовать, чтобы были использованы все возможные средства для облегчения его страданий. Поэтому приверженец поэтапной инженерии будет разрабатывать методы для поиска наиболее тяжелых, нестерпимых социальных бед, чтобы бороться с ними, а не искать величайшее конечное благо, стремясь воплотить его в жизнь… … Можно искать небесный град в прошлом или в будущем, можно звать «назад к природе» или «вперед к миру любви и красоты», но это всегда – призыв к нашим эмоциям, а не к разуму. Даже лучшие намерения создать на земле рай могут превратить ее только в ад – в ад, который человек – и только он – может создать своим собратьям.
Питирим Сорокин (1889-1968) – выдающийся русский и американский социолог, профессор Петроградского университета и один из основателей Гарвардской социологической школы. За активную политическую деятельность преследовался царскими властями, а в 1922 г. был выслан из советской России, после чего жил и работал в США. Своими трудами он внес вклад во многие области социологии: теорию и методологию, социальную стратификацию и социологию культуры, социологию знания, искусства и др. Наиболее известны его книги: «Система социологии» в двух томах (1920), «Социальная мобильность» (1927), «Социальная и культурная динамика» в четырех томах (1938-1941), «Общество, культура и личность: их структура и динамика; система общей социологии» (1947), «Главные тенденции нашего времени» (1964). Ниже помещены фрагменты из двух трудов П.Сорокина по общей социологии, относящихся к разным периодам его творчества: российскому - «Система социологии» и американскому - «Общество, культура и личность». В первой из этих работ в центре внимания молодого социолога находилась одна из основных теоретических проблем – взаимодействие людей как основа жизнедеятельности индивидов и их сообществ; соответственно, понятие взаимодействия является ключевым во всей архитектонике социологии. Такой подход позволил П.Сорокину внести существенный вклад в решение одной из острейших методологических проблем – реально ли общество как коллективное единство. Во второй работе – одной из центральных американского периода творчества –П.Сорокин концентрирует внимание на значимом человеческом взаимодействии как родовом социокультурном явлении. Опираясь на всю совокупность полученных ранее научных результатов, он обосновывает фундаментальный принцип социокультурного подхода: личность, общество и культура образуют неразрывную триаду; социология как генерализующая наука равно связана со всеми тремя аспектами социокультурных явлений. Выдвижение, обоснование и разработка этих положений составляет выдающийся вклад П.Сорокина в развитие социологии. Раскрытие и использование их потенциала весьма актуально для глубокого понимания социокультурных процессов, совершающихся в нашу эпоху во всем мире, включая Россию.
|