Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Пажеский Его Величества корпус 4 страница






Впереди полка, тотчас за трубачами, везли полковой штандарт в сопровождении ассистента из офицеров, с шашкой наголо. Никому из нас не нравилось сопровождать штандарт. Офицеры почему-то прозвали его Эрнестом, по имени модного петербургского ресторана; под этим псевдонимом штандарт фигурировал в наших спорах, и солдаты не могли поэтому догадаться, о чём мы торгуемся после вопроса – кто едет сегодня к Эрнесту? Нельзя же всегда было говорить по-французски, чтобы скрывать от своих солдат то, что мы хотели скрыть от них.

Лагерный сбор заканчивался большими корпусными манёврами в царском присутствии. Для господ офицеров это являлось большим событием, связанным с отлучкой из насиженных за лето красносельских дач. Появлялись на сцену комфортабельные собственные офицерские палатки, устилавшиеся подчас драгоценными персидскими коврами. Главной заботой полка была перевозка офицерской артели – с буфетчиками, поварами, посудой и тяжеловесным полковым серебром. Всё это тянулось на крестьянских подводах. Полковой обоз разбухал до невероятных размеров, особенно из-за подвод, нанимаемых офицерами на собственный счёт для перевозки их палаток и чемоданов.

Места биваков были известны заранее, и потому, подойдя к месту ночлега, мы находили уже палатку-дворец, в которой при свете канделябров подавался изысканный ужин с винами и шампанским, совсем как в городе. Лакеи и денщики стлали в палатках походные постели " для господ", и только длинные ряды коней на коновязях напоминали ржанием о нашем военном ремесле.

Мне, впрочем, редко удавалось пользоваться всем этим комфортом, так как я попал в число тех четырёх-пяти офицеров, которых заранее предназначали в начальники разъездов. Самыми опасными " противниками" в этих случаях считались казаки, которые на своих лёгких конях пробирались в ночное время по пересечённой местности с большей лёгкостью, чем наши тяжеловесные разъезды.

Если для нас, молодых офицеров, все эти полурусские названия, как Хейдемяки, Кавелахты, Парголовы, все эти угрюмые леса и приветливые на первый взгляд, а на самом деле – непроходимые болотистые луга представляли собой действительно незнакомую и интересную обстановку, то для нашего начальства, изъездившего эти места вдоль и поперёк в течение добрых двух или трёх десятков лет, всё это было хорошо известной частью военного поля. Такую-то возвышенность всегда полагалось атаковать с юга, а вот X попробовал обойти её с востока, ну и осрамился перед самим великим князем – главнокомандующим.

Этим людям было всё наперёд известно, и я никогда не забуду, какой был конфуз, когда казачья бригада под командой генерала Турчанинова, получив, как и мы, свободу действий с девяти часов вечера, решила после хорошей попойки не ожидать, как было принято, рассвета, а двинулась против нас ночью на рысях и, не дав опомниться сторожевому охранению, застала всю 1-ю дивизию мирно спящей на биваках.

– Нахальство. Где же это видано, – ворчал наш вахмистр Николай Павлович, возвращаясь с этого позорного манёвра и делясь со мной впечатлениями. – Жаль щей и каши, что эти разбойники вывернули из походной кухни...

Последние два-три дня манёвров все от мала до велика мечтали лишь об " отбое" и заранее гадали, где бы он мог состояться. Прошли уже времена, когда " отбой" обязательно должен был быть подан на военном поле у Красного Села. В моё время намечался известный прогресс, и царь выезжал на тройке за несколько вёрст от Красного Села, где после " отбоя" он лично присутствовал на разборе манёвров, не решаясь, однако, проронить при этом ни единого слова.

Царский приезд на несколько дней обращал лагерный сбор в сплошной великосветский праздник. Здесь ещё оставались в своём неприкосновенном виде красносельские скачки, описанные в " Анне Карениной". Вспоминая Вронского, я одно лето готовил под руководством англичанина-тренера своего красавца Лорд-Мэра; увы, он был побит чистокровным рыжим Чикаго, напоминавшим своим экстерьером и мастью того Гладиатора, с которым соревновалась лошадь Вронского. Тут же у трибун скачек царь раздавал призы лучшим стрелкам, ездокам и даже кашеварам.

Между кашеварами ежегодно устраивались состязания в варке щей и каши, для чего котлы врывались заранее в один из склонов Дудергофской горы; судьями были фельдфебели, и призы присуждались тайным голосованием.

После скачек все неслись на тройках, парах и извозчиках в Красносельский театр, где самую видную роль на сцене балета играла Кшесинская, которой любовались сразу все три её последовательных августейших любовника – сам Николай II, его молодой дядя Сергей Михайлович и совсем ещё юнец, младший брат будущего претендента на престол, Кирилла, – Андрей.

На другой день всё то общество, что было в театре, незадолго до заката солнца собиралось у церкви главного лагеря, где должна была происходить " зоря с церемонией".

Перед парадной палаткой выстраивался сборный оркестр от всех гвардейских полков, около тысячи человек, исполнявший заранее отрепетированные музыкальные произведения. Впереди него и в нескольких шагах от царя стоял старейший барабанщик, барабанщик Семёновского полка, с большой седой бородой. Он взмахивал палками барабана, и музыка стихала. Старик, чётко повернувшись к оркестру, командовал: " На молитву. Шапки долой! ", после чего при последних лучах заходящего солнца внятно и раздельно читал " Отче наш".

Присутствовавшая на зоре петербургская знать, штабные карьеристы и блестящие гвардейцы, толпившиеся у трибун для дам, смотрели на неё как на обязательную служебную церемонию, давно потерявшую свой внутренний смысл. Едва успевала она окончиться, как все они спешили удрать в тот же Красносельский театр или на весёлые ужины с наехавшими из Питера разряженными дамами всех рангов.

Лагерь был кончен, поезда, набитые до отказа, увозили в столицу всё офицерство, а Красное Село замирало до следующей весны...

На второй год пребывания в полку я уже считаюсь хорошим строевиком, и хозяин офицерской артели штабс-ротмистр Александровский приглашает меня к себе помощником в учебную команду – унтер-офицерскую школу, куда он, к великому его смущению, назначен заведующим.

Разочарованный в своих надеждах научиться чему-либо в эскадроне, я с радостью принимаю это предложение. Но вскоре я узнаю, что и здесь всем военным образованием ведает унтер-офицер Кангер, а мне поручены лишь грамотность, арифметика и винтовка.

– Не мешайся, – говорит мне Джек Александровский, – Кангер знает всё лучше нас с тобой.

Главным занятием в учебной команде была, конечно, верховая езда, производившаяся ежедневно в большом манеже. В середине стоит раздушенный, жирненький Джек с бородкой Генриха IV. Всем своим видом он напоминает элегантного французского буржуа. Обычно добродушный и корректный, в манеже он обращается в зверя, кричит и неистово щёлкает бичом, хотя ничего в езде не понимает. Пар валит клубами от несущихся коней: люди на полном карьере должны соскакивать и вскакивать в седло. Они не робеют, и на земле остаются только вольноопределяющиеся, очутившиеся впервые в седле.

Я предлагаю Александровскому позволить мне заняться с вольноопределяющимися отдельно в те часы, когда учебная команда находится на устных занятиях. Он соглашается.

Мои новые ученики считают ниже своего достоинства и полученного ими высшего образования подчиняться безусому корнету, которого они к тому же встречают в петербургских салонах. Они не могут примириться с тем, что я обращаюсь с ними, как с другими солдатами. Более выправленными и дисциплинированными оказываются бывшие воспитанники Александровского лицея, сохранявшего с давних времён обычаи полувоенного заведения, но зато бывшие студенты университета – князь Куракин, ставший после революции священником в одной из парижских церквей, и граф Игнатьев, мой двоюродный брат, – принимают военную муштру за смешную и обидную обязанность, с которой надо мириться, чтобы попасть в кавалергардский офицерский клуб.

Отдыхаю душой только на занятиях в классе, где пахнет конским и человеческим потом и где каждое моё слово принимается как откровение старательными учениками, из которых сорок процентов окончили только сельские школы, а сорок процентов – совсем безграмотные и попали в учебную команду как отличные строевики.

По вечерам я превращаюсь в сельского учителя, исправляя диктовки и арифметические задачи.

На третий год получаю наконец самостоятельный и ответственный пост заведующего новобранцами своего эскадрона. Их сорок три человека, и я для них с декабря по апрель являюсь высшим и единственным авторитетом. Среди них много украинцев, несколько уроженцев Дона и Северного Кавказа, чувствующих себя с первого же дня на коне как дома, сметливые ярославцы, два весельчака москвича, угрюмый петербургский рабочий и несколько латышей, попадавших всегда в наш полк из-за роста и белокурых волос. Латыши, самые исправные солдаты, – плохие ездоки, но люди с сильной волей и обращались в лютых врагов солдат, как только они получали унтер-офицерские галуны.

Я гордился своими новобранцами. Мне казалось, что, зная их всех поимённо, проводя с ними на занятиях круглый день с шести часов утра до пяти-шести часов вечера, покупая им на свой счёт новые белые бескозырки вместо грязных казённых, жалуя, опять же на свой счёт, шпоры лучшим ездокам, читая их письма из деревни, заботясь об их здоровье, отпуская бесконечные чарки водки для поощрения за хорошую езду, я выполнял не только мои обязанности по службе, но и являлся для них " отцом-командиром".

Позже я понял, что близким для них человеком был только полуграмотный унтер-офицер Гаврилов, мой помощник, а я был " барином", исполнявшим по отношению к солдатам почти обязательные традиции нашего помещичьего полка.

В страстную субботу читаю в приказе по полку: " Завтра по случаю пасхальной заутрени в залах Зимнего дворца от эскадрона Её Величества назначается почётный караул в составе тридцати нижних чинов, при унтер-офицере и трубаче под командой корнета гр. Игнатьева. Форма одежды парадная: в белых мундирах, в супервестах, в касках с орлами, в лосинах, ботфортах и перчатках с крагами".

Величественные и ярко освещённые залы дворца постепенно наполняются придворными в раззолоченных мундирах, сенаторами в красных мундирах с расшитой золотом грудью, высшими чиновниками в чёрных мундирах, генералами и офицерами гвардии. Все рассматривают с любопытством наш караул, стоящий в середине большого Николаевского зала. Ничто не напоминает о том, что поводом для этого собрания явился религиозный праздник. Всё пышно и церемонно, как всегда. Стук палочки церемониймейстера и гробовая тишина, среди которой раздаётся только моя команда: " Палаши вон! Слушай на караул! " Царь идёт под руку с царицей и, взглянув на караул, холодно произносит:

– Христос воскресе, кавалергарды!

– Воистину воскресе, Ваше Императорское Величество! – по разделениям отвечают кавалергарды, вкладывая в эти слова не больше чувства, чем в обычные, предусмотренные уставом ответы начальству. И снова гробовая тишина.

На следующий день веду опять свой караул во дворец для христосования с царём. Там уже собраны по традиции все караулы, несшие службу в пасхальную ночь. Я хорошо не знаю, в чём будет состоять церемония.

Царь подходит ко мне и христосуется, как со старым знакомым. Императрица подаёт мне руку, целую её и получаю фарфоровое яйцо, которое боюсь уронить, так как руки заняты и палашом, и каской, и крагами. Но мой сосед унтер-офицер красавец Муравьёв не смущается и проделывает точно ту же церемонию. И правофланговый, латыш Михельсон, и украинец Яценко – все следуют его примеру, и все оказываются настоящими придворными кавалерами. Изумляюсь, но при выходе из зала Муравьёв мне объясняет, что вахмистр Николай Павлович весь великий пост " репертили и давали целовать ручку". Возвращаемся по набережной и служим предметом восхищения катающихся элегантных дам и нарядной толпы, запрудившей гранитные тротуары. Апрельское солнце играет на касках с серебряными орлами и на наших могучих палашах. Нога ступает твёрдо и уверенно по гладкому деревянному торцу мостовой, шаг у людей спокойный, кавалерийский, полный достоинства.

А ещё год назад вёл я этих великанов в зипунах и дырявых полушубках под мокрым ноябрьским снегом из Михайловского манежа, где производилась разбивка новобранцев. Они стояли в манеже запуганные, с бессмысленным видом, и гигант Преображенский унтер-офицер брал по очереди каждого из них за плечи, разбирая отметку мелом на груди, которую ставил великий князь, главнокомандующий. Затем он отталкивал отобранного к толпе унтер-офицеров, ожидавших дневной " добычи" для своего полка.

А ещё через три года поведу я их на вокзал полупьяной толпой, уволенных в запас. Вся военная дисциплина слетит с них при выходе из казарм, и на вокзале я буду избегать с ними заговаривать, немного опасаясь этих людей, опьяневших не только от водки, но и от счастья. Для них ведь служба в гвардии не была весёлым времяпрепровождением.

Мой последний лагерный сбор в полку закончился для меня сюрпризом. За два дня до окончания больших осенних манёвров, начавшихся в Финляндии и закончившихся, как полагается, поближе к военному полю Красного Села, нас, " отступающих под напором превосходных сил противника", завели на бивак в какой-то очень зловонный огород на самой окраине Выборгской стороны, в 2 километрах от собственных казарм. Здесь была назначена днёвка. Все ворчали, и я в том числе. Неожиданно ко мне подъехал полковой адъютант Скоропадский и объявил, что я и Волконский назначены ассистентами при штандарте на открытие памятника Александру II в Москве и что я должен немедленно выехать в Москву, чтобы устроить помещение для сводного гвардейского кавалерийского полка.

Я не имел понятия, что это за памятник, но, приехав в Москву, узнал, что на заборе, окружавшем место постройки, какие-то досужие московские остряки вывели углём надпись:

Бездарного строителя

Безумный выбран план:

Царя-освободителя

Поставить в кегельбан.

Действительно, памятник был бездарный, небольшую фигуру Александра окружали колонны, напоминавшие своим видом кегли. Кроме московского гарнизона, узкого служебного мира и, конечно, полиции, никто в первопрестольной этим торжеством не интересовался. Сводный гвардейский полк, назначенный на торжества, состоял из первых взводов всех двенадцати кавалерийских полков.

Так как точного расписания воинского поезда я добиться не мог, то, соединившись с комендантом Николаевского вокзала по телефону, мы со Скоропадским решили облачиться в строевую форму с вечера и коротать ночь у " Яра". То был ещё старый деревянный " Яр", гордившийся не только своим хором цыган, но и так называемым " пушкинским" кабинетом.

Ночь прошла тоскливо. Скоропадский терпеть не мог цыган и навевал, как всегда, своим рассеянным видом и бесцельно устремлённым куда-то взором истинную скуку. На рассвете мы встретили эшелон, и я повёл свой взвод по ужасающим московским булыгам к Покровским казармам, где размещался Самогитский гренадерский полк. Немедленно по прибытии Скоропадский объявил, что я – как представитель первого по ранжиру полка – должен первым дежурить по сводному полку.

Ровно в полдень, в час обеда в русской армии, ко мне в офицерское собрание пришёл наш взводный и таинственно доложил, что люди отказались есть обед, настолько он плох, и что Николай Павлович (вахмистр) " беспокоятся и прислали спросить, как быть". Войдя в помещение полка, я прежде всего увидел своих вскочивших с кроватей кавалергардов. Перед ними стояли чашки с нетронутым обедом. Попробовав из первой попавшейся чашки, я убедился, что суп – это безвкусная жиденькая бурда, а каша нестерпимо пропахла дымом. Люди молчали. Рядом за колоннами арки, так же молча вытянувшись, стояли великаны-брюнеты, все как один с бородками, – конногвардейцы. Дальше были гатчинские кирасиры – брюнеты с тонкими усиками, рядом с ними – грубоватые и светлые блондины, царскосельские кирасиры. И у гвардейских казаков, чубатых бородачей, до еды никто не дотронулся. Старшина их первой сотни, украшенный " Георгием" и медалями ещё за Турецкую войну, с достоинством мне заявил, что " пища казакам не пригожа". Та же примерно картина повторилась и во взводах 2-й гв. дивизии. У черномазых конногренадер, белобрысых драгун и гродненских гусар, в их малиновых чихчирах (чакчиры – гусарские рейтузы), а также лейб-гусар и улан никто обеда есть не стал.

Я обходил сводный полк, стоявший в угрюмом молчании, и невольно залюбовался этими людьми. Никогда русская гвардия не представлялась мне такой красивой, как при этом обходе. Самые физически сильные и красивые представители народов необъятной России были собраны здесь, в казармах Самогитского полка. Никакого начальства, разумеется, в полку в этот час уже не было, и выход из положения для меня был один: если казённого пайка нехватает, а люди голодны, то надо их кормить из собственного кармана. На счастье, в бумажнике оказался сторублёвый билет, припасённый для дорогой московской жизни, и не больше как через полчаса люди моего взвода уже несли для всего полка мешки с колбасой и ветчиной.

Вернувшись в собрание, я надеялся сам поесть, но никто мне этого не предлагал, и большой обеденный стол был даже не накрыт. Дежурный по Самогитскому полку, седеющий капитан, и его юркий помощник, краснощёкий подпоручик, тоже как будто ничего не ели. Прождав весь день, я к вечеру всё же решился спросить по секрету одного из двух вестовых – совершенно забитых на вид самогитцев, нельзя ли что-нибудь получить в буфете и притом иметь право заплатить за это. К немалому моему удивлению и радости, солдатик просиял, вероятно от возможности услужить, и, ответив: " Так тошно, обязательно заплатить", – исчез. Уплетая через несколько минут глазунью, я ругал себя за свою глупую гвардейскую деликатность, помешавшую мне считать офицерское собрание доступным не только для своих, но и для чужих офицеров: я не мог себе представить, чтобы меня как гостя не угощали. Угощение, впрочем, состоялось; только много позже.

Перед вечером стали собираться офицеры Самогитского полка, которые не то с подобострастием, не то с чувством отчуждённости рассматривали мою парадную форму, которую они видели впервые. Я чувствовал, что их поражали моя почтительность к старшим, товарищеское отношение со своими сверстниками. Дежурный капитан всё старался удержать своего помощника от беседы со мной и считал только себя достойным, на правах равного по должности, быть с гвардейцем в корректных служебных отношениях.

Одновременно с офицерами приехал их командир полка – высокого роста статный шатен с подстриженной бородкой, с иголочки одетый. В нём без труда можно было узнать бывшего гвардейца. Когда я рапортовал ему, он пожал мне руку почти как старому знакомому. Затем он присел к столу, а офицеры, стоя навытяжку, ловили каждое его слово.

– Завтра великий князь, главнокомандующий, произведёт репетицию высочайшего парада. Вам, господа, надлежит быть в мундирах первого срока и уж, разумеется, не в нитяных перчатках, как ваши, – при этом он указал на побагровевшего от стыда дежурного капитана, – а в чистейших замшевых.

После минуты смущённого молчания один из командиров батальона, подполковник с обрюзгшим бесцветным лицом, – голосом, в котором чувствовался страх, попросил разрешения быть в мундирах второго срока, так как офицеры сделали себе новые мундиры для высочайшего парада и светло-жёлтые воротники могут за один раз выцвести на солнце.

– Тогда надо иметь не один, а два новых мундира, – ответил тоном, не допускающим возражений, командир полка.

О перчатках уже никто не смел заикаться, хотя я чувствовал, что их у офицеров, конечно, не было.

Дав закончить командиру полка разговор в непривычном для меня жёстком тоне, я, горя желанием чем-нибудь отомстить этому гвардейскому зазнайке за несчастных офицеров, попросил разрешения доложить об инциденте с обедом. По показанию кашеваров и командира довольствовавшего нас батальона, обед был испорчен из-за спешки, вызванной отсутствием своевременного распоряжения от полковой канцелярии. Это я особенно подчеркнул. Меня немедленно и уже в более смелом тоне поддержал один из капитанов с круглым брюшком, а командир полка стал подобострастно передо мной извиняться и просить все вызванные этим дополнительные расходы отнести за его счёт. После этого он скрылся.

Меня окружили офицеры и, услышав, что я искренно возмущён командиром, стали наперерыв рассказывать подробности их горькой судьбы под властью этого недавно к ним назначенного бывшего гвардейца.

– Неужели, – спрашивали они меня, – у вас в Петербурге все такие бессердечные?

Тут же образовалась компания, предложившая выпить за моё здоровье.

– У вас, конечно, пьют только шампанское?

– Нет, – говорю, – больше всего я люблю водку.

– Что вы, что вы! У нас ведь есть даже красное вино.

Пришлось согласиться на вино, но когда бутылка была открыта, то офицеры, попробовав, потребовали льда, до того было трудно выпить этот сладкий квас в натуральном виде. Электричества не было. Горел небольшой бронзовый канделябр, слабо освещавший высокие каменные своды собрания. Глубина пустынной залы и соседний аванзал оставались во мраке. Мрачно было и у меня на душе.

Компания рассказывала мне до рассвета про житьё-бытьё московского гарнизона, о том, как было трудно, особенно женатым, прожить на офицерское жалованье – в 90 руб. в месяц подпоручику и в 120 капитану. Да к тому же из этих денег шли вычеты на букеты великой княгине и обязательные обеды, а мундир с дорогим гренадерским шитьём обходился не менее 100 руб. Комнату дешевле чем за 20 руб. в месяц в Москве найти трудно. Вот холостые и спят в собрании, на письменных столах, там в глубине: диванов-то, кроме одного для дежурного, нет. Мне тем тяжелее было слушать все эти откровения, что жизнь офицеров первых гвардейских полков не имела с этим ничего общего...

Выходя в полк, мы все прекрасно знали, что жалованья никогда не увидим: оно пойдёт целиком на букеты императрице и полковым дамам, на венки бывшим кавалергардским офицерам, на подарки и жетоны уходящим из полка, на сверхсрочных трубачей, на постройку церкви, на юбилей полка и связанное с ним роскошное издание полковой истории и т. п. Жалованья не будет хватать далее на оплату прощальных обедов, приёмы других полков, где французское шампанское будет не только выпито, но и разойдётся по карманам буфетчиков и полковых поставщиков. На оплату счетов по офицерской артели требовалось не менее 100 руб. в месяц, а в лагерное время, когда попойки являлись неотъемлемой частью всякого смотра, и этих денег хватать не могло. Для всего остального денег из жалованья уже не оставалось. А расходы были велики. Например, кресло в первом ряду театра стоило чуть ли не 10 руб. Сидеть дальше 7-го ряда офицерам нашего полка запрещалось.

Умение выпить десяток стопок шампанского в офицерской артели было обязательным для кавалергарда. Таков был и негласный экзамен для молодых – надо было пить стопки залпом до дна и оставаться в полном порядке.

Для многих это было истинным мучением. Особенно тяжело приходилось некоторым молодым в первые месяцы службы, когда старшие постепенно переходили с ними на " ты": в каждом таком случае требовалось пить на брудершафт. Некоторые из старших, люди более добродушные, сразу пили с молодыми на " ты", а другие выдерживали срок, и в этом случае продолжительность срока служила критерием того, насколько молодой корнет внушает к себе симпатию. На одном празднике меня подозвал к себе старейший из бывших командиров полка генерал-адъютант граф Мусин-Пушкин и предложил выпить с ним на брудершафт. Однако после традиционного троекратного поцелуя он внушительно мне сказал: – Теперь я могу говорить тебе " ты", но ты всё-таки продолжай мне говорить " ваше сиятельство".

Все праздники походили один на другой: после богатейшей закуски с водкой всех сортов и изысканного обеда или ужина стол ставился поперёк зала и покрывался серебряными жбанами с шампанским и вазами с фруктами и сластями.

Сначала в зал входил хор трубачей, славившийся на всю столицу прекрасным исполнением даже серьёзной музыки.

Русские военные капельмейстеры в русской гвардии были редкостью, и в нашем полку эту должность уже многие годы занимал " герр Гюбнер", носивший форму военного чиновника, но, конечно, не приглашавшийся к " барскому столу".

Веселье не клеилось. Тогда вызывали полковых песенников и начиналось собственно " гуляние". Если песенники затягивают песню " Я вечор, моя милая, я в гостях был у тебя", то все офицеры нашего эскадрона встают, так как это эскадронная песня, и выпивают стопку шампанского. " Ты слышишь, товарищ, тревогу трубят", – заводят песенники, и тот же ритуал проделывают офицеры 3-го эскадрона, и так дальше.

В интервалах между песнями поют бесконечные " чарочки" – всем по старшинству, начиная с командира полка, причём каждый должен выйти на середину зала, вытянуться, как по команде " Смирно! ", с низким поклоном взять с подноса стакан шампанского, затем обернуться к песенникам и, сказав: " Ваше здоровье, братцы", осушить стакан до дна. В эту минуту солдаты его подхватывают и поднимают на руках, он должен держаться прямо и выпить наверху ещё один стакан пива. Иногда поднимают по нескольку офицеров сразу, и тогда начинаются длинные речи, прославляющие заслуги того или другого эскадрона, того или другого офицера. А песенники должны держать " господ" на руках до команды " На ноги! ".

Бывало весной, уже светает – несколько офицеров сидят в бильярдной, куда доносятся звуки всё той же " чарочки", остальные продолжают пить в столовой. Однообразие, скука гнетут, многим хочется идти спать, но до ухода командира полка никто не имеет права покинуть офицерской артели. Так на всех праздниках – полковом, каждого из четырёх эскадронов, нестроевой команды, на каждом мальчишнике, на каждом приёме офицеров других полков – круглый год и каждый год, а для некоторых, быть может, и всю жизнь...

Никто не задумывался над тем, что эти " гуляния" шли вразрез с воинским уставом, каравшим нижних чинов за пьянство, и с военным законом, строже каравшим за преступление, совершённое в пьяном виде. Сломать эту традицию никто не смел или же не хотел. К тому же общие попойки были едва ли не главным связующим звеном в офицерской среде, а некоторые из полковых офицеров даже с солдатами знакомились благодаря вызову песенников и с удивлением замечали среди них то новых унтер-офицеров, то неоперившихся новобранцев.

Лучшим песенником был запевала нашего эскадрона, лихой унтер-офицер Пурышев. Его за душу бравший баритон вызывал общие похвалы, ему подносили офицеры полные бокалы шампанского, и он пил и пил всё больше, до дня, когда я прочёл в приказе по полку о его разжаловании в рядовые за пьянство. Шесть месяцев спустя он был переведён в разряд штрафованных, а ещё тремя месяцами позже – наказан розгами за " неисправимо дурное поведение". Так был погублен нами талантливый человек.

Должен оговорить, что полк наш считался среди других полков скромным, а главное – " непьющим", не то что лейб-гусары, где большинство офицеров разорялось в один-два года, или Конная гвардия, в которой круглый год шли знаменитые " четверговые обеды" – уйти " живым" с такого обеда было нелегко. Зато на этих обедах устраивались крупные дела, раздавались губернаторские посты и даже казённые заводские жеребцы. Полк этот поставил из своей среды всё царское окружение, как-то: министра двора – барона Фредерикса, гофмаршала – графа Бенкендорфа, князей Долгоруковых, Оболенских и даже директора Императорских театров Теляковского. Большинство великих князей предпочитало служить или числиться в Конной гвардии. Бывали периоды, когда засилье прибалтийских баронов в этом полку доходило до того, что, по рассказам моего отца, они попросту выживали из него чисто русских дворян.

На одном из первых царских парадов, в котором я участвовал, ко мне подъехал конногвардеец Серёжа Долгоруков, будущий флигель-адъютант, и серьёзно спросил, почему наш полк недостаточно громко кричал " ура" при объезде фронта царём? " Недостаточно " репертили", – шутя ответил я, хотя из намёка Серёжи понял, что они, конногвардейцы, считали себя более верноподданными...

Полковая жизнь тесно переплеталась с жизнью высшего светского общества. Ещё будучи пажом, я понял, что попасть в высшее общество совсем не так просто и что главным препятствием для меня в этом отношении является моё долгое пребывание в провинции. Первые два года меня из-за дружеских чувств к моим родителям приглашали иногда только Шереметевы, Вяземские и Сипягин, женатый на Вяземской. Вместе с двумя-тремя подобными семьями они хотя и принадлежали к высшему петербургскому свету, но составляли в нём обособленное ядро с ярко выраженным патриархальным и помещичьим оттенком. Французский язык, в противоположность высшему свету, у них был не в моде. Они щеголяли исконными русскими обычаями и вкусами.

Помню, как мой камердинер Иван, замечая моё одиночество, советовал пойти погулять – или по набережной, или в Летний сад. Мне уже тогда бросилось в глаза, что вход в этот сад был воспрещён " собакам и нижним чинам". Позднее, выйдя в полк, я был возмущён, когда узнал, что вахмистр Николай Павлович должен был довольствоваться для прогулок со своими детьми пыльным полковым двором, в то время как в Летнем саду на уютных скамеечках сиживали с барышнями безусые юнкера первого года службы.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.014 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал