Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Границы истории мышления
Отнюдь не просто отчетливо определить область исследований, именуемую историей мышления или историей идей. Под такими названиями выступают в действительности весьма разнообразные предметы, от сочинений абстрактных философов до популярных суеверий вроде трискайдекафобии, то есть попросту страха перед числом тринадцать. История мышления занимается идеями философов и идеями человека с улицы. Но главная ее задача – выяснить связи между идеями философов, интеллектуалов, мыслителей и подлинным образом жизни миллионов людей, выполняющих задачи цивилизации.
Эта деятельность и составляет основное различие между историей мышления и такими старыми, установившимися дисциплинами, как история философии, история науки или история литературы. Историк мышления интересуется идеями любого происхождения – дикими идеями и разумными идеями, утонченными построениями и обычными предрассудками; но все эти проявления умственной деятельности людей интересуют его в той мере, в какой эти идеи влияют на человеческую жизнь в целом, и в какой эта жизнь влияет на них. Таким образом, он не станет заниматься одними только абстрактными идеями, порождающими еще более абстрактные идеи; например, он не будет рассматривать как некое юридическое рассуждение весьма абстрактную политическую теорию так называемого «общественного договора». Но он будет заниматься даже самыми абстрактными идеями, если эти идеи проникают в головы и сердца обычных людей; он попытается объяснить, что означал общественный договор для тех мятежников восемнадцатого века, которые утверждали, что их правители нарушили этот договор.
Это трудная задача. Историк мышления пытается разобраться в очень сложных связях между тем, что пишут или говорят немногие, и тем, что в действительности делают многие. При этом он очень легко найдет и проанализирует сказанное и написанное немногими – во всяком случае, за последние пять столетий существования нашего западного общества. Свидетельства об этом хотя и несовершенны, но удивительно полны, даже в том что касается древней Греции и Рима – благодаря трудам поколений гуманитарных ученых. Но остальная работа в этой области очень трудна, во всяком случае, если речь идет о времени до появления печатного станка и народного образования, когда газеты, журналы, брошюры и тому подобные издания стали сообщать историку, чтó думали и чувствовали обыкновенные люди. Историк может описать с полной ясностью, как воспринимали Адольфа Гитлера всевозможные люди в Германии и вне Германии; но он никак не может узнать, что думали о Юлии Цезаре миллионы обыкновенных безгласных людей греко-римского мира. В те времена не было опросов общественного мнения вроде Гэллапа, не было ни писем читателей, ни популярных журналов. И все же если историк мышления не хочет ограничиться в своем анализе одним только умножением идей, он должен приложить усилия, чтобы с помощью всевозможных источников составить некоторое представление о том, как идеи пробивали себе путь в человеческие массы.
Конечно, можно привести некоторые доводы, оправдывающие ограничение истории мышления «образованными классами», как их называл покойный Дж. Г. Робинсон. По определению профессора Баумера из Йельского университета, образованный класс – это «не только сравнительно узкая группа действительно глубоких и оригинальных мыслителей, не только профессиональные философы, ученые, теологи и исследователи вообще, но также творчески активные литераторы и художники, популяризаторы и интеллигентная читающая публика». Могло бы показаться, что история мышления должна в некотором смысле ограничиться действиями, высказываниями и сочинениями интеллектуалов; и все же определение профессора Баумера кажется слишком узким. До восемнадцатого века вовсе не было «читающей публики» в нашем смысле слова. Более того, люди, совсем не образованные в ученом, книжном, словесном смысле слова, имеют определенные представления о том, что хорошо и что плохо, имеют цели, которые можно выразить словами, и руководствуются всевозможными верованиями, убеждениями, предрассудками, традициями и чувствами. История образованных классов заслуживает внимания, но это еще не вся история мышления; если ограничить в этом смысле объем нашего предмета, то он не будет соответствовать названию нашей книги.
Есть множество источников для изучения идей обыкновенных людей (идей в самом широком смысле этого слова). Конечно, литература не столь узко интеллектуальна, не столь высокомерна, как формальная философия или наука. От эпохи, предшествовавшей изобретению книгопечатания, до нас дошла, разумеется, сравнительно элитарная письменность. От греков, римлян, от Средних веков и даже от Возрождения сохранилось больше текстов вроде «Нью-Йорк Таймс» и меньше вроде наших желтых газет, больше сочинений вроде Т. С. Элиота или Алфреда Норта Уайтхеда и меньше вроде «Сиротки Анни». И все же у нас есть немало сведений, более близких к повседневной жизни, чем философия. Можно сравнить философа Сократа, изображенного его учеником Платоном, с его истолкованием в пьесе Аристофана «Облака», где популярный драматург высмеивает Сократа. Мы можем представить себе средневековых мужчин и женщин не только по описаниям теологов и философов, но и по рассказам светских людей – например, по «Кентерберийским рассказам» Чосера.
Обыкновенные люди оставили о себе немало свидетельств и вне так называемой литературы. В религиях мы встречаемся не только с теологией, то есть с наиболее интеллектуальными элементами религии, подобными философии в светской жизни, – но также с ритуалами, с повседневной практикой и даже с суевериями, как мы несколько покровительственно называем некоторые мнения средневековых людей и наших современников. История мышления может немало почерпнуть из материалов, собранных специалистами по социальной истории, изучавшими, как в действительности жили люди разных классов. Эти социальные историки часто интересовались не только тем, что люди ели, как одевались и как зарабатывали себе на жизнь, но также их представлениями – что они считали правильным или ложным, справедливым или несправедливым, и чего они желали в своей земной жизни и в потустороннем мире. Многие социальные историки стали в каком-то смысле историками мышления, сосредоточив свое внимание на том, что было на уме и в душе человека с улицы.
Таким образом, задача историка мышления – составить понятную картину из всех этих материалов, от абстрактных философских концепций до конкретных человеческих поступков. На одном конце спектра он приближается к философу или, по крайней мере, к историку философии, на другом же – к социальному историку или просто к историку, занимающемуся повседневной человеческой жизнью. Но его специальная задача – свести воедино оба конца, проследить идеи в их нередко запутанном пути от кабинета или лаборатории до рынка, клуба, частной квартиры, законодательного собрания, судебного зала, стола конференции или поля битвы.
Может случиться, что при выполнении этой честолюбивой задачи историк мышления вторгнется в другую область деятельности, давно уже освоенную гуманитарными учеными. Это неопределенная, всеохватывающая область, по традиции именуемая философией истории. Философ истории использует свое знание прошлого, пытаясь распутать все тайны человеческих судеб. Полная философия истории (подобно любой философии) ищет конечные ответы на все Большие Вопросы: Что такое хорошая жизнь? Как привести людей к хорошей жизни? Можно ли надеяться, что люди будут жить хорошей жизнью? Короче – где мы находимся, и куда мы идем?
В одной из следующих глав мы попытаемся выяснить, как получилось, что некоторые из самых популярных философских систем середины двадцатого столетия оказываются в действительности философиями истории, так что при любом обсуждении высоких интеллектуальных материй возникают имена вроде Шпенглера, Сорокина и Тойнби. Теперь же мы ограничимся замечанием, что историк мышления может поддаться соблазну надеть на себя мантию пророка или философа истории, но он должен сопротивляться этому соблазну. Его работа будет более плодотворна, если он ограничится более скромной, хотя и весьма трудной задачей – проследить, как люди отвечали на Большие Вопросы – о Жизни, Судьбе, Справедливости, Истине, Боге, – и как эти ответы воздействовали на их поведение. Конечно, он может иметь собственные ответы по крайней мере на некоторые из Больших Вопросов, и если он нормальный человек, у него есть такие ответы. Но если он верен традициям науки, сложившимся у современных историков, то при обсуждении взглядов других людей он не допустит влияния своих собственных взглядов. В дальнейших главах мы скажем больше о научном методе и объективности и об их отношении к человеческому поведению. Здесь же достаточно заметить, что история мышления, как мы ее понимаем в этой книге, не предлагает решения проблем, беспокоящих современного человека, а лишь оказывает ему помощь, более точно формулируя эти проблемы и, возможно, следствия, к каким могут привести попытки их разрешить.
Таким образом, задача состоит в том, чтобы проследить работу идей в широких человеческих массах западного общества в прошлом и настоящем; и надо сказать читателю, что эта задача может быть решена лишь несовершенно. Дело не только в том, что исторические источники Нового времени отсутствуют или труднодоступны; если привлечь к этой проблеме внимание компетентных специалистов, они могут восполнить эти недостающие материалы в течение нескольких ближайших поколений. Есть более серьезная трудность. Несмотря на все усилия психологов, социологов и философов, мы все еще недостаточно понимаем, что происходит в умах и сердцах людей, когда идеи побуждают их действовать – или бездействовать. Прежде всего, люди, долго изучавшие эти проблемы, отнюдь не согласны между собой в том, какую роль играют в человеческом поведении разум, логика, идеи, знание – в противоположность эмоциям, чувствам, влечениям и побуждениям. Эти исследователи отчасти согласны между собой в том, что в конкретном человеческом поведении можно обнаружить некоторые рациональные и нерациональные составляющие, но нет общепринятого набора определений, позволяющих эффективно работать с этими терминами.
В исследовании истории идей читатель не найдет ответов на свои вопросы в том смысле, как их может получить, например, инженер. В этой книге речь идет большей частью о том, чтó следует называть неточным мышлением – причем этот термин используется в описательном, а не пренебрежительном смысле. Есть великие неясные слова, так много значащие для нас всех – такие слова как «красота» и «истина», которыми мы часто пользовались в этом введении. Мыслители западной традиции, которую можно назвать научной и рационалистической, делают все возможное, чтобы уточнить смысл этих слов. Например У. Т. Джонс в своей интересной, недавно вышедшей книге «Романтический синдром: новый метод в культурной антропологии и истории мышления» (1961), весьма сурово оценивает своих предшественников, запутавшихся, по его словам, в «прискорбно неопределенных» (и непостоянных) терминах при обсуждении «романтизма»; он разрабатывает систему приблизительно измеримых координат, позволяющую точнее разобраться в этой старой загадке истории литературы, критики и даже философии, именуемой романтизмом. Но и профессор Джонс не вполне справился с выделением всех переменных своего романтического синдрома, хотя бы в той мере, как патолог выделяет такой синдром как «эпилепсия». Большинству из нас придется пока довольствоваться грубым, неточным и противоречивым использованием таких нагруженных эмоциями великих слов как «демократия», «свобода», «Бог» (или «бог») и «природа» (или «Природа»).
|