Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
На службе у служб 4 страница
Идея, конечно, оригинальна и дерзка. И трудновыполнима. Но Симонини к тому времени заматерел и опытом и умом. Он был уже не мальчишка, умевший только мутить воду с университетскими однокашниками. Он понюхал войну, пригляделся к смерти, конечно – к чужой, и определенно укрепился в намерении избежать тех альпийских крепостей, которые пообещал ему Негри ди Сен-Фрон. Выполнение дерзкого плана требовало обдумывания. Симонини тем и занялся, благо как-то вокруг иных занятий не имелось. С мастро Нинуццо удавалось тоже обговорить деталь-другую. Диалоги велись в обстановке деликатесных застолий. – Мастро Нинуццо. Вы, верно, гадаете, кто меня прислал. Откроюсь, что я по поручению Его Святейшества. Я послан реставрировать королевство нашего с вами монарха Обеих Сицилий. – Отец, готов служить вам, говорите, что требуется делать. – Скажу. В ближайшее время настанет день, когда один пароход пойдет из Палермо на континент. На теплоходе будут приказы и планы, назначенные порушить навек правление и власть Его Святейшества и обесчестить нашего короля. Мы не допустим. Этот пароход пойдет на дно, не доплывет до Турина, пусть идет на дно с приказами и с планами и со всею командой. – Нет проще ничего на свете, падре. Используем новомодную выдумку, она уже в ходу у американцев. Это угольная бомба. Бомба, по виду точь-ну-в-точь глыба угля. Ее подкинуть в угольный трюм, а стоит ей угодить в топку – она разогреется до нужного состояния – и, пожалуйста, вот вам отличный взрыв. – Превосходная мысль. Но когда эту глыбу бросят в топку – неизвестно. Это нас не устраивает. Требуется, чтобы все это рвануло не слишком рано и не слишком поздно. То есть не после отплытия и не перед прибытием. Чтобы не было наблюдателей. Пусть корабль пойдет ко дну в середине пути. Без каких бы то ни было свидетелей. – Да, не очень-то легко. Подкупить кочегара… никак не удастся. Ведь он сам станет первою жертвой. Точно рассчитать, когда наша глыба угля будет вброшена в топку… Нет, не рассчитаешь… Тут и колдовством никто бы дела не решил! – Что же делать? – Делать, преподобный отец, можно то, что обычно. То, что никогда не подводит. Добрая старая система. Просто бочонок с порохом и хороший пороховой шнур. – А поджигать-то кому придется? Ведь этому человеку будет ясно, что погибнет корабль и все, что на корабле? – Поджигать не придется никому. Если взяться умеючи. Но умеющих взяться на всем свете, слава богу, или не слава богу, очень мало. Таких, чтоб умели рассчитать длину порохового шнура. Заместо шнуров, помню, в свое время использовались соломинки, их набивали порохом. Потом использовали фитили, их обмазывали серой. Пробовали и обычные веревки, их пропитывали селитрой и покрывали смолой. И никто никогда не мог сказать, сколько времени потребуется, чтоб огонь добежал куда надо. Ныне же, слава господу, последние тридцать лет продают огнепроводные шнуры. У меня как раз несколько метров запасено, вам повезло просто. – И этот шнур… – И этот шнур позволяет четко рассчитывать время от когда поджигаешь, до когда огонь дойдет до пороха. По длине шнура можно рассчитать. Так что пороховщик может даже сделать вот что: подпалить фитиль, сам добраться до шлюпки, спустить ее в воду и дать деру. Когда корабль рванет, он от корабля уже будет далеко. Вот прекрасная работа, что вы, это блеск, прекраснее не бывает, ну чистейшая работа, шедевр! – Мастро Нинуццо, но я хотел спросить вот что. Если на море будет шторм, шлюпку ведь спустить не удастся… Вы бы взяли на себя подобный риск? – Я – не взял бы, честно вам скажу, падре. Да, Нинуццо был не так глуп, чтоб идти почти на верную смерть. Но если поискать, кто его поглупей… может быть… следовало подумать.
Январь подходил к концу, Ньево, как было известно, возвращался из Милана и был уже в Неаполе, где рассчитывал просидеть недели две. Может, он и там собирал свои расписки и документы. Ему был уже приказ ехать в Палермо, паковать все свои реестры (то есть реестры оставались в Палермо все время) и самолично сопровождать документы в Турин. Встреча Ньево и Симонини была теплейшей, почти братской. Ньево изливал душу, о сердечных делах, о своей дальней северной запретной любви, которая коварно, а может быть – судьбоносно снова вспыхнула в этот краткий приезд… Симонини слушал, глаза его увлажнялись сочувствием к элегическому рассказу взволнованного друга. Одновременно он очень хотел вызнать, каким способом бухгалтерские книги поедут в Турин. Наконец Ньево дошел до книг. В начале марта он готовился отбыть из Палермо в Неаполь на «Геракле». Из Неаполя путь ему лежал потом в Геную. «Геракл» был солидный пароход английской постройки с двумя боковыми колесами, экипажем в пятнадцать человек и возможностью брать на борт несколько десятков пассажиров. Повидал виды, но пока не развалина. Свою работу выполняет исправно. Тут Симонини взялся собирать все возможные сведения, выведал, на каком постоялом дворе поселился капитан, Микеле Манчино, и, точа лясы с моряками, сумел понять, каково внутреннее устройство корабля. Вслед за чем, опять во вкрадчивом аббатском облике, возвратился в Багерию и отвел в стороночку Бронте. – Бронте, – сказал ему аббат, – Бронте, из Палермо отбывает пароход. На нем поплывет в Неаполь Нино Биксио. Час отмщенья настал. Мы с тобой, последние защитники трона, отомстим за то, что они сотворили в твоей деревне. Тебе честь осуществить заслуженную казнь. – Говорите, я все сделаю. – Это огневой шнур. Сколько он будет гореть, уже рассчитано. Рассчитал тот, кто умеет и знает больше, чем ты и чем я. Намотай этот шнур себе на поясницу. Наш соратник, капитан Симонини, он гарибальдийский офицер, но секретно – слуга нашего короля, погрузит на борт «Геракла» один ящик, к которому будет запрещено подходить. Военная тайна. С условием, чтобы ящик стоял в трюме и охранялся верным человеком. Это будешь ты. В ящике, как ты понимаешь, порох. Симонини сядет на корабль с тобой. Он устроит так, чтобы напротив острова Стромболи тебе направили приказ достать шнур, расправить его и поджечь конец. В это время он будет спускать с кормы для вас обоих шлюпку. Шнур имеет такую рассчитанную длину, чтобы ты успел выйти из трюма, добежать до кормы. Там тебя будет ждать Симонини. Достаточно времени отгрести от корабля, перед тем как он взорвется, и проклятый Биксио с ним! И взорвешь его ты! Но запомни, к Симонини ты не подходи и не старайся его увидеть. Как доедешь до корабля на повозке мастро Нинуццо, будет там поджидать моряк, зовут этого моряка Альмало’. Он тебя отведет прямо в трюм. Будешь ждать там. Альмало’ к тебе придет и объявит, что время пришло. Чтобы ты выполнял что сказано. У Бронте глаза так и сверкали, но полнейшим дуриком он все же не был. – А если на море поднимется шторм? – спросил он. – Если ты из трюма почувствуешь, что корабль чуть-чуть качает, то не волнуйся. Шлюпка будет просторная и крепкая. С мачтой, с парусом, земля недалеко. А если волны будут очень высоки, то капитан Симонини сам примет решение. Не станет же рисковать и твоей и своей жизнью. И к тебе никого не пошлет. Нино Биксио вы убьете когда-нибудь в другой раз. Но если посланный все ж придет к тебе, то, значит, решение принято и тот, кто принял его, вполне уверен, что вы с ним доберетесь целыми и невредимыми до Стромболи. Со стороны Бронте – восторг и полная поддержка. С мастро Нинуццо пришлось встречаться не раз и не два. Адскую машину собрали наконец. В нужную минуту, в самом траурном возможном костюме, то есть именно в том виде, в коем, как принято считать, выкапывают свои ямы шпионы и тайные агенты, Симонини предстал перед капитаном Манчино с предписанием, испещренным штампами и печатями, из которого явствовало, что по личному приказу его величества, короля Италии Виктора-Эммануила Второго, ему поручено доставить в Неаполь рундук с наисекретнейшим содержимым. Дабы укрыть рундук среди прочего товара и добра, не привлекая к нему внимания, предписывалось поместить его в корабельном трюме, но с условием, чтобы нощно и денно при нем нес вахту доверенный охранник от Симонини. Его примет матрос Альмало’, которому не впервой выполнять особые поручения штабного начальства. Капитану надлежало во все это не вникать. Прибыв в Неаполь, сдать рундук назначенному офицеру берсальеров, который прибудет за ним и официально примет его.
В общем, план был простой и не должен был привлечь ничьего внимания, а особенно внимания Ньево, который будет больше занят собственным ларем и собственными ведомостями. «Геракл» собирался отплыть в час пополудни, рейс до Неаполя длится пятнадцать – шестнадцать часов. Взрывать его целесообразно напротив острова Стромболи. Этот остров – вулкан, постоянно извергается, миролюбиво, но усердно. По ночам из него вырываются огненные выхлопы. Взрыв корабля пройдет поэтому под сурдинку на фоне первого проблеска утренней зари. Естественно, Симонини загодя стакнулся с Альмало’, самым продажным из команды, осыпал его подачками и выдал ему основные поручения: первое, принять Бронте на молу и разместить в трюме вместе с его рундуком. И дальнейшее: дождаться на плаву, вечером, пока на горизонте замаячат огни острова Стромболи. Спуститься в трюм, где сидит этот Бронте, и сказать ему: «Час настал, выполняй свое дело». – Что дальше будет – не твоя забота, что там он будет делать – пусть это и делает, но чтобы унять твое любопытство, заранее разъясню, что он должен достать из своего ящика бутылку с посланием и высунуть ее наружу через иллюминатор. К кораблю в это время подойдет шлюпка и оттуда примут бутылку. Послания этого ждут в Стромболи. Ты, сказавши Бронте что велено, иди к себе и накрепко все забудь. А сейчас подтверди, что тебе велено сказать. – «Час наступил, давай выполняй свое дело». – Правильно! В день отплытия Симонини на молу раскланивался с Ньево. Расставание было трогательным. – Дорогой друг, – говорил ему Ньево. – Мы сблизились за это время. Я открыл тебе душу. Возможно, мы не увидимся уже. Я сдам дела в Турине, уеду в Милан и там… Кто знает. Займусь книгой. Прощай, обнимемся, да здравствует Италия, прощай. – Прощай, мой друг Ипполито. Я не забуду тебя, – отвечал Симонини, настолько вошедший в роль, что даже сумел выжать из глаз одну-две скупые слезинки. Ньево следил, как сгружают с повозки тяжелый ящик, и не отвел взгляд, покуда его не водворили на борт. Перед тем как ему взойти на трап, двое каких-то приятелей, которых Симонини видел впервые, явились отговаривать его плыть на «Геракле». Этот корабль не так надежен, увещевали они. Дождись лучше завтрашнего дня. Завтра отчаливает «Электрик», он поновее и посолидней. Симонини затрепетал. Но все уладилось само собой. Ньево махнул на товарищей: чем скорее документы дойдут до цели, тем и лучше. «Геракл» поднял якорь и вышел в открытое море из порта.
Сказать, что Симонини был вполне спокоен в последующие часы, значило бы преувеличить степень его хладнокровия. Нет, он все-таки думал и после обеда, и вечером о том событии, которое увидеть ему было невозможно даже залезши на высокую гору Раизи в окрестностях Палермо. Сосчитав примерно время, около девяти часов вечера он сказал себе, что, надо полагать, свершилось. Бронте сам по себе мог бы не суметь исполнить сложное задание. Но уж ежели войдет к нему матрос, в видимости Стромболи, как было договорено, ежели скажет: «Час настал, выполняй свое дело», – тут бедолага закопошится, размотает свой фитиль, подсунет кончик шнура под ящик, подожжет и стремглав бросится на корму, где его поджидают… где его не поджидает никто. Он, возможно, и скумекает про обман, и поскачет как умалишенный (так он же умалишенный и есть?) обратно, чтобы гасить огонь, но уже, надо полагать, будет поздно, взрыв захватит его врасплох на дороге в трюм. Симонини чувствовал такое довольство от сделанной работы, что, снова обрядившись в духовную рясу, вознаградил себя в таверне в Багерии обильным ужином, где на первое была паста с сардинами и с вяленой мерлузой «алла гьотта»… Мерлузу для этого блюда вымачивают в течение двух дней в холодной воде, снимают филе, готовят с луком, сельдереем, морковью, олеем, мякотью помидоров, очищенными от косточек черными оливами, кедровыми орехами, изюмом, грушами, промытыми от соли каперсами… ну и, конечно, с солью и перцем. Разумеется. Потом он подумал о мастро Нинуццо. Нельзя было оставлять столь опасного свидетеля. Он снова оседлал мулицу и доехал до старой пороховницы. Мастро Нинуццо на пороге покуривал обгрызенную трубку и встретил его, широко улыбаясь: – Ну что, дельце обделано, падре? – Скорей всего, да, вы можете гордиться, мастро Нинуццо, – ответил с улыбкой Симонини и обнял его со словами «Многая лета королю!», как было заведено в тех широтах. В объятии он всунул тому в живот на два вершка стилет. Учитывая, что никогда никто не проезжал и не ходил около пороховни, кто знает когда будет найден мертвец. Если же по невероятному обстоятельству жандармы или кто еще и доберутся в своих разысканиях до багерийского кабака, им скажут, что Нинуццо в последнее время нередко ужинал в компании какого-то священника, нешуточного объедалы. Священника отыскать будет, конечно, невозможно. Симонини готовился плыть на континент. Что до Бронте, его исчезновением совершенно никто не будет озабочен.
Симонини вернулся в Турин приблизительно в середине марта и стал ждать, когда доверители вызовут его. И выдадут ему плату за услуги. И точно, в один прекрасный день Бьянко явился в нотариальную контору. Он сел напротив стола и заговорил: – Симонини, хоть бы раз у вас бы вышло что-то путное! – Как? Вы же хотели, чтобы эти счета испарились. И вот, могу заверить, что они превратились в дым! – Ну да, но с ними в дым превратился и полковник Ньево. А это уже перебор. Об испарившемся корабле ходят сплетни, и неизвестно, удастся ли замолчать эту историю. Не так легко отвести подозрение от Высшего Политического Надзора. Нелегко, но мы справимся. Мешаете этому вы. Рано или поздно отыщется свидетель, что вы дружили с Ньево в Палермо. И вспомнят, ничего себе совпадение, отправил-то вас в Палермо не кто иной, как депутат Боджо. От Боджо к Кавуру, от Кавура к правительству… Трудно даже предвидеть, что за каша заварится тогда. Вам придется исчезнуть. – В крепость? – спросил Симонини. – Да даже если вас в крепость, болтать будут одинаково. Незачем повторять мелодраму с железной маской. Вы закроете лавочку в Турине и улетучитесь за границу. В Париж. На первое благоустройство хватит вам и половины условленного гонорара. Вы ведь сильно перестарались, а это то же, что недостараться. А поскольку надежд на то, что вы, попав в Париж, не наделаете обычных бед в погоне за пошлой прибылью, нет, мы вас свяжем, так и быть, напрямую с нашими тамошними коллегами. У них, имеются причины полагать, найдется для вас одно или два укромных задания. Итак, вы переходите в ведение другой администрации. Париж 2 апреля 1897 г., поздний вечер С тех пор как стал вести эти записи, не был я ни разочка в ресторане. Мне все же необходимо встряхнуться. Решился высунуть нос в такое место, где и повстречайся мне кто-нибудь, он будет пьян. И хоть я не узнаю его, но он-то тоже не узнает меня. Пойду в кабаре «Очкарик». Близехонько, на улице Англичан. Название дано ему в честь вывески, действительно в форме громадных очков, которая красуется над дверью невесть с каких времен. Не сильно там разъешься. Там потребляют преимущественно сыр кусками, который хозяева дают чуть ли не даром, потому что от сыра всем хочется пить. Вот все и пьют. Да еще поют. Выступают Фифи Абсент, Арман Тромбон, Гастон Трехлапый. «Артисты», с позволения сказать. Только спьяну их можно принимать за артистов. Первая зала узка. В сущности, это коридор. Наполовину заставлена цинковой стойкой, за стойкой кабатчик, с ним кабатчица и их дитя, спящее под аккомпанемент ругательств и раскатов хохота. Против стойки вдоль всей стены тянется дощатый прилавок. На прилавок облокачиваются клиенты, уже принявшие порцию. А по той стене, что за стойкой, расположена выставка самых сильнодействующих рвотных зелий, которые только встречаются в Париже. Завсегдатаи проходят в дальнюю комнату. Там два стола, вокруг них дрыхнут пьяные друг у друга на плече. Стены изрисованы посетителями, и по большей части непристойно. Я сидел рядом с барышней, она приканчивала далеко не первый абсент. Знакомая личность. Когда-то рисовала виньетки для иллюстрированных журналов. Cпилась. Видать, потому, что знала: чахотка у нее прогрессирует и жить остается чуть-чуть. Теперь выпрашивает работу у посетителей ресторана. Готова рисовать портрет любого. Беда, что у ней рука дрожит. Дай бог чтоб ей свезло и чтоб не чахотка ее спровадила на тот свет, а пусть лучше свалится по ночному делу в близко текущую Бьевру. Я перекинулся с нею словцом-двумя. Вот уже десять дней я живу бирюком и теперь готов радоваться даже разговору с женщиной… На каждую рюмку абсента, что я ей заказывал, приходилась и рюмашка для меня. Ну и пишу теперь в туманном состоянии. Неудивительно, что вспоминается мне мало и плохо.
Могу только сказать: переезд в Париж дался мне нелегко. В сущности, я ведь был выслан, и это действовало на нервы. Но город обворожил меня. Я решил, что буду жить тут до скончания дней. Не знал я лишь, на сколько мне хватит имеющихся средств. Так что нанял чуланчик в отеле в районе Бьевры. Хорошо еще отдельный. Потому что в этих клоповниках случается видеть и комнаты на пятнадцать тюфяков, нередко без единого окна. Обмеблирована комнатенка была отбросами чьего-то переезда. Простыни были червивые, имелось цинковое корытце для подмывания, ведро для нужды, а стульев не имелось ни одного. Нечего говорить о полотенцах или же о мыле. На стене суровая надпись предписывала оставлять ключи в скважине снаружи. Без сомнения, для того чтобы полиция не теряла время во время облав, а споро могла ворваться, поднять за волосы храпящего постояльца и хорошенько посветить ему в лицо фонарем, с тем чтобы выхватить тех самых, за которыми пожаловали, и вытолкать с собою в участок, предварительно накостыляв по шеям, если вздумают упираться. В отношении питания. На улице Малого моста я обнаружил таверну, где обеды за четыре су. Протухшее мясо, то, что мясники «Чрева Парижа» решали вышвырнуть на помойку, видя, что жир уже позеленел, а мякоть почернела, поутру подбиралось здешним ресторатором, который очищал его тряпкой, обильно уснащал солью и перцем, вымачивал в уксусе и славно мариновал пару суток на заднем дворе своей лачуги, доводя до кондиции, когда уже можно обжаривать для клиентов. Понос был гарантирован, однако и цена была по товару. С моими туринскими привычками и с тем столом, к которому я приохотился в Палермо, за две или три недели я тут бы, конечно, умер, если бы не начали поступать первые поручения от тех, к кому меня переадресовал кавалер Бьянко. И тут уж я со спокойной душой сворачивал на улицу Квашни, в кухмистерскую «Нобло». Это была большая зала, проход через старинный двор. Хлеб полагалось приносить с собой. У входа касса. На кассе чередовались хозяйка и ее три дочери. Прямо из кассы отпускали превосходные вещи: ростбиф, сыры, повидло, а также печеные груши и к каждой груше по паре грецких орехов. За кассу разрешалось проходить тем, кто заказал хотя бы пол-литра вина: ремесленникам, полунищим художникам, конторщикам. Пройдя за кассу, попадали на кухню. На кухне главенствовала большая печь. В печи той парились бараньи рагу, кроли и даже бычатина бок о бок с гороховым или чечевичным пюре. Подавальщиков в «Нобло» не было. Сам ищешь себе тарелку, находишь и ложку-ножик, становишься в очередь, ползущую к поварам. Расталкивая толпу, идешь с тарелкой и ищешь мест у громадного стола. На два су бульона, на четыре су бычатины, на десять сантимов купленного загодя хлеба, вот и поел на сорок сантимов. Еда казалась мне совершенно превосходной. Я заметил там и приличных господ, которым, бесспорно, нравилась эта простецкая обжорка. Кстати, я никогда не пожалел о первых жалких временах. О тех, что были еще до «Нобло». Я приобрел тогда полезные знакомства и освоился в антураже, где предстояло научиться сновать как рыба в воде. Вслушиваясь в разговоры, ведшиеся в переулках, я нашел себе и другие улицы в дальних концах Парижа, такие как улица Луи-Филиппа, теперь переименованная в улицу Лаппа, полная одним скобяным товаром, которым пользовались как ремесленники, так и личности менее почитаемых занятий, ходившие туда за отмычками, козьими ножками, отпирками и прочими крючками, а также пружинными ножиками, удобными для ношения в рукаве. На съемной своей квартире я хотел сидеть как можно меньше. Предавался роскоши всех неимущих парижан: фланировал по бульварам. До этого я не сознавал, насколько Париж привольнее Турина. Я был в экстазе от разнообразия прохожих. Мало кто поспешал по делам. Большинство выходило глазеть. Бонтонные парижанки одевались с изящным вкусом, и если не сами они, то их прически приковывали мое внимание. К сожалению, наблюдались на этих же уличных панелях парижанки, как бы это выразиться, небонтонные. То есть еще более затейливые в ухищрениях и ужимках, цель которых – сразить и поработить нашу братию. Это тоже блудницы. Но они не столь вульгарны, как те, кого я наблюдал в brasseries à femmes. Эти-то метят в достаточных господ: видно по дьявольской науке, которую они прилагают, чтобы залучить жертв. Впоследствии один мой наушник рассказывал, что, оказывается, по бульварам некогда разгуливали только гризетки. То есть молодые дамы, легкомысленные, не безгрешные, но и не корыстолюбивые, не вымогавшие у любовников украшений и тряпок, потому, кстати, что любовники большей частью были беднее их. В дальнейшие времена гризетки перевелись, как порода мопсов. На смену им пришли лоретки, или козочки, или кокотки, ничем не превосходившие гризеток – ни остроумием, ни апломбом. Но этих уже интересовали кашемир и фальбала. Ко времени моего приезда в Париж и лоретки отжили свое. Теперь они сменились куртизанками. Эти ищут себе богачей, бриллиантов и карет. Куртизанки редко пешком ходят по бульварам, большей частью катаются в экипажах. Дамы с камелиями выбирают главным принципом в жизни – не иметь сердец, чувствительности, признательности, а умело ощипывать импотентов, которые им платят нарочно, чтоб выставлять их напоказ в ложах в Опере. Гадчайший пол.
Тем временем я вошел в сношения с Клеманом Фабром де Лагранжем. Туринцы адресовали меня в некое скромное бюро, в облупленном здании, на улице, которую по профессиональной осторожности я воздержусь упоминать даже тут, на листе, который никто никогда не прочтет. Полагаю, Лагранж состоял на службе в Политическом отделе Генерального управления Общественной безопасности. Но я так и не понял, в незначительном ли или в руководящем чине. Казалось, он не докладывается никому. Даже под пыткой я не смог бы ничего определенного сказать обо всей этой машине сбора политических сведений. Я даже не знал, имелся ли у Лагранжа кабинет в том здании. Приехав в Париж, я отнес записку на условленный адрес, извещая Лагранжа, что у меня к нему письмо от кавалера Бьянко. Через два дня получил вызов на встречу на паперти собора Нотр-Дам. Лагранжа-де будет нетрудно опознать по красной гвоздике в петлице. С тех пор Лагранж вызывал меня в невообразимые места. В кабаре, в церковь, в парк. Ни разу не повторился. Ланранжу требовался документ, я произвел его наилучшим образом, он сразу ко мне расположился. С этого дня я стал состоять при нем «источником», как выражаются профессионалы, и получал ежемесячно триста франков плюс сто тридцать на накладные расходы. За исключительные услуги – премии. За производство документов – оплата сдельная. Империя хорошо компенсирует старания своих информаторов. Уж точно лучше, чем Сардинское королевство. Я слышал, что бюджет полиции – семь миллионов франков в год, из коих два миллиона на осведомителей. Еще я слышал, что бюджет полиции доходит аж до четырнадцати миллионов, из которых, однако, расходуются деньги и на овации при проезде кортежа императора, и на корсиканские бригады, сдерживающие мадзинианцев, и на провокаторов, и на внешнюю разведку. У Лагранжа я получал не менее пяти тысяч франков в год. Радовало еще и то, что он меня свел со многими частными клиентами. Поэтому я вскорости сумел открыть свою лабораторию, то есть служившую ее прикрытием старьевщичью лавку. Учитывая, что тариф на поддельные завещания доходит даже и до тысячи франков, а освященные просфоры продаются по сотне, представляя собой редкий и опасный товар, – четыре завещания и десяток облаток позволяют спокойно рассчитывать еще на пять тысяч франков. А с десятью тысячами франков я входил в круг тех, кто называется в Париже «обеспеченный буржуа». Конечно, ни один из этих видов обеспечения не был гарантированным. А мечталось мне о тех же десяти тысячах, однако не заработка, а ренты. Трехпроцентные государственные облигации, самые надежные. Требовался владельческий капитал в размере трехсот тысяч. Куртизанке в те времена такое было по плечу. Но не приезжему нотариусу, которому еще лишь предстояло пробить себе дорогу. Ожидая везения, я тем временем все же мог себе позволять из простого зрителя мало-помалу превращаться в потребителя парижских наслаждений. Театр меня не привлекал. Трескучие декламации александрийских стихов в трагедиях – увольте. Музеи, вот тоска. Хорошо, что в Париже полно кое-чего по-аппетитнее. Я имею в виду рестораны. Первый, куда я отважился, дорогущий «Гран Вефур», был известен мне по рассказам. Я предвкушал его с самого Турина. Знал, что он под одной из аркад Пале-Рояля. Туда хаживал Гюго – специально за бараньей грудкой с белой фасолью. И еще меня с налету ошеломил и ослепил «Кафе Англэ» на пересечении улицы Грамона и бульвара Итальянцев. Раньше в нем закусывали кучера и слуги, а теперь столуется весь избалованный Париж. Я открыл для себя картофель «Анна» (готовится в кокотнице), раков по-бордоски, жюльены из курятины, дроздов в вишнях, помпадурчики (запекаются в раковинах), седло косули, задочки артишоков по-садовничьи и шербет из шампанского вина. От одного перечисления этих слов я снова осознаю, что на этом свете имеет смысл жить.
Кроме ресторанов, с жизнью примиряют и парижские пассажи. Обожаемый Жоффруа, где расположены три лучших ресторана Парижа: «Дине де Пари», «Дине дю Роше» и «Дине Жоффруа». До сих пор, особенно по субботам, парижане на водняют хрустальную галерею, где скучающие господчики трутся боками на променаде о крутобедрых надушенных дам. Чересчур надушенных, на мой вкус. Пожалуй, меня больше волновал пассаж Панорам. Там люди попроще, мещане, провинциалы, пожирающие глазами антикварные вещи, которых никогда не смогут купить. Работницы, молоденькие, отработавшие смену на фабрике. Если уж пялиться на юбки, лучше, казалось бы, разодетые посетительницы пассажа Жоффруа. Но есть охотники и на фабричных девчонок. Господа среднего возраста в зеленых задымленных пенсне именно ради них часами прохаживаются по галерее. Сомневаюсь, чтобы все эти работницы точно были пролетарками. Хотя они и одеты простенько, тюлевый чепчик, фартучек, но это ведь ничего не значит. Глядеть следует на их пальцы. Если на пальцах не заметно шрамов, царапин и ожогов, следовательно, девушки живут безбедно и, вполне вероятно, за счет тех самых состоятельных охотников. Я в этом пассаже выслеживаю как раз не работниц, а самих охотников в пенсне. Где-то я прочитал: философ в кафешантане смотрит не на сцену, а в зал. Именно господа-то могут в один прекрасный день стать моими клиентами или моими орудиями. Иногда я провожаю их до квартиры, где каждого ждет, поди, вечерок с разжиревшей женой и полудюжиною сопляков. Обязательно записываю адрес. Кто знает. Можно ведь и подпустить анонимное письмишко. Не сейчас, зачем сейчас! А тогда, когда действительно понадобится.
Тех заданий, которыми меня снабжал Лагранж в начале знакомства, я сейчас уже не помню. Только имя какого-то аббата Буллана. Но это уже позднее, позднее. Наверное, перед самой войной или сразу после войны. Была какая-то война, повидимому. То есть обязательно была война, а как же, тогда весь город переворотили.
Абсент, однако, делает свое дело. Если б я дунул на свечу, из фитиля выметнулся бы огонь.
|