Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Песнь шестая
Приливы есть во всех делах людских, И те, кто их использует умело, Преуспевают в замыслах своих, Так говорит Шекспир; но в том и дело, Что вовремя увидеть надо их, А все-таки я заявляю смело: Все к лучшему! И в самый черный час Вдруг луч удачи озаряет нас.
И в жизни женщин тоже есть приливы, Влекущие к неслыханным делам, И дерзок тот моряк нетерпеливый, Который доверяет их волнам! Сам Якоб Беме, маг красноречивый, Чудес подобных не расскажет вам: Мужчина головою рассуждает, А женщин сердце в бездны увлекает.
Но смелая и пылкая оке Прекрасна и стремительна бывает, Когда, со всею страстью влюблена, Все узы дерзновенно порывает, Чтоб быть свободной. За любовь она Вселенную и трон свой предлагает. Такая даже дьявола затмит, Любого в манихея превратит!
Миры и царства можно погубить Из честолюбия, но извиненья Готовы мы безумствам находить, Когда любовь — причина пораженья. Антония привыкли мы ценить Превыше Цезаря не за сраженья, А лишь за то, что ради женских глаз Он Акциум оставил как-то раз! Ему, однако, было пятьдесят, А Клеопатре — сорок! Цифры эти Не столь уж обольстительно звучат, Как «двадцать» и «пятнадцать»… Все на свете Стареет; да, — увы! — года летят, Мы чувства сердца, пылкие в расцвете, Теряем, и способность полюбить Нам никакой ценой не возвратить.
Но все мы эту лепту, как вдова Библейская, внесли, и лепта эта Зачтется нам. Любовь всегда жива, Любовью все живущее согрето. Недаром ореолом божества Чело Любви украсили поэты, Когда морщины низменных страстей Не искажали образа людей.
В опасном положенье мой герой И третья героиня. Всякий знает, Чем джентльмен рискует молодой, Который одалиску соблазняет, Притом еще в гареме Грех такой Султаны все безжалостно карают, Не уступая мудро, как Катон, Приятелям своих красивых жен.
Я вижу, что прекрасная Гюльбея Была в своем поступке неправа, Я знаю, порицаю, сожалею Но это все напрасные слова. Сказать по правде, я согласен с нею С тоски порой кружится голова; Хотя султану шесть десятков било, Наложниц у него шесть сотен было.
Здесь алгебра, пожалуй, не нужна, Здесь арифметики простои довольно, Чтоб доказать, что юная жена, Которая смела и своевольна, Томиться и скучать обречена И может быть султаном недовольна, Когда на склоне лет он делит с ней Пыл шестисотой нежности своей.
К своим правам относятся серьезно Все женщины — в особенности жены, А ежели они религиозны, То обвиненья их неугомонны; За каждую ошибку очень грозно Они нас предают мечу закона, Дабы другая не могла украсть У них хотя бы тысячную часть.
Таков обычай христианских стран, Но, кажется, и жены некрещеных Не любят отступать на задний план И не теряют прав своих законных, И ежели какой-нибудь султан Не ублажает жен своих влюбленных, Они — будь их четыре или пять Все за себя сумеют постоять.
Четвертою женой была Гюльбея Любимой, но четвертой как-никак: Ей-богу, полигамия грустнее, Чем наш простой и моногамный брак! Кто знал одну жену и сладил с нею, Тот сознает, что это не пустяк; Вообразите ж, что за наказанье От четырех выслушивать стенанья!
Пресветлый, превеликий падишах (Монархам льстят прекрасными словами, Пока не будет съеден царский прах Слепыми якобинцами-червями) Великий падишах, гроза и страх, Ласкал Гюльбею нежными глазами, Желая получить за этот взгляд, Чего всегда любовники хотят.
Но помните, влюбленные поэты, Что поцелуи, взгляды и слова Для женщин — только части туалета, Как бантики, чепцы и кружева; Их можно, как и прочие предметы, Снимать и надевать; и голова И сердце ни при чем, а выраженья Нежнейшие — всего лишь украшенья.
Несмелый взор, румянец на щеках, Прелестного волненья трепетанье, Смущенная улыбка на губах, В которой только чудится признанье, Вот образ, вызывающий в сердцах Влюбленности счастливое сиянье! Излишний холод и излишний жар Уничтожают силу этих чар!
Излишний жар нам кажется притворным, А если непритворен он порой, То зрелым людям, право же, зазорно Столь юношеской тешиться игрой Притом — красотки пылкие покорны Любому, кто случится под рукой; Холодные же дамы и девицы По большей части попросту тупицы.
Вполне понятно, возмущает нас Бесчувственно-безвкусное молчанье, Когда своим восторгам в нежный час Мы требуем ответного признанья. Святой Франциск — и тот просил не раз У ледяной возлюбленной вниманья. «Medio tu tutissimus ibis»[43]— вот Какай завет Гораций нам дает.
Напрасно здесь я «tu»[44]употребил (Оно мне для размера пригодилось!), Мне латинист такого б не простил, Но с ним считаться уж не приходилось; И без того я выбился из сил С гекзаметром октава не мирилась! Просодия корит меня, ну что ж? Мой стих правдив — и тем уже хорош.
Как роль сыграла милая Гюльбея, Не знаю я; но знаю, что успех Венчает дело: хитрые Цирцеи Супругами владеют лучше всех, Мужское самолюбие лелея Все в мире лгут. Обман — отец утех! Лишь голод умеряет тяготенье К ужасному пороку размноженья.
Прекрасную чету оставил я Спокойно отдыхать на царском ложе, Что снилось им — забота не моя, Но, между прочим, я замечу все же, Что в лучшие минуты бытия Какая-нибудь мелочь нас тревожит. Давно известно — мелочи как раз Сильней всего долбят и точат нас.
Сварливая жена с лицом невинным, Оплате подлежащие счета, Покойник, по неведомым причинам Тебе не завещавший ни черта, Болезнь собаки, недовольство сыном И лошади любимой хромота Все это просто мелочи, быть может, А нас они и мучат и тревожат.
Но я философ: черт их побери Зверей, людей и деньги, — но не милых, Прелестных женщин. Что ни говори, Их проклинать я все-таки не в силах! Все остальное к черту: воспари Душой и духом — я всегда ценил их, Но в чем их суть и в чем их глубина Не знаю, разрази их сатана!
Как Афанасий, я всему на свете Анафему легко провозгласил. Он на врагов излил проклятья эти И верующих души умилил; На протяженье нескольких столетий Его речей неудержимый пыл, Как радуга цветистая, сияет И требников страницы украшает.
Оставил я высокую чету В объятьях сна. Но нет, не спит Гюльбея! Жене порочной спать невмоготу, Когда, греховной страстью пламенея К холостяку, заветную мечту Свиданья предстоящего лелея, Она томится, сердится, горит И на супруга спящего глядит.
Увы! И под роскошным балдахином, И под открытым небом жестока, По вышеобозначенным причинам, Терзающая женщину тоска. Ни пышные пушистые перины, Ни золото, ни яркие шелка Не утешали бедную Гюдьбею, Обманутую в брачной лотерее.
Тем временем «девица» Дон-Жуан И прочие красавицы толпою Пошли в сераль, где их держал султан, Как водится, под стражею двойною. Хариты разных климатов и стран Там предавались лени и покою, Но, словно птички в клетке, грезы их Томились жаждой радостей живых.
Люблю я женщин и всегда любил И до сих пор об этом не жалею. Один тиран когда-то говорил: «Имей весь мир одну большую шею, Я с маху б эту шею разрубил!» Мое желанье проще и нежнее: Поцеловать (наивная мечта!) Весь милый женский род в одни уста.
Завидовать я мог бы Бриарею, Творившему великие дела, Когда бы он, десятки рук имея, Имел и прочих членов без числа. Но что нам до титанов? Мы — пигмеи! И даже муза нынче предпочла Великой доле быть женой титана Простые приключенья Дон-Жуана.
Итак, в толпе красавиц мой Жуан Подвергся искушению и риску. Весьма жесток закон восточных стран К тому, кто поглядит на одалиску; Не то что у моральных англичан, Где, если подойдешь ты слишком близко К замужней леди, разум потеряв, Лишь полисмен возьмет за это штраф!
Однако роли он не забывал, Лишь исподволь соседок созерцая; За ними хмурый евнух поспешал, А рядом, неусыпно наблюдая, Чтобы никто не пел и не болтал, Шла женщина уже немолодая С довольно странным прозвищем: она Мамашей дев была наречена.
Была ль она «мамашей» — кто поймет? И «девами» ли были девы эти? Но ей немало стоило хлопот Следить за ними и не быть в ответе. И Кантемир и, помнится, де Тот Рассказывают нам о сем предмете Пятнадцать сотен дев — легко сказать! Должна такая «мать» оберегать.
Но уходить от строгого надзора У них обычно не было причин, Ей помогали стража и запоры, Но, главное, — отсутствие мужчин Лишь падишах скучающие взоры Их умилял и радовал один, И лишь один исход они, бедняжки, Имели для услады, как монашки…
Какой исход? Молитвы и посты! Я вашему вопросу удивляюсь: Известно, как монахини чисты! Но я к Жуану снова возвращаюсь. Как по воде плывущие цветы, Прелестно и задумчиво качаясь, Печальны, величавы и горды, Пленительные двигались ряды.
Но чуть они пришли к себе в покой, Они заговорили, зашумели Как ручейки веселою весной, Как птицы или школьники в апреле, Как из Бедлама спасшийся больной, Которому сиделки надоели; Как на ирландской ярмарке, смеясь, Играя, щебеча и веселясь,
Они свою подругу разбирали: Судили о глазах, о волосах, Что не к лицу ей платье, толковали, Что нет сережек у нее в ушах, Что рост у ней мужской, и замечали, Что слишком широка она в плечах, И добавляли — о, змея злоречья! «Жаль, что мужского только рост и плечи…»
Никто не сомневался, что она, По платью судя, — дева молодая, Шептались, что грузинка ни одна Сравниться с ней красою не могла, и Решили, что Гюльбея не умна, Таких прелестных пленниц покупая, Которые способны, может быть, Ее высоких почестей лишить…
Но, что по-настоящему чудесно. Он зависти ни в ком не возбудил! Наоборот: с настойчивостью честной Пытливый хор подругу находил Все более и более прелестной. (Здесь вижу я влиянье тайных сил: Несвойственно красавицам, признаться, Восторженно друг другом любоваться!)
Таков закон природы, милый друг; Но тут случилось просто исключенье: К Жуанне все почувствовали вдруг Какое-то невольное влеченье, Какой-то странной нежности недуг: Бесовское ль то было наважденье Иль сила магнетизма — все равно: Мне разобраться в этом мудрено.
Симпатией невинной и неясной Озарены, как радостной мечтой, Сентиментальной дружбой самой страстной Пылали все к подруге молодой; И лишь иные шуткою опасной Смущали мир невинности святой: Мол, если бы у девушки пригожей Был Юный братец, на нее похожий!
Особенно отмечу я троих Дуду, грузинку Катеньку и Лолу. Природа щедро наделила их Всей прелестью прелестнейшего пола. Среди подруг хорошеньких своих Они сияли грацией веселой И отнеслись к герою моему Нежнее всех — не знаю почему.
Смуглянка Лола горяча была, Как Индии пылающее лето; А Катенька румяна и бела, Глаза у ней лазоревого цвета, А ножка так изысканно мала, Что еле прикасается к паркету. Но для ленивой грации Дуду Я, кажется, сравнений не найду!
Дуду казалась дремлющей Венерой, Способной «сон убить» в любом из нас; Улыбка, стан, ленивые манеры, Властительно прельщающие глаз, Все было в ней округло свыше меры (Что может очень нравиться подчас!). Не повредив пейзажа, скажем смело, Убрать округлость — не простое дело!
В ней проступала жизнь сквозь томный сон, Как майского рассвета дуновенье; Был нежный свет в глазах ее зажжен; Она была — вот новое сравненье! Как статуя, когда Пигмалион Ее коснулся силой вдохновенья, И мрамор, оживляемый мечтой, Еще устало спорит с теплотой.
«Жуанна! Это милое название Для девушки! А где твоя семья?» «В Испании!» — «А это где — Испания?» Спросила Катя. «Милая моя! Вскричала Лола. — Глупое создание! Испания! Отлично помню я Прекрасный островок, богатый рисом, Меж Африкой, Марокко и Тунисом!»
Дуду ни с кем не спорила. Она С улыбкой вопрошающе-туманной, В безвестные мечты погружена, Играла молча косами Жуанны, А та была немного смущена Своей судьбой причудливой и странной. Под взорами таких пытливых глаз Смущаются пришельцы каждый раз.
Но тут Мамаша дев предупредила их, Что спать пора. К Жуанне обратясь, Она сказала: «Я не знаю, милая, Явилась ты нежданно, в поздний час, И ужином тебя не накормила я, И все постели заняты у нас. Тебе придется нынче спать со мною, А завтра утром я тебя устрою».
Но тут вмешалась Лола: «Боже мой! И без того вы слишком чутко спите! Мы все оберегаем ваш покой! Вы лучше мне Жуанну уступите. Ей будет очень хорошо со мной, Мы тоненькие обе, поглядите!» «Как? — возразила Катенька. — А я?! Постель вполне удобна и моя!
Притом я ненавижу спать одна: Я вижу привиденья, воля ваша! Мне тишина полночная страшна, И каждый звук, и каждый шорох страшен, Мне снятся черти, призраки, война…» «Все глупости! — нахмурилась Мамаша. Но ты бояться будешь и дрожать И спать подруге можешь помешать.
Чтоб не была ты слишком боязливой, Тебе я средство лучшее найду. Ты, Лола, чересчур нетерпелива: Жуанна будет спать с моей Дуду: Она скромна, спокойна, молчалива, Не мечется в бессмысленном бреду. Иди, мое дитя!» Дуду молчала И только кротким взором отвечала.
Поцеловав любезно всех троих Начальницу, и Катеньку, и Лолу, С поклоном (нету книксенов у них: Они — изобретенье нашей школы) Дуду подруг утешила своих Улыбкою беспечной и веселой, Жуанну нежно за руку взяла И за собою в «оду» повела.
А что такое «ода»? Это зал, Пестреющий постелями, шелками (В таких покоях я не раз бывал), Подушками и всеми пустяками, Какими бес от века забавлял Сердца красавиц. (Согласитесь сами. Когда Жуан ступил за сей порог, Бес большего уж выдумать не мог!)
Дуду была прелестное творенье; Такие не сжигают, а лелеют, Столь правильную прелесть, к сожаленью, Запечатлеть художник не умеет. Его прельщает сила выраженья, Которую, как водится, имеют Неправильные, резкие черты, Лишенные особой красоты!
Она была как светлая равнина, В которой все — покой и тишина, Гармония счастливости невинной И радости цветущая весна… Любезны мне подобные картины! Мне бурная красавица страшна, Как бурный океан; или, вернее, Красавица, пожалуй, пострашнее!
Она была тиха, но не грустна; Задумчива, но, говоря точнее, Серьезна; изнутри озарена Спокойствием; она была светлее Самой весны. Не думала она Гордиться юной прелестью своею, В свои семнадцать лет она была Младенческим неведеньем мила.
Как золото в дни века золотого, Когда не знали золота, — она Была не блеском имени пустого, А ей присущей прелестью полна. «Lucus и non lucendo»[45]нам не ново? Пожалуй, эта формула умна В наш век, когда с проворством небывалым Перемешал сам дьявол все металлы
И получился очень странный сплав, С коринфской медью сходный; посмеется Читатель надо мной и будет прав: Люблю я отвлекаться, где придется, И этим порчу множество октав Пускай мне эта слабость не зачтется; Я знаю, понимаю и винюсь, И все-таки свободным остаюсь.
Дуду вела прелестную Жуану (Или Жуана, что одно и то же) Среди невест великого султана, Склоненных на пестреющие ложа, Она молчала — дар весьма желанный И очень редкий в девушке пригожей; Представьте, как бы тешила глаза Роскошная, но тихая гроза!
Она, однако, пояснила ей (Сказав ему, я отвлекусь от темы, Хоть это, правда, было бы точней) Все правила и строгости гарема, Все хитрости причудливых затей Великой охранительной системы; Сверхштатных дев столь многих охранять Довольно сложно, что легко понять.
Дуду свою подругу молодую Поцеловала ласково: ну что ж? В таком невинном, нежном поцелуе Ты ничего плохого не найдешь. Читатель, дружбу женскую люблю я, И женский поцелуй всегда хорош, Хотя, для полноты переживанья, К «лобзанью» в рифму просится «желанье».
Дуду разделась быстро, не тая Своей красы, естественным движеньем; И в зеркало красавица моя Глядела с грациозным небреженьем. Так в ясности прозрачного ручья Любуется прекрасным отраженьем Газель, не понимая, как живет Волшебный этот образ в бездне вод.
Дуду раздеть хотела и подругу, Но та была до крайности скромна И, отклонив любезную услугу, Сказала, что управится одна. Но, с непривычки или с перепугу, Несчетными булавками она Все пальцы исколола; в дамском платье Булавки — это кара и проклятье,
Прекрасных превращающее дам В ежей, к которым страшно прикасаться. Я в юности изведал это сам, Когда случалось мне преображаться В служанку, помогая госпожам На маскарад поспешно наряжаться; Булавки я втыкал как только мог Не там, где надо, — да простит мне бог!
Но эта болтовня предосудительна; Науки как-никак теперь в цене! Потолковать люблю я рассудительно О всем — хоть о тиране, хоть о пне. Но дева Философия действительно Для всех загадка, и неясно мне, Зачем, доколе, как, кому в угоду Живут на свете люди и народы.
Итак, в молчанье погружен гарем, Едва мерцают бледные лампады. Замечу кстати здесь, что духам всем, Уж если есть они, избрать бы надо Для вылазок ночных такой эдем, А не руин угрюмых анфилады, И нам, беспечным смертным, доказать, Что духи могут вкусом обладать.
Красавицы роскошно отдыхают, Как пестрые прекрасные цветы, Которые томятся и вздыхают В садах волшебной южной красоты. Одна, слегка усталая, являет Прелестное создание мечты, Как нежный плод причудливый и редкий, Свисающий с отяжеленной ветки.
Другая разгоревшейся щекой На ручку белоснежную склонилась, На плечи ей кудрявою волной Ее коса густая распустилась; Ее плечо, сверкая белизной, Несмело, но упрямо приоткрылось, И сквозь покровы, трепетно нежны, Ее красы блестят, как свет луны,
Когда сквозь волокнистые туманы Прозрачных туч является она. Подальше — третья пленница султана В печальный, смутный сон погружена: Ей снится берег родины желанной, Оплаканная милая страна, И, как роса на кипарисах темных, Мерцают слезы на ресницах томных.
Четвертая, как статуя бледна, Покоится в бесчувственном молчанье, Бела, чиста, бесстрастна, холодна, Как снежных Альп высокое сиянье, Как Лота онемевшая жена, Как на могиле девы изваянье. (Сравнений тьма; предоставляю вам Любое выбрать — я не знаю сам.)
Вот пятая, богиня средних лет, Что в точном переводе означает Уже в летах. Увы! Ее портрет Ничем воображенья не прельщает. Я признаю, как истинный поэт, Лишь молодость. Душа моя скучает Среди почтенных, пожилых люден, Вздыхающих о юности своей.
Но как Дуду любезная спала? Конечно, это очень интересно, Но муза знать об этом не могла, А лгать она не любит, как известно. Волшебная царила полумгла Над пленницами, спавшими прелестно, Как розы в очарованном саду, И вдруг ужасно взвизгнула Дуду
На весь гарем. Вся «ода» поднялась, Мамаша дев и девы всполошились, Казалось, буря шумная неслась И волны друг на друга громоздились. Тревожно и испуганно толпясь, Красавицы шептались и дивились, Что, что могло во сне или в бреду Так испугать спокойную Дуду?
Огромными, тревожными глазами Дуду глядела в страхе на подруг. Так в час полночный метеора пламя Внезапно озаряет все вокруг; Дрожащие, взволнованные сами, Они стояли, затаив испуг, Не понимая и понять не смея, Что, собственно, в ночи случилось с нею.
Но вот, друзья, какое благо сон! Жуанна безмятежно почивала. Так муж, блаженством брачным утомлен, Похрапывает мирно и устало. Красавицы ее со всех сторон Расталкивали, не щадя нимало, И наконец, слегка удивлена, На них, зевая, глянула она.
Тут началось великое дознанье, Расспросы без начала и конца; От любопытства, страха, ожиданья Пылали взоры, лица и сердца Догадки, замечанья, восклицанья Смутили б и глупца и мудреца! Дуду искусством речи не владела И не умела объяснить, в чем дело.
Она сказала, ей приснился сон, Что будто в лес зашла она дремучий Как Дантов лес, где каждый обречен, Смиряя сердце, стать умней и лучше, Где исправляет нрав лукавых жен Закон необходимости могучей, Ну, словом, ей приснился темный лес, Как водится, исполненный чудес.
Прекрасное, прозрачно-налитое, На дереве, над самой головой, Слегка блестело яблоко златое, Зеленой окруженное листвой. Но оказалось — дело не простое Его достать; упрямою рукой Дуду напрасно камешки кидала Все в яблоко она не попадала.
Она в досаде было отошла. Вдруг сам собой упал прекрасный плод К ее ногам Дуду его взяла, Но только-только приоткрыла рот, Чтоб надкусить его, как вдруг пчела Откуда ни возьмись! Да как кольнет! От боли сердце в ней остановилось, Она вскричала: «Ай!» — и пробудилась.
Дуду была ужасно смущена (Конечно, в результате сновиденья, Которого разгадка неясна), И мне знакомо странное явленье Таинственно-пророческого сна: Быть может, это просто совпаденье; Но совпаденьем люди в наши дни Считают все, что тайному сродни.
Красавицы, которые мечтали Услышать про ужасные дела, Наперебой подругу упрекали, Что их она с постелей подняла. Мамаша, оробевшая вначале, Теперь весьма разгневана была; Дуду вздыхала, робко повторяя, Что вскрикнула, сама того не зная.
«Я небылицы слышала не раз, Но чтобы сон про яблоко и пчелку Перепугал гарем в полночный час, Как появленье черта или волка, Такого не бывало и у нас! В твоем рассказе я не вижу толку! Ты вся дрожишь, ты бредишь наяву, К тебе врача я завтра ж позову.
А бедная Жуанна! То-то мило! Она — то как напугана была! Напрасно накануне я решила, Чтобы с тобою спать она легла. Но я всегда особенно ценила, Что ты тиха, разумна и мила… Теперь придется Лоле потесниться, Чтобы с подругой новой поместиться!»
Улыбкой счастья Лола расцвела, Но бедная Дуду, глотая слезы (Она еще взволнована была И странным сном, и строгостью угрозы!), Дуду внезапно сделалась смела, И разгорелась ярче майской розы, И стала клясться, что такого сна Уже не испугается она.
Она Мамаше нежно обещала Отныне снов не видеть никаких, Жалела, что с испугу закричала И всполошила всех подруг своих; Она, когда проснулась, поначалу Перепугалась, глядя на других, И горячо просила извиненья За слабость или недоразуменье.
Но тут Жуанна заступилась вдруг: Она с Дуду прекрасно отдыхала; Когда б не шум взволнованных подруг, Она б и крика вовсе не слыхала; Она прощала маленький испуг И ни за что Дуду не упрекала, Природа грез туманна и темна, Чего не померещится со сна!
Дуду скрывала на груди Жуанны Пылающее личико свое, Как роза пробужденная румяна. И шея и затылок у нее Зарделись от волненья, как ни странно, Но, впрочем, это дело не мое, И мне пора оставить эту тему И доброй ночи пожелать гарему.
Или, вернее, доброго утра, Поскольку петухи уже пропели. Уж там и сям, как нити серебра, Мечетей полумесяцы блестели; Росистая, прохладная пора, Когда с холмов, шагая еле-еле, Верблюдов длинный вьется караван От самой Каф-горы, из дальних стран.
Но с первыми туманами рассвета Гюльбея, беспокойна и грустна, Была уже умыта и одета, Как страсть неукротимая бледна У соловья, как говорят поэты, Шипом томленья грудь уязвлена Но эта боль ничто перед страданьем, Рожденным необузданным желаньем.
Я вывел бы мораль, но в наши дни Читатели легко подозревают Поэта в злобном умысле; они Какие — то намеки открывают В любой строфе. И не они одни Свои ж собратья нас одолевают. На свете нынче много нас, писак, И всем польстить я не могу никак.
Итак, султанша с ложа поднялась Пухового, как ложе сибарита, На лепестки нежнейших роз ложась, Стонал он всякий раз весьма сердито. Гюльбея, в зеркала не поглядясь, Не ощущая даже аппетита, Заветной возбужденная мечтой, Горела бледной, гневной красотой.
Ее великий муж и покровитель Проснулся тоже — несколько поздней, Он, тридцати провинций повелитель, Супруге редко нравился своей. Но в Турции отличный исцелитель В подобном деле щедрый Гименей: Эмбарго он на жен не налагает И утешаться мужу помогает.
Султан, однако, редко размышлял На эту тему; как любой мужчина, С красотками от дел он отдыхал И их ценил, как дорогие вина Черкешенок в гареме он держал, Как безделушки, вазы и картины Но все — таки гордился он одной Гюльбеей, как любимою женой.
Он встал и омовенья совершил, Напился кофе, помолясь пророку, И на совет министров поспешил. Им не давал ни отдыху, ни сроку Несокрушимый натиск русских сил, За что льстецы венчанного порока Доселе не устали прославлять Великую монархиню и б…
Не обижайся этой похвалою, О Александр, ее законный внук, Когда над императорской Невою Мои октавы ты услышишь вдруг. Я знаю: в рев балтийского прибоя Уже проник могучий новый звук Неукротимой вольности дыханье! С меня довольно этого сознанья.
Что твой отец — Екатеринин сын, Вельможи все признали дружным хором; Любила государыня мужчин, Но это не считается позором, И адюльтер какой-нибудь один Не может стать наследственным укором, И в лучшей родословной, господа, Погрешности найду я без труда.
Когда б Екатерина и султан Свои же интересы соблюдали, То распре христиан и мусульман Они едва ль потворствовать бы стали, Усвоили б уроки новых стран И расточать казну бы перестали: Он — на гарем в пятнадцать сотен «фей», Она — для пышной гвардии своей.
Беспомощный султан просил совета У бородатых и ученых лиц, Как успокоить амазонку эту, Драчливейшую бабу из цариц; Они взамен разумного ответа, Вздыхая, скорбно повергались ниц И, в качестве единственной подмоги, Удваивали сборы и налоги.
Гюльбея в свой отдельный будуар Тем временем отправилась устало. Для завтраков и для любовных чар Прелестнее приюта не бывало: Цветы, садов великолепный дар, Карбункулы, бесценные кристаллы, Ковры, шелка, узорный потолок Все украшало этот уголок.
Порфир и мрамор гордой пестротой С бесценными шелками состязались, Цветные стекла умеряли зной, Ручные птицы звонко заливались… Но описаньем роскоши такой Не раз поэты тщетно занимались Пусть этого покоя блеск и вид Читатель пылкий сам вообразит.
Гюльбея строго евнуха спросила: Что делал Дон-Жуан за это время, Какие разговоры возбудило Его явленье странное в гареме, Держался ль он по-прежнему уныло, И как он познакомился со всеми, И главное — она желала знать, Где, как и с кем он соизволил спать.
Баба ей отвечал, слегка робея, Стараясь очень много говорить; Услужливой болтливостью своею Он думал госпожу перехитрить. Но догадалась умная Гюльбея, Что он стремится что — то утаить; Баба держался несколько несмело, Почесывая ухо то и дело.
Гюльбея не привыкла ожидать; Не зная добродетели терпенья, Она любила сразу получать Ответы и простые объясненья. Несчастный негр, не смея продолжать, Остановился в страхе и смущенье, Когда растущей ярости гроза Зажгла Гюльбее щеки и глаза.
Предвидя, что такие проявленья Сулят неотвратимую беду, Баба повергся ниц, прося прощенья, И рассказал правдиво, что Дуду Достался Дон-Жуан на попеченье; Он в этом обвинял свою звезду, Клянясь Кораном и святым верблюдом, Что это все случилось просто чудом.
Он проводил Жуана до дверей, А дальше власть его не простиралась. Мамаша этих сотен дочерей Самодержавно всем распоряжалась; Вся дисциплина держится на ней, И негру ничего не оставалось… Любая необдуманная речь Могла опасность новую навлечь.
Баба надежду выразил к тому же, Что Дон Жуан умел себя держать: Неосторожность каждая ему же Могла бы поминутно угрожать Мешком и даже чем-нибудь похуже… Во всем признался негр, но рассказать О сне Дуду он как — то не решался И ловко обойти его пытался.
Он говорил бы, верно, до сих пор, Но, сдвинув брови, грозная Гюльбея Смотрела на рассказчика в упор. Она с трудом дышала. Пламенея, Сверкал ее нахмурившийся взор, И, как роса на трепетной лилее, От дурноты, волненья и тоски Холодный пот покрыл ее виски.
Она была не слабого десятка И к обморокам вовсе не склонна, Но в то мгновенье нервного припадка Выказывала признаки она; Так ужаса мучительная схватка, Агонии холодная волна Сжимают наше сердце на мгновенье В минуты рокового потрясенья.
Как Пифия в пророческом бреду На миг она застыла, вся во власти Агонии отчаянья, в чаду Смятения, неистовства и страсти. Как будто кони, потеряв узду, Ей сердце рвали яростно на части. И, задыхаясь, мертвенно — бледна, Вдруг опустила голову она.
Она поникла, странно молчалива, Как будто ослабевшая от ран; Ее власы, как тень плакучей ивы, Рассыпались на шелковый диван, Вздымалась грудь тревожно и тоскливо, Как возмущенный бурей океан; Натешившись, швыряет он устало Одни обломки на песок и скалы.
Как я сказал, лицо ее закрыли Распущенные волосы; рука Упала на диван в немом бессилье, Безжизненна, прозрачна и тонка… Эх, трудно мне писать в подобном стиле; Поэт, а не художник я пока; Слова не то что краски: эти строки Лишь контуры да слабые намеки!
Баба отлично знал, когда болтать, Когда держать язык свой за зубами. Надеялся он бурю переждать, Не соревнуясь с грозными волнами. Гюльбея встала и прошлась опять По комнате. Следя за ней глазами, Заметил он: гроза проходит, но Утихомирить море мудрено.
Она остановилась, помолчала, Прошлась опять; тревожный нервный шаг Ускорила и снова задержала. Известно, что походка — верный знак; Не раз она людей изобличала. Саллюстий нам о Катилине так Писал: у темных демонов во власти И в поступи являл он бури страсти.
Гюльбея к негру обратилась: «Раб! Вели их привести, да поскорее!» Султанши голос был немного слаб, Но понял бедный евнух, цепенея, Что никакая сила не могла б Спасти виновных. Он спросил Гюльбею, Кого к ее величеству тащить, Дабы ошибки вновь не совершить.
«Ты должен знать! — Гюльбея отвечала. Грузинку и любовника ее! Чтоб лодка у калитки ожидала… Ты понял приказание мое?» Но тут она невольно замолчала Слова застряли в горле у нее; А он молился бороде пророка, Чтоб тот остановил десницу рока!
«Молчу и повинуюсь, — он сказал, Я, госпожа, не возражал ни разу, Всегда я неуклонно выполнял Твои — порой жестокие — приказы; Но не спеши; я часто наблюдал, Что, повинуясь гневу, можно сразу Себе же принести великий вред. Не об огласке говорю я, нет,
О том, что ты себя не пожалела! Губительна морская глубина, Уж не одно безжизненное тело Укрыла в темной пропасти она, Но извини, что я замечу смело: Ты в этого красавца влюблена… Его убить — нетрудное искусство, Но, извини, убьешь ли этим чувство?»
«Как смеешь ты о чувствах рассуждать, Гюльбея закричала. — Прочь, несчастный!» Красавицу не смея раздражать, Баба смекнул, что было бы опасно Ее приказу долго возражать; Оно еще к тому же и напрасно. Притом он был отнюдь не из таких, Что жертвуют собою для других.
И он пошел исполнить приказанье, Проклятья по-турецки бормоча, На женские причуды и желанья И на султаншу гневную ропща. Упрямые, капризные созданья! Как страстность их нелепо горяча! Благословлял он, видя беды эти, Что пребывает сам в нейтралитете.
Баба велел немедля передать Двум согрешившим, чтоб они явились, Чтоб не забыли кудри расчесать И в лучшие шелка принарядились, Султанша, мол, желает их принять И расспросить, где жили, где родились. Встревожилась Дуду. Жуан притих, Но возражать не смел никто из них.
Не буду я мешать приготовленью К приему высочайшему; возможно, Окажет им Гюльбея снисхожденье; Возможно, и казнит; неосторожно Решать: неуловимое движенье Порой решает все, и очень сложно Предугадать, каким пойдет путем Каприза гневной женщины излом.
Главу седьмую нашего романа Пора писать; пускаюсь в новый путь. Известно — на банкетах постоянно Порядок блюд варьируют чуть — чуть; Так пожелаем милому Жуану Спастись от рыбьей пасти как-нибудь, А мы с моею музой в то время Досуги посвятим военной теме.
|