Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






От автора. История науки не может ограничиться развитием идей – в равной мере она должна касаться живых людей, с их особенностями

Ярослав Голованов

Этюды об ученых

 

Ярослав Голованов

Этюды об учёных

 

От автора

 

История науки не может ограничиться развитием идей – в равной мере она должна касаться живых людей, с их особенностями, талантами, зависимостью от социальных условий, страны и эпохи. В развитии культуры отдельные люди имели и продолжают сохранять несравненно большее значение, чем в общей социально-экономической и политической истории человечества… Ясно поэтому, что жизнь и деятельность передовых людей – очень важный фактор в развитии науки, а жизнеописание их является необходимой частью истории науки…»

Эти слова замечательного советского учёного Сергея Ивановича Вавилова и заставили меня задуматься над серией коротких этюдов-биографий. Я подумал, что такая книжка особенно будет нужна молодому читателю. Я вспоминал свои школьные годы, скромные серенькие обложки учебников военных лет, картинки в этих учебниках, чёрный курсив законов и теорем… И вдруг поймал себя на мысли, что, когда говорят «Пифагор», я вспоминаю чертёж знаменитых «пифагоровых штанов», когда называют «Ньютон», сразу в памяти всплывает цепочка бинома, а при имени Павлова перед глазами моментально возникает картинка: собака, кусок мяса, слюна, идущая в дренаж…

Так нерасторжимо, навеки спаялись с великими делами этих людей их ставшие великими имена. Да, человек всегда, во все времена и у всех народов славен именно делами своими. Но ведь Пифагор – это не чертёж, Ньютон – не формула, Павлов – не блестящий опыт. Это люди, это судьбы, это характеры. Я подумал, что, помимо трёх законов Кеплера, я хочу узнать ещё о том, счастливым или несчастным был этот человек. А какого роста Ломоносов? Весел или хмур Лейбниц? Какого цвета глаза были у Галилея? Как улыбался Курчатов? Я вдруг представил себя актёром, которому поручили сыграть в театре роль Торричелли, а я, оказывается, ничего о нём не знаю и помню только склянку с ртутью да трубку, в которой образовывалась «торричеллиева пустота».

– Но так ли важно все это? – можете спросить меня вы. – Разве так важен цвет глаз Галилея? Важны дела его…

Вы правы: важны, конечно, дела. Но я уверен, что полюбить чертёж, формулу или закон труднее, чем полюбить человека. Мы обязательно должны знать не только, как рождались труды великих корифеев науки, но и что это были за люди, сколько сил, энергии, здоровья, нервов отдали они, чтобы мы сегодня узнали эти законы и прочли формулы в учебниках. Как порой отказывались они от богатства, почестей, радостей жизни ради торжества истины, как умирали, до последнего дыхания утверждая её. И эти знания помогут нам лучше понять суть сделанного этими людьми, ибо работа талантливого человека неотделима от его личности. Известный немецкий химик Вильгельм Фридрих Оствальд, глава большой научной школы и автор интересной книги «Великие люди», писал по этому поводу в начале нашего века: «Известно, какое возмущение вызвало в своё время у публики сообщение, что солнце покрыто пятнами. Но именно решительное признание того, что и на солнце могут быть пятна, проложило путь к его научному исследованию; точно так же решительное признание того факта, что и великие люди были всё же людьми с человеческими свойствами, является неизбежной предпосылкой для их понимания, научно обоснованного».

Герои этой книги были великими, не знающими устали работниками, строителями гигантского здания человеческого знания. Одни закладывали фундамент, другие возводили стены, третьи протягивали искусные арки, соединяя, казалось бы, несовместимое. Всего себя без остатка каждый из них отдал науке, отдал людям. Поэтому их научный подвиг неотделим от подвига человеческого. Поэтому учёный-исследователь неотделим от учёного-человека.

Как никогда, быстро идёт великая научная стройка в наши дни. С каждым годом в науку приходит всё больше и больше молодых людей, всё шире и шире становится её фронт, всё дальше и дальше в нашей жизни распространяется влияние её достижений. А раз так, всё лучше и лучше должны мы знать историю науки: историю идей и историю людей. Я буду рад, если в какой-то степени помогу выполнить эту задачу.

Я. Голованов

 

Архимед:

«ЭВРИКА!»

 

Он жил так невообразимо давно, что память о нём, словно древняя галера, плывущая по океану времени, обросла ракушками вымыслов и легенд. И наверное, за 2262 года легенд этих стало больше, чем правды.

Отец его был математиком и астрономом и состоял в близком родстве с Гиероном, тираном Сиракуз. Архимед с детства подружился с миром чисел и всю жизнь не переставал восхищаться строгой логикой их вечных законов, рядом с которыми законы мира людей так преходящи и несовершенны. Он чувствовал это особенно остро в Александрии, где всесильные Птолемеи, по словам одного странствующего философа, «откармливают легионы книжных червей ручных, что ведут бесконечные споры в птичнике муз…». «Ручные книжные черви» – цвет науки и поэзии той поры – были собраны здесь со всех берегов, дабы прославить своими трудами повелителей Египта.

Это было время тонкой и умной лести, обаятельного заискивания, чистосердечного раболепства, когда желание нравиться Птолемею охватило не только склонный к восторгам ум поэтов, но и гений астрономов, физиков, геометров. Может быть, это изощрённое в выражении верноподданнических чувств общество и заставило молодого учёного из Сиракуз расстаться с фолиантами богатейшей библиотеки мира и уплыть домой, в Сицилию.

А может быть, он покинул Александрию ещё и потому, что не мог разделять модных там Аристотелевых воззрений на механику как на «ремесленный навык», достойный раба. Именно механика, прекрасная, не уступающая по красоте своей геометрии, влекла его к себе все более. Он понимает, что законы рычага – это поистине вселенские законы, и выстраивает цепь механических постулатов и теорем, которой позавицо-вал бы сам Евклид. Домой, в Сиракузы, он привёз основы новой науки, которую потомки назовут статикой и на ней, как на незыблемом фундаменте, построят заоблачное здание механики.

В Сиракузах он живёт без забот, он окружён почётом, вниманием и не нуждается в средствах. Впрочем, он мало думает о своём бытии, увлечённый вычислениями. Злые языки говорили, что Архимед забывал о пище, подолгу не бывал в бане и готов был чертить везде: в пыли, пепле, на песке, даже на собственном теле. В ванне вдруг осенила его мысль о выталкивающей силе, действующей на погруженное в жидкость тело, и, забыв обо всём, голый, бежал он по улицам Сиракуз с победным кличем: «Эврика!» («Я нашёл!») Его мало заботит людская молва и суд потомков – увы, подчас чересчур мало. Некоторые озарения свои он даже не считает нужным записывать, и мы никогда не узнаем, как удалось ему извлекать квадратные корни из очень больших чисел до появления правила извлечения корней.

Труды Архимеда в астрономии, геометрии, механике велики и многочисленны, но в нём неистребимо жила страсть к изобретательству, к материальному воплощению найденных теоретических закономерностей. Архимед – редчайшее в науке сочетание высокого теоретика с виртуозом инженером. И сегодня нельзя без восхищения и удивления читать дошедшие до нас строки Плутарха, рассказывающие об осаде Сиракуз римским полководцем Марцеллом.

Десятки сконструированных Архимедом катапульт всех «калибров» метали каменья в корабли захватчиков, на их головы неслись тучи копий и дротиков из метательных машин. Хитроумные журавлеподобные механизмы поднимали своими клювами людей и сбрасывали их с высоты. Были машины, способные даже корабли поднять над водой за нос, чтобы затем низвергнуть их в пучину. «Что ж, придётся нам прекратить войну против геометра», – невесело шутил Марцелл. Архимед победил. Плутарх утверждал, что Архимед «один был душой обороны, приводил все в движение и управлял защитой». Он совершил высочайший научный и гражданский подвиг, этот «Главный Конструктор» древних Сиракуз. И когда предательство открыло римлянам ворота в город, он погиб как солдат под мечом римского легионера.

«Архимед был настолько горд наукой… – писал Плутарх, – что именно о тех своих открытиях, благодаря которым он приобрёл славу… он не оставил ни одного сочинения». Да, мы не знаем конструкций его боевых машин. Я подумал: может быть, там, в осаждённых Сиракузах, в 212 году до нашей эры и родилась секретность и пергаменты с чертежами Архимеда были первыми, на которых стоял гриф недоступности…

Факт остаётся фактом: Древний Рим так и не узнал всех секретов Архимедовых машин, и единственным трофеем Марцелла, украшением его дома стала знаменитая «сфера» Архимеда – сложнейшая модель небесных светил. Много лет спустя, глядя на неё, Марк Туллий Цицерон сказал: «…этот сицилиец обладал гением, которого, казалось бы, человеческая природа не может достигнуть».

…Он был так поглощён работой в этот день, что не заметил, что город уже занят римлянами. Когда посыльный солдат явился к нему и потребовал, чтобы он немедленно явился к Марцеллу, Архимед поморщился, лениво, как от надоедливой мухи, отмахнулся от него и, не поднимая глаз от чертежа, пробурчал:

– Не мешай, я вычисляю.

Солдат выхватил меч и убил его.

На своей могильной плите Архимед завещал выгравировать шар и цилиндр – символы его геометрических открытий. Могила заросла репейником, и место это было забыто очень скоро. Лишь через 137 лет после его смерти тот же Цицерон разыскал у Ахродийских ворот этот могильный камень, на котором песчинки, поднятые душным сирокко – ветром из Сахары, уже стёрли часть знаков.

А потом могила опять затерялась, теперь уже навсегда. Но осталось имя Архимеда. И через века всегда будут слышать потомки его радостный, гордый возглас, боевой клич науки, пароль каждого, кто ищет: «Эврика!» («Я нашёл!»)

 

Руал Амундсен:

«ПУТЕШЕСТВИЯ ДАЛИ МНЕ СЧАСТЬЕ ДРУЖБЫ…»

 

Трудно представить, чтобы человек сам, добровольно выбрал себе такой удел. Неподвижность бескрайней чёрной ночи, среди которой живое тепло кают-компании словно зыбкий свечной язычок на степном ветру. Многомесячная жизнь в кругу считанных людей, с которыми всё уже говорено-переговорено, чьи лица, жесты, слова и молчание уже не могут не раздражать. Тягчайшие испытания тела и духа, испытания, на которые ты сам обрёк себя не до срока, не до радостного предела, а навсегда, до смерти. И ради чего?! Славы? Денег? Немногие дни, проведённые в своём доме недалеко от Осло, он жил отшельником, сам готовил обед, убирал дом. И слава, и деньги, вся эта мизерная плата за годы холода и мрака, нужны ему были лишь затем, чтобы вновь уйти во мрак и холод. Зачем?

Руал Амундсен отвечал так: «То, что до сих пор ещё неизвестно нам на нашей планете, давит каким-то гнётом на сознание большинства людей. Это неизвестное является чем-то, чего человек ещё не победил, каким-то постоянным доказательством нашего бессилия, каким-то неприятным вызовом к господству над природой».

Он любил лёд, мех, визг собачьих упряжек. Его не тяготил узкий круг товарищей. Он был счастлив и свободен в просторах своей белой тюрьмы. Этого норвежца звали к себе торосы и айсберги, как зовут нас цветущие сады, берёзовые рощи. Снег – его судьба.

Он понял это очень рано. Мальчиком он определил себя как полярного исследователя. «Быть может, – писал Амундсен, – во мне заговорил идеализм молодости, часто увлекающий на путь мученичества, и он-то и заставлял меня видеть в самом себе «крестоносца в области полярных исследований». Однако молодой идеализм и в ту пору сочетался у него с необыкновенной продуманностью и точным расчётом всех своих предприятий. Юноша Амундсен вовсе не похож на чеховских мальчишек, мечтающих насушить сухарей и удрать в Америку.

Амундсен – прагматик. Он заводит толстую тетрадь и педантично записывает в неё все сведения о полярных путешествиях: одежда, обувь, снаряжение, пища. Надо закалить себя, и он, таясь от матери, распахивает на ночь зимнюю раму. Надо укрепить тело, и он пробегает на лыжах до 50 километров в день. Надо стать моряком, чтобы исключить двоевластие в будущих экспедициях, и он нанимается матросом на зверобойную шхуну. Если не считать самой первой его экспедиции, похода вместе с братом по пустынному Хардангерскому плоскогорью в Норвегии, когда оба они, заблудившись, чудом не замёрзли, Амундсен почти никогда не попадал в ситуации тяжёлые. Путешествуя всю жизнь, он избегал приключений, казалось бы, обязательных для путешественника. Избегал сознательно.

Случайности были. Их было много во всех экспедициях, но случайности эти, кетовыми неожиданно, в упор расстреливала его судьба, рикошетировали, разбивались о его терпение, выдержку и опыт. Ни ледяной плен во время плавания в Антарктиде на «Бельгике», ни вынужденные зимовки на «Иоа» и «Мод», когда сроки экспедиции затягивались на год и более, ни вынужденная посадка во время рискованного полёта на самолёте к полюсу не оборачивались для него трагедией. Это было лишь дополнительное испытание воли, предусмотрительности и осторожности – трёх китов, на которых покоился мир Руала Амундсена. «Сила воли – первое и самое важное качество искусного исследователя, – учил Амундсен. – Только умея управлять своей волей, он может надеяться преодолеть трудности, которые природа воздвигает на его пути. Предусмотрительность и осторожность одинаково важны: предусмотрительность – чтобы вовремя заметить трудности, а осторожность – чтобы самым тщательным образом подготовиться к их встрече». В его дневнике есть запись: «Победа ожидает того, у кого всё в порядке, и это называется удачей».

Разрабатывая общую стратегию своих экспедиций, он во всех мелочах проигрывал в голове каждый день похода, он точно знал, на каком километре он сменит меховые унты, в какой час застрелит собаку, чтобы накормить других собак. Известный советский полярный исследователь В. Ю. Визе писал, что «поход Амундсена к Южному полюсу можно сравнить с безупречным разыгрыванием музыкальной пьесы, в которой каждый такт, каждая нота были заранее известны и продуманы…».

Нет человека, который бы сделал больше для исследования полярных областей нашей планеты. Он первым прошёл из Атлантики в Тихий океан вдоль северного побережья Американского континента, совершив то, что безуспешно пытались совершить его предшественники в течение четырёх столетий. Затем он прошёл из Атлантики в Тихий океан вдоль берегов Сибири, впервые совершив таким образом кругосветное полярное путешествие в водах Ледовитого океана. Он первым достиг Южного полюса. Он предрекал: «Будущность полярного исследования тесно связана с авиацией» – и первым перелетел – на дирижабле – из Европы в Америку через Северный полюс. Любой из этих экспедиций было бы достаточно, чтобы прославить его имя, и он прав, когда говорил: «Мне было дано выполнить то, к чему я себя предназначал. Этой славы достаточно на одного человека».

Молодость промчалась вихрем, кажется, он всегда был взрослым. Когда ему было 33, ему давали 70. Суровый был человек, прямой, честный. Может быть, и был таким, а может, льды сделали его таким. Очень упрямый. Во время плавания на «Мод» сломал плечо, очень тяжёлый был перелом, и срослось все не так, как надо. Превозмогая боль, левой рукой поднимал больную правую, тренировал. Через несколько месяцев в Сиэтле врачи сделали ему рентгеновский снимок и пришли к выводу, что рука работать не может. А она работала. Потом отравился газом. Специалисты требовали, чтобы он забыл о походах, утверждали: только покой спасёт его жизнь. После этого он летал к полюсу на самолёте и перелетал в Америку на дирижабле.

Льды научили его оценивать людей. Он много страдал от несправедливости и просто от элементарного обмана, не любил суеты мелочного тщеславия. После перелёта на дирижабле «Норвегия» он написал книжку «Моя жизнь». Там много страниц посвящено итальянцу Нобиле, командиру дирижабля. Нобиле претендовал на роль полноправного руководителя и помаленьку, где мог, выхватывал щепотки славы. Как ни сдержан Амундсен в книге, видно: не любил он итальянца. Книга вышла в 1927 году. А через год Нобиле потерпел аварию на дирижабле «Италия» и оказался на дрейфующей льдине. Началась знаменитая эпопея спасения красной палатки.

Амундсен сидел в кафе, официант позвал к телефону. Звонил военный министр Норвегии.

– Ваша помощь будет самой скорой и самой нужной, – сказал он.

– Я согласен, – просто ответил Амундсен.

18 июля 1928 года Руал Амундсен вылетел на французском самолёте «Латам» на поиски Нобиле.

О нём не было вестей, но волновались мало: никто не верил, что с Амундсеном может что-то случиться. Долго не верили.

У Константина Симонова есть о нём стихотворение «Старик». Оно кончается так:

 

Под осень, накануне ледостава,

Рыбачий бот, уйдя на промысла,

Нашёл кусок его бессмертной славы,

Обломок обгоревшего крыла.

 

 

Павел Аносов:

«ПУТЕШЕСТВИЯ ДАЛИ МНЕ СЧАСТЬЕ ДРУЖБЫ…»

 

В самом этом слове – булат – уже слышится тайна, намёк на чудеса, магию, что-то такое, разуму недоступное. И корни этой тайны прячутся во тьме веков: ни найти их, ни разглядеть. Из поколения в поколение, с глазу на глаз передавал отец сыну великий секрет, почитаемый как святыня, и не было хитрости, столь изощрённой, чтобы разгадала она его, не было такого кошелька, который бы мог его купить.

Булат – классический пример победы науки опытной. Нет и никогда не было изобретателя булата. Никто никогда не сможет назвать дату его рождения. Он вырастал очень медленно из недр примитивной металлургии древности. Существует мнение, что первые железные орудия изготовлялись из железных метеоритов – в них железа больше, чем в самой лучшей руде. И очевидно, едва начав постигать премудрости металлургических процессов, человек тут же задумался над их совершенствованием – иначе он не был бы человеком.

Есть доказательства того, что уже в Древнем Египте существовали свои методы термической обработки стали. Сегодня трудно определить пути движения знаний. Может быть, они пришли на Восток вместе с воинами Тутмоса III, а может быть, наоборот, с Востока проникли они в Египет с караванами иноземных купцов. Скорее всего в разных странах существовали разные профессиональные секреты. Наибольших успехов достигли древние металлурги Индии, Персии и Сирии. Греки писали, что булатные клинки существовали в Индии уже в I веке до нашей эры. Однако историки справедливо не причисляют творчество древних ремесленников к определённым странам, предпочитая выделять отдельные местности, иногда даже посёлки и города, славящиеся наследственными умельцами. Так рождались и закреплялись в веках названия – марки сталей: табан, харасан, тынды, шам. Шам – так в Турции называли Сирию. Сирийские металлурги, главным образом уроженцы города Дамаска, славились особым мастерством. Дамаск – это был уже не только город, даже не столько город, сколько марка стали, лучше которой не бывает. Это была вершина булата.

Легенды склонны все преувеличивать, но под пёстрым ворохом фантастических историй проглядывают факты достоверные и всё-таки поражающие воображение. Булат непременно звенит. Чистота звона, особый тонкий голос металла клинка, определяет его качество. Это теперь мы – образованные дети XX века – понимаем, что структура металла определяет его упругие свойства, а те, в свою очередь, определяют амплитуду колебаний клинка и частоту этих колебаний, что и наделяет металл определёнными акустическими свойствами. В старину причины были неизвестны, но итог – звон – ценился высоко.

Булат отличался феноменальной остротой: булатная сабля рассекает на лету шёлковый газовый платок. Клинок из булатной стали отличается удивительной стойкостью. Если рубануть им по железному пруту, зазубрин не остаётся. Саблю из булата согнуть можно, но, разогнувшись, она будет столь же прямой: металл не даёт остаточных деформаций.

Это уже не легенды, все это факты. Стоит ли удивляться, что тайна булата занимала многие умы. Даже Пушкин писал о нём. Ужели секрет древних мастеров не поддаётся разгадке? Этот вопрос задал себе и Павел Петрович Аносов, человек, вошедший в историю науки как выдающийся металлург, выигравший заочное состязание с мастерами Древнего Востока, – создатель русского булата.

Сведения о жизни Аносова скупы и отрывисты. Мы мало знаем о его характере, привычках, страстях. Больше известно о делах этого человека, чем о самом человеке. Сделать он успел много, хотя судьба отмерила ему век короткий: 52 года.

Эпоха, в которой Павел Петрович Аносов жил, – это время Пушкина и Лермонтова, время кровавых полей Аустерлица и Бородина, время крепостничества и угнетения, лицемерия Александра I и жестокости Николая I, время подвига декабристов и становления Герцена – не самое простое время в истории нашей Родины. Так вот, в 1799 году в семье секретаря петербургской Берг-коллегии Петра Аносова и родился сын Павлик. Через семь лет семья переехала в Пермь, и тут обрушились на мальчика величайшие несчастья: родители умирают, семейный очаг превращается в горсть пепла, и лишь активное вмешательство в его судьбу деда – известного русского механика и изобретателя Л. Ф. Сабакина – оставляет надежды на счастливое будущее. Одиннадцатилетнего Павла определяют в Петербургский горный кадетский корпус на казённый кошт, то есть на полное обеспечение. В суровое время Отечественной войны с Бонапартом Павел – студент. Окончание учёбы совпадает с послевоенными годами, временем общественного подъёма, светлых надежд, веры в будущее. Молодой энергичный офицер, с отличием окончивший корпус, горит желанием действовать, «послужить царю и отечеству», как говорили тогда. Словно на крыльях летит он на Урал, в Златоустовский горный округ – старинный центр русской металлургии. Знал ли он тогда, что Урал станет его судьбой, что здесь суждено ему свершить главное дело своей жизни? …

Жизнь Павла Петровича Аносова лишена внешней занимательности, увлекательных путешествий, захватывающих приключений. Разгадка секрета булата породила множество легенд и слухов об Аносове. Рассказывали, будто, переодетый дервишем, Павел Петрович путешествовал по Ближнему Востоку и Индии, выпытывая у потомственных мастеров их секреты. На самом же деле никуда он не ездил, ни разу не пересекал границ своей страны. Большую часть своей жизни Аносов прожил на Южном Урале, последние годы – в Сибири. По делам служебным наезжал в столицу, но нечасто. Нельзя сказать, что таланты Павла Петровича не были замечены и оценены. Регулярно награждался он орденами, повышался в чинах. В 35 лет – полковник, в 41 год – генерал-майор. Его слушали и уважали, но, как всякий истинный новатор, совсем не всегда находил он скорую поддержку в своих начинаниях.

В маленьком этюде вряд ли возможно назвать даже крупные работы Аносова, скажу только, что касались они самых разных металлургических проблем, начиная от определения рудных запасов и методов добычи золота, кончая конструированием машин и механизмов. Он был первым в России металлургом-учёным и в то же время первым металлургом-универсалом, который знал все стороны заводского металлургического производства, все его тонкости технические и организационные. К тайне булата – главному делу своей жизни – Аносов шёл долго. Классический труд его «О булатах», опубликованный в «Горном журнале», вышедший отдельной книгой и затем переведённый на немецкий и французский языки, создан был в пору его творческой зрелости, когда металлургу исполнилось 42 года. Но работа эта не некое озарение, открытие. Скорее это итог многолетних исследований, быть может и не имеющих к булату прямого отношения, но непременно лежащих в русле главных интересов Аносова. А интересы эти можно кратко так обозначить: каким образом сделать металл лучше, как сварить сталь более «твёрдой и острой, нежели обыкновенная сталь»?

На уральских заводах было немало умельцев, обладающих своими секретами, великих эмпириков, которые действительно достигали высоких результатов, но не могли объяснить, как и благодаря чему они их достигали. У Аносова была психология учёного: нельзя двигаться вперёд на ощупь, ориентируясь на глазок. Нужен точный расчёт, а главное – нужно понять весь скрытый механизм явлений, происходящих в металле. Он хотел лишить эту тайну таинственности, низвести высокое искусство до обычной заводской практики, приблизить время, когда «наши воины вооружатся булатными мечами, наши земледельцы будут обрабатывать землю булатными орудиями, наши ремесленники выделывать свои изделия булатными инструментами».

«Опытный азиатец не ошибётся в качестве булата, – писал П. П. Аносов. – По рисунку, без пробы видно, вязок или хрупок, твёрд или мягок, упруг или слаб, остёр или туп металл». Аносов быстро научился распознавать искусные подделки под булат. Впрочем, было бы обидно для мастеров Индии, Турции или Грузии называть это подделками. Просто существовали свои способы изготовления клинков путём сварки различных сортов стали с последующей их ковкой. Металл тоже имел красивые узоры, но по своим качествам уступал булатам истинным, дамасским. Интересно, что в отличие от уральского учёного европейские мастера таких всемирно известных центров по изготовлению холодного оружия, как Толедо в Испании, Милан в Италии, Золинген в Германии, более всего были озабочены почему-то проблемой поиска оптимальных режимов изготовления как раз сварного, «ложного» булата. Для них красивый узор превращался в самоцель, в рекламу металла. Другие же европейские специалисты, напротив, считали узор помехой качества. В своей работе «О булатах» Аносов спорит с одним из них, Карстеном, который полагал, что «лучшая и наиболее однородная сталь именно та, которая наименее способна принять узорчатую поверхность». Для русского металлурга узор был лишь отражением глубинных процессов, происходящих при формировании структуры металла, а не просто следами технологических операций, как думал, например, Майкл Фарадей – прозорливейший учёный XIX века, один из «отцов» современной электротехники, о котором вы прочтёте в этой книге.

Узор и свойства – две грани металла, накрепко связанные друг с другом, и Аносов увлечённо анализирует структуру металла. Впервые в мировой практике микроскоп перекочёвывает из кабинета натуралиста в лабораторию металлурга. Опыты Аносова постепенно позволяли ему лучше и глубже постичь связь свойства стали и её кристаллического строения. И дальше – отыскать технологические режимы, которые создавали именно такую, а не иную кристаллическую структуру. Я писал, что нельзя назвать точный день, когда родился секрет булата. Так вот, точный день, когда секрет этот был раскрыт, тоже нельзя назвать. Шаг за шагом углублялся Аносов в проблему. Она высвечивалась перед ним, как медленно высвечивается утром комната, словно растворяя ночной сумрак. Павел Петрович постепенно уточнял рецепт изготовления булатной стали, причём всякий раз он мог объяснить, в каком направлении и как нужно действовать, если хочешь получить металл тех или иных свойств. Он обосновал методы, которые позднее, уже в нашем веке, выросли в целую науку о легированных сталях. Им, например, было замечено, что марганец усиливает волокнистое строение металла, хром увеличивает твёрдость, золото изменяет цвет.

Аносов показал, что достичь примерно равных результатов можно, двигаясь различными путями, и предложил четыре метода изготовления булата, описал технологию его ковки, закалки, травления. Теперь он мог объяснить, почему булат именно таков, каков он есть. И самое главное – он мог его сделать! И он сделал его: первый клинок из самой настоящей булатной стали был изготовлен на Урале в 1837 году.

Павлу Петровичу было 27 лет, когда он писал: «Кто знает? Может быть, и в России явится горный гений, который из сих частных наблюдений извлечёт общие правила». Тогда он не мог знать, что пишет о себе… Весной 1851 года поехал в Омск в служебную командировку и заболел вдруг, неожиданно и тяжело. 11 мая написал рапорт своему начальству. «Чувствуя себя, по тяжёлой болезни, не в силах продолжать отправление служебных обязанностей», просил освободить себя от должности главного начальника Алтайских заводов. А через два дня его не стало.

Так окончилась история развенчания одной из самых романтических тайн древности. Впрочем, нет. Так эта история началась. А продолжается она и в наши дни, потому что всегда найдётся человек, которому покажется, что можно сделать ещё лучший металл, так как пределов совершенства не существует.

 

Владимир Арсеньев:

«КОГДА МЕЧТА МОЯ СБЫЛАСЬ…»

 

Горький писал ему во Владивосток: «Вам удалось объединить в себе Брема и Фенимора Купера, – это, поверьте, неплохая похвала. Гольд написан вами отлично, для меня он более живая фигура, чем «Следопыт», более «художественная». Искренно поздравляю вас». Гольд – это Дерсу Узала. Владимир Клавдиевич Арсеньев был выдающимся путешественником, географом, этнографом, историком. Но ещё он был писателем. Научные труды его, как всякие научные труды, будут стареть, уточняться, развиваться, из зёрен их проклюнутся и расцветут новые научные побеги, а книги останутся неизменными. Дерсу Узала и ныне жив, и всё бродит в нашем воображении по тайге, и сколько лет будет бродить ещё с нашими сыновьями и внуками!

Когда я перечитывал последнюю задумчивую и грустную главу книги о старом охотнике гольде, я подумал о том, что ведь сам Арсеньев похож на Дерсу, что не случайно бросились они навстречу друг другу, когда вновь встретились в тайге, что соединяли их не только переходы, костры и охотничьи тропы, но и родство душ, ясность мысли, чистота помыслов. Дерсу тяготился городом, страдал почти физически от невозможности разжечь костёр на улице, не понимал, как можно платить деньги за дрова и воду. Мы читаем и грустно улыбаемся. Но ведь и Арсеньев тоже чувствовал себя в городе неуютно. Ведь никто не гнал его в тайгу, не неволил многомесячными скитаниями в непролазных чащах, в гнилых топях, по стремнинам взбесившихся рек, никто не приговаривал к пыткам гулкого облака гнуса, постоянной сырости одежды, к ледяной бесприютности пурги. И главный вопрос, который задавал он себе всю жизнь, был так же прост и ясен, как и вопросы Дерсу: что нужно сделать, чтобы неповторимый русский край этот, необозримые леса, переполненные рыбой реки, ласковые долины, богатейшие недра его и глубины служили людям? На этот вопрос и искал он ответы в многолетних походах сквозь тайгу.

Путешествовать хотят все, а становятся путешественниками единицы. Почему? Потому что это очень трудно. Мне кажется, требуется гораздо больше усилий воли, чтобы стать исследователем-путешественником, чем инженером, врачом или журналистом. Надо быть жёстче к себе и мягче к людям. Надо гораздо чаще проявлять всевозможную самоограниченность, наконец, вытерпеть разлуки, ведь это же очень страшная и опасная вещь – разлука… железнодорожного кассира Володя Арсеньев начал «делать себя» путешественником очень рано.

Впрочем, он не собирался тогда быть путешественником, а просто любил убегать в лес и на реку из шумной суеты огромной семьи (в семье Арсеньевых было девять детей и десятая приёмная сирота-родственница), убегать и искать в этих маленьких походах, в этих крохотных приключениях хотя бы далёкое подобие грандиозных скитаний героев Жюля Верна, Майн Рида, Луи Бусена-ра. Правда, очень скоро эти походы стали не такими уж маленькими. Когда они жили на даче в Тосно (река Тосно – приток Невы), Володя в компании таких же, как и он, 13 – 14-летних мальчишек уплывал на лодках очень далеко, и походы их длились иногда более недели. Очень рано он почувствовал то необходимое каждому человеку единение с природой, когда она перестаёт быть для тебя враждебной и опасной средой, не пугает уже тишиной речной заводи или шорохом ночного леса, а требует лишь уважительного внимания к её порядкам и законам. Тогда для него стала очевидной фантастическая условность Жюля Верна, нарочитая удаль Бу-сенара, и он потянулся к Реклю и Дарвину, к «Истории цивилизации» Бокля, к «Саморазвитию» Смайльса. Тогда он начал задумываться над местом Человека в Природе, над Его ответственностью перед Ней.

Пришла пора военной службы. Владимир сдал экстерном экзамены и поступил в Петербургское юнкерское пехотное училище. Он взял лучшее, что могла дать ему армия: дисциплину, организованность, аккуратность. Он сумел сохранить в себе лучшее, с чем пришёл в армию: любовь к знаниям, верность природе, доброту к людям. Брат путешественника Грум-Гржимайло преподавал в училище военную географию и любил рассказывать об экспедициях на Памир и Тянь-Шань, в которых ему самому приходилось участвовать. Он запомнил глаза одного юнкера – зависть, восторг и тоска – и принёс ему книги по этнографии и географии Сибири и Центральной Азии. Так пропал сон: ночью в курительной комнате Владимиру Арсеньеву открывались неведомые, манящие просторы Азии.

Юнкер, ставший офицером, попал в Польшу. И неизвестно ещё, как сложилась бы его судьба дальше, пополнило бы имя его список выдающихся землепроходцев, не вмешайся здесь случай. Как он важен порой для полного счастья – случай! Офицера перевели на Дальний Восток, в Приморье. Потом Арсеньев писал: «Когда мечта моя сбылась и я выехал на Дальний Восток, сердце моё от радости замирало в груди».

Новая Гвинея ждала Миклухо-Маклая, пустыня Гоби – Пржевальского, Антарктида – Беллинсгаузена, Дальний Восток ждал Арсеньева. Он нашёл в этой земле себя и в этой земле себя оставил. Случалось, он уезжал оттуда, и уезжал надолго. В столицах он познакомился с Анучиным, Семёновым-Тян-Шанским, Козловым, Шокальским и был обласкан этими знаменитыми путешественниками, книги его принесли громкую, часто недоступную людям науки славу. Московские комсомольцы устраивали овации на митингах в его честь, он был известен и признан за тысячи километров от своего Приморья, но, как бы далеко он ни уезжал, он возвращался в своё Приморье.

Всю жизнь закрашивал Арсеньев белые пятна на картах наших восточных границ. На картах географических он дал описание рельефа Приморья и впервые детально обследовал горную систему Сихотэ-Алиня. На картах этнографических он рассказал о быте и нравах коренного населения этого края. На картах геологических – неизвестные истоки самых крупных рек. Он привёз из экспедиции первые сведения об их глубинах, режимах течения. На картах метеорологических выделил две зоны с резко непохожим климатом и разделил их на подобласти с определёнными характеристиками. Он изучает зверей, птиц, рыб, растения. Он отыскивает в древних курганах правду о прошлом этих земель, до– называет, что нанайцы, удэгейцы, орочи – потомки древнейшего и исконнейшего населения Дальнего Востока и Сибири.

Что может быть разнообразнее и интереснее жизни большого путешественника! Да, и замерзал в пургу, и погибал в стремнинах, и с глазу на глаз встречался с «хозяином» – уссурийским тигром, и видел нежное чудо тайги – цветок женьшеня. Перечислять можно бесконечно, только зачем перечислять – все это есть в его книгах. Но при всём разнообразии жизни Владимира Клавдиевича Арсеньева есть в ней одно великое однообразие: работа. Работал в походах, работал за письменным столом, вновь переживал каждый шаг ушедших в прошлое скитаний. Наверное, все люди, не умирающие после смерти, отмечены этим однообразием.

 

Джордано Бруно:

«Я ВРАГ ВСЯКОЙ ВЕРЫ!»

 

Маленьким его звали вовсе не Джордано, а Филиппо. Есть легенда, будто бы к его колыбели подползла большая змея. Младенец закричал, позвал отца, и отец убил змею. Он вспомнил об этом уже большим мальчиком и снова удивил родителей: тогда они не могли понять, как произнёс младенец имя отца, теперь – как могла сохраниться эта история в его памяти.

В семнадцать лет он стал послушником монастыря доминиканцев и превратился в Джордано. С тех пор все звали его Джордано Бруно Ноланец: имя его родины – маленького неаполитанского города Нолы, о котором он так тосковал всю жизнь, – бродило с ним по свету.

Монахи владели прекрасной библиотекой, в которой он провёл буквально всю свою молодость. Даже враги Ноланца признавали его человеком высочайших знаний, и все эти знания он приобрёл в юности. Бруно был крупнейшим среди современников знатоком Аристотеля, всех его христианских, еврейских и арабских толкователей, античных философов, учёных, писателей и поэтов – таков итог десяти лет, проведённых над книгами.

«Невежество, – иронизировал Бруно, – лучшая в мире наука, она даётся без труда и не печалит душу!» Он печалился постоянно. Ах, если бы он не был великим учёным, какой великий инквизитор мог бы получиться из этого молодого книжника! Но церковь и инквизиция потеряли его очень рано: с юношеских лет пришло к нему великое Сомнение. Из расплава знаний выкристаллизовывались бесконечные вопросы. Чем больше он читал, тем яснее становились для него несообразности религиозных догм, самые богоугодные книги питали его атеизм. Через много лет в Англии в гостях у французского посла принялись однажды гадать по книге Ариосто, и ему выпал стих: «Враг всякого закона, всякой веры…» Таким он был всю жизнь.

Многие страсти Джордано Бруно обесценили ушедшие века, но его учение о бесконечности вселенной и множественности миров, подобных нашей Земле, никогда не будет забыто. Бруно, развивая идеи Коперника, разбил купола небесных сфер с закреплёнными на них навечно звёздами и первым из людей не устрашился беспредельности космоса.

Читая о страданиях Бруно и Галилея, мы подчас готовы считать их палачей некой страшной, тёмной, тупой силой, олицетворением воинствующего невежества. Но это не так, и именно потому, что это не так, трагедия Бруно глубже. Наивно полагать, что иезуиты готовы были выжечь в мозгу человеческом всякое знание, вытоптать ростки любой науки. Нет, это было им не под силу, и они понимали это. Наука не только не преследовалась, но даже поощрялась до той поры, пока находилась или хотя бы могла находиться в услужении церкви. В 1277 году парижский епископ Этьен Темпье, исполняя волю папы Иоанна XXI, предал анафеме догмат о существовании только одного мира. Он доказывал, что астрономические открытия лишь подтверждают вездесущность и беспредельность божественных сил. И сама идея о множественности миров не преследовалась церковью до конца XVI века.

Бруно подлежал уничтожению не за то, что утверждал, что миров много, – да будет славен господь в неутомимых трудах своих! Его казнили за идею подобия этих миров земному миру, за покушение на исключительность человеческого существа, за низведение Земли в разряд рядового, ничем не замечательного небесного тела. Он поднимал руку на догматы, лежавшие в основе религии. Его наука угрожала самому её существованию, а раз так, наука эта подлежала немедленному уничтожению.

Самое поразительное в Джордано Бруно заключалось в том, что, постоянно находясь среди людей, у которых лицемерие определяло благополучие, а скрытность подчиняла себе все движение характеров, он всегда с абсолютной откровенностью отстаивал свои более чем крамольные взгляды. Один немецкий исследователь его творчества отмечает: «Бруно не выносил никаких стеснений ни как мыслитель, ни как поэт…» Он органически не мог кривить душой, предательство своих убеждений было для него страшнее смерти, и, когда он был поставлен перед дилеммой: отречение или смерть, он после тяжких раздумий выбрал всё-таки смерть. Выбрал не из гордости, не из фанатичного упрямства, а лишь из убеждений, что покаяние перечеркнёт все труды его жизни, что отречение – это тоже гибель, но гибель уже бессмысленная. Ведь он сам писал, что «смерть в одном столетии дарует жизнь во всех грядущих веках». И оказался прав: на площади Цветов люди поставили памятник, на котором написано: «Джордано Бруно от века, который он предвидел».

При всей пестроте биографии Ноланца каждый эпизод его жизни определяется двумя непременными составляющими: пропаганда собственных философских и научных взглядов – гонения и преследования, вызванные этой пропагандой. Так было, когда в 28 лет он бежал из Рима. Так было в Женеве, где он попал в лапы кальвинистов и угодил в тюрьму. Так было в Тулузе, где науськанные ревнителями веры студенты чуть не избили его. В Париже он был в чести, давал уроки королю, казалось, притерпелся, одумался, а он пишет комедию, и снова невиданный скандал, и снова надо в дорогу, благо его имущество не требовало долгих сборов. Он только собирается в Англию, а сэр Кэбхем, английский посол в Париже, уже доносит в Лондон: «Джордано Бруно, итальянский профессор философии, намерен отправиться в Англию. Взглядов его я не могу одобрить…»

А потом новый скандал в Оксфорде и диспут с учёными мужами в доме шталмейстера королевы Елизаветы. В ту февральскую сырую ночь ему не дали даже провожатого с факелом, и, вспоминая обиду, написал он тогда вещие слова: «Коль придётся Ноланцу умирать в католической римской земле, дайте по крайней мере провожатого с одним факелом…»

Он снова возвращается во Францию и снова с непоколебимым упорством, забыв о всех печальных уроках своей жизни, добивается нового диспута, и снова кричат ему, что он суетный бахвал, оболгавший Аристотеля, и снова разъярённая толпа беснуется вокруг него. Уезжает в Германию – и всё то же. Спираль гонений все быстрее вращает его. Вот он учитель Джованни Мочениго, знатного венецианца, потом несколько месяцев в Падуе, кафедру в университете не дают (через год её получил молоденький тосканец Галилео Галилей), опять Венеция, последний поворот и точка – вязанки сухого хвороста на площади Цветов.

Мочениго донёс на Ноланца из чистой подлости: считал, что тот знает бесовские секреты достижения славы и богатства, но скрывает их от него. Обвинения скудны и настолько малодоказательны, что самым вероятным приговором была ссылка в глухой монастырь. Но снова, теперь уже в последний раз, не сдержал себя Бруно.

Споры о вере и боге продолжаются в тюрьме. «Предатель правит этим миром!» – кричит Ноланец, воздев кукиш к низким сводам камеры. А предатели не правили миром, предатели сидели рядом, слушали, иногда поддакивали. Новый донос на Бруно написали соседи по камере: монах-капуцин Челестино и учитель Грациано. Костёр монаху заменили ссылкой, но кошмары совести извели его, и страшное в своих признаниях письмо венецианскому инквизитору отправило Челестино на костёр при жизни Бруно.

Восемь лет сидел в тюрьме Ноланец: святые отцы все мечтали склонить его к отречению. Он признался во многом: да, его прегрешения против веры велики и в книгах есть пороки, да, не ходил в церковь и очень любил женщин – всё это так. Но его взгляды, его учение – нет, здесь он прав. Ему дали сорок дней на размышления, подсылали в камеру богословов, ничего не помогало. Когда во дворце кардинала Мадруцци ему зачитали приговор, он сказал: «Вы с большим страхом объявляете мне приговор, чем я выслушиваю его!»

Казнь вершилась на рассвете, и было много факелов, которых ему так не хватало в ту мокрую ночь на Темзе. Язык зажали в специальные тисочки, чтобы не выкрикнул лишнего. Последнее, что видела толпа, прежде чем заволокло его дымом, как дёрнул головой Джордано и отвернулся, когда протянули на длинном шесте распятие к его губам.

 

Альфред Брем:

«ВСЕ УВИДЕТЬ, ВСЕМ ОВЛАДЕТЬ, ЧТОБЫ ЩЕДРО ОТДАТЬ ЛЮДЯМ»

 

Христиан Людвиг Брем числился пастором в деревне Унтеррентен-дорф в Саксонии, а на самом деле был европейским известным орнитологом с коллекцией в девять тысяч чучел, и крестьяне с иронией называли его «птичьим пастором». Ружье он купил сыну, когда тому исполнилось восемь лет, и в день своего рождения Альфред подстрелил овсянку – первую свою жертву. Из всей живности Альфред Брем больше благдволил к птицам, хотя это, быть может, и трудно заметить, читая «Жизнь животных».

Необыкновенная книга эта вот уже сто лет не знает равнодушных читателей. Помню, я не умел ещё читать, но с восторгом повторял выученные наизусть подписи под картинками. Детям, особенно детям города, часто она первая распахивала неизвестные и прекрасные горизонты, заставляя их тосковать от огромности и причудливости мира. Взрослых эта книга словно останавливает на бегу, отстраняя от них суету и мелочь их забот, и каждого на минуту хотя бы делает радостно удивлённым. И нет, наверное, людей, которые не позавидовали бы автору этой книги – чернобородому путешественнику в высоких сапогах, с ружьём на плече и записной книжкой в кармане. А ведь он не был ни особенно счастлив, ни удачлив, просто он очень любил живое и искал его повсюду. Он мечтал о путешествиях всегда, а путешествовал меньше, чем вы думаете: не был в Индии, в Австралии, не был в Южной Америке, а в Северной жил только в городах – читал лекции.

17-летним мальчишкой его взял в Африку барон Мюллер. Это было первое и самое долгое его путешествие в верховья Нила. Он носил турецкую одежду и, обладая актёрскими способностями, перенял восточную походку и мусульманскую плавность движений. Он мечтал о приключениях, как можно мечтать о них в 17 лет, и нашёл их сверх меры. Чуть не перевернулся с баркой на нубийских порогах, перенёс ужас пустыни Багиуде, чудом спасся ночью от нападения раненого бегемота. Но обо всём этом в его дневнике лишь короткие, отрывистые заметки, главное – работа. На берегах голубого Нила он заболевает жестокой тропической лихорадкой и все равно продолжает исследования. «Нужно. Если я этого не сделаю – я не учёный», – пишет он. Он благодарен судьбе не за путешествия, не за пёстрые перья пойманной им крошечной нектарницы, а за саму возможность изучать. «Наука сама по себе неотразимо привлекательна и награждает своих почитателей уже тем наслаждением, с которым они служат ей», – записывает этот юноша в своей африканской тетради.

Но никогда мир животных не закрывал от него мира людей. Здесь, в Судане, он столкнулся с самыми зверскими методами работорговли. И когда из зарослей тропического леса навстречу пришельцам неслись отравленные копья негров, Брем, выросший в колонизаторском угаре Германской империи, говорил: «Они правы». Он писал: «Ненависть чёрных племён справедлива. Изысканная жестокость, с которой они убивают белого, попавшего им в руки, не более как месть, месть ужасающая и обоснованная. Именно охота на рабов преграждает исследователю доступ во внутреннюю Африку».

Вторая поездка в Африку – на деньги герцога Саксен-Кобургского. На деньги журнала «Беседка» – в Норвегию и Лапландию. На деньги немецких и русских купцов – в Западную Сибирь и Среднюю Азию. На деньги австрийского эрцгерцога– в Венгрию и Испанию. Своих денег никогда не было, да и откуда могли они появиться? Он постоянно чувствовал зависимость, но никогда не угодничал. Современники отмечают прямой до резкости характер Брема. Увлёкшись идеей создания зоосада нового типа в Гамбурге, он не может поддакивать невеждам из местного зоологического общества, идёт на разрыв, всё кончается ссорой, переездом в Берлин. Здесь он строит необыкновенный аквариум и миниатюрный зверинец, обгоняя в проектах своё время лет на пятьдесят. А в награду – клевета. И снова разрыв. Жена упрекала его в том, что он не был «дипломатом». А он смеялся и говорил, что учиться такой «дипломатии» не желает.

Он очень любил жену. Она умерла от родов. Мальчик остался жить – младший, самый любимый сын. Тогда Брему не было и пятидесяти, но он очень сдал, никуда не ездил, целыми днями возился в розарии: цветы убивали тоску. Потом он подписал очень выгодный контракт, обязывающий в означенные там сроки прочитать 50 лекций в разных городах США. «Теперь у моих детей будут деньги», – говорил он друзьям. Накануне отъезда все пятеро его ребят заболели дифтеритом. Если он откажется от поездки, придётся платить колоссальную неустойку. Он поехал. В Нью-йоркском порту его ждала телеграмма: умер младший сын. Вернулся в Европу слабым, больным и через год умер. Было ему тогда только 55 лет.

Книги Брема – это скорее не исследования, а жизнеописания животных. И нынешний зоолог, погруженный в очень важную, очень глубокую и очень узкую проблему, нечасто снимает с, полки его тома. Но, может быть, зоолог потому и стал зоологом, что много лет назад, стоя на перепутье дорог жизни, он раскрыл однажды книгу, в которой автор так «ненаучно» назвал газель «воплощённой поэзией пустыни».

 

Александр Бутлеров:

«СЛУЖИТЬ МОЕМУ ОТЕЧЕСТВУ ВЕРОЮ И ПРАВДОЮ»

 

Мать Бутлерова умерла внезапно, «от испуга»: девушка уронила в её комнате железный таз. Александру в то время было от роду 11 дней. Воспитывали его отец и тётки. Мальчишкой бродил он с отцом по лесам, рано пристрастившись к охоте, к костру в ночи, к птичьим голосам в розовом небе утра. Бутлеров много путешествовал, видел великолепие Италии, экзотику Африки, белые швейцарские пики, полюбил Париж, но Бутлеровка – имение отца – осталась для него самым желанным местом в мире; здесь прошли его детство и лучшие минуты юности; и нигде не было ему так хорошо, как в далёкой этой усадьбе под Чистополем. Редкое лето мог прожить он, чтобы не увидеть этих полей и лесов.

Известно, что химией Бутлеров стал заниматься совсем юным, ещё в пансионе приготовлял порох для фейерверков, что-то выпаривал, перегонял, получая удовольствие от самого зрелища тонкой причудливой посуды, булькающих разноцветных жидкостей, бледных струек пара с непривычным, резким запахом. Химия была развлечением, забавой, фокусом. Он считал, да так и было, что по-настоящему интересует его, пожалуй, только живая природа – зоология, ботаника, энтомология.

В Казанский университет поступил он в «разряд естественных наук» и студентом самостоятельно начал работать вовсе не в химической лаборатории, а в энтомологической и ботанической экспедиции в киргизских степях. Там очень тяжело заболел он брюшным тифом, полуживой был привезён в Симбирск, где выходил его отец. Выходил, но сам заразился и умер. Это было тягчайшее горе Александра. Он пережил в это время подлинный душевный кризис. Вчера ещё жизнерадостный здоровяк, прославленный силач (не застав дома друзей, оставлял им вместо визитной карточки кочергу, согнутую в виде буквы Б), он превратился на какое-то время в мрачного, больного человека.

Впрочем, современники отмечают, что характер Бутлерова всегда был неровным, часто жизнерадостность сменялась задумчивостью. Он не любил одиночества, никогда не уединялся, а когда работал дома, был рад, если из других комнат слышались музыка и детский смех. Была в нём какая-то энергичная непоседливость, но не суетливая, а живая, весёлая. Даже став профессором, всемирно известным учёным, не сделался он эдаким солидным академическим снобом, не приобрёл ту младенческую рассеянную отрешённость, ту лукавую наивность, когда в каждом взгляде и жесте человек как бы говорит: «Ну, право же, я не виноват, что я такой гениальный». Бутлеров был великим учёным, очень мало похожим на «великого учёного».

Интересно, что, даже окончив университетский курс, он не стал химиком, и диссертация его была посвящена бабочкам Волги и Урала. Химию он любил, но не более. В нём не было страсти молодого Лавуазье, который буквально бредил химией. Бутлерова она лишь интересовала. Интерес этот разбудил Николай Николаевич Зинин – родоначальник гигантской русской химической школы. А. Гофман сказал: «Если бы Зинин не сделал ничего более, кроме превращения нитробензола в анилин, то имя его и тогда осталось бы записанным золотыми буквами в истории химии». Очевидно, если бы Зинин позднее уехал из Казани в Петербург, Бутлеров скорее стал бы химиком.

Но это случилось, когда Бутлеров был лишь на третьем курсе. Он всю жизнь считал Зинина своим учителем, но тогда нить их научных связей оборвалась. Профессор химии Карл Клаус (кстати, он впервые выделил новый химический элемент, названный в честь России рутением), может быть, первый разгадал в нём химика, рекомендовав оставить Бутлерова, которому не было ещё двадцати двух лет, при кафедре химии для подготовки к профессорскому званию. Так «начался» Бутлеров.

Уже наш современник, итальянский профессор Микеле Джуа пишет в своей «Истории химии»:

«…период около 1860 года был для химии поистине вулканическим; он изобиловал молодыми химиками, одарёнными критическим умом и относившимися с энтузиазмом к исследовательской работе.

К длинному списку уже упомянутых химиков следует добавить Бутлерова, который понял важность определения строения соединений, ввёл термин «структура» для обозначения взаимной связи между атомами и утверждал, что структура вместе с составом определяет физические и химические свойства соединений».

Бутлеров создал теорию строения органических веществ, без которой современная органическая химия, биохимия, химическая физика, генетика не могли бы существовать. Если можно так сказать, химию «плоскостную» он сделал «объёмной», создал мир новых химических измерений, показал, как в этом мире становится объяснимо то, что вчера ещё нельзя было объяснить. Труды Бутлерова, как труды любого великого учёного, принадлежат всему миру.

Но есть нечто, что ставит его в особое положение в русской науке. Химия наша пошла от Ломоносова, который, кстати сказать, при всей своей энциклопедической многогранности сам себя считал химиком. Но школы Ломоносова не существует. Бутлеров был первым, кто, приняв от Н. Зинина химическую эстафету, положил начало школы русских химиков, по определению Д. И. Менделеева, «бутле-ровской школы», дал толчок необыкновенной цепной реакции, в которой из поколения в поколение множились таланты. Один из биографов Бутлерова справедливо замечает, что «к школе Бутлерова принадлежат, за малым исключением, все русские химики». Зинин – Бутлеров – Марковников – Каблуков – Фаворский – Зелинский – Несмеянов – сотни учеников Несмеянова – тысячи будущих химиков, которых готовят эти ученики, превратившиеся в учителей, – вот оно, могучее, ветвистое древо знаний, живущее уже вторую сотню лет, беспрестанно и щедро плодоносящее!

А ещё любил Александр Михайлович пчёл. Да не просто любил, а был крупнейшим в этом деле знатоком; и если бы была такая книга – «История пчеловодства» (а может быть, она есть?), то в ней о Бутлерове написано было бы не меньше, чем в «Истории химии». Часами просиживал он подле сделанного по его чертежам улья со стеклянной стенкой, наблюдая за жизнью пчелиной семьи. Пчелы ползали по его лицу, лысине, гудели в бороде, но это вроде бы и не мешало ему. Целые дни проводил он на пасеке.

К концу жизни все более интересовался он сельским хозяйством, покупал сеялки, бороны, плуги, приваживал крестьян к технике. Утро дня своей смерти встретил он в поле у новой сеялки. Зерна ещё не проклюнулись, когда его уже похоронили. Глупая смерть… Ещё в петербургской квартире тянулся за книгой на полке, упал со скамеечки, порвал мышцу под коленом, запустил, хромал, потом лечился, но опухоль осталась. Оттуда и пошёл тромб, убивший его. Глупая смерть…

А разве бывает она умной?

 

Тихо Браге:

«ЖИЗНЬ МОЯ БЫЛА НЕ БЕСПОЛЕЗНА»

 

Среди десяти детей Отто Браге, великого судьи западной Скании, входящей тогда в Датское королевство, второй сын – Тихо – был какой-то странный, непохожий на других. И только чудачеством Георга, брата Отто, можно объяснить, что именно этого прилежного скромника просил он отдать ему на воспитание: Тихо сообразно своему высокому происхождению предназначался в юристы.

В 1559 году тринадцатилетний Тихо в Копенгагене, студент академии. И было бы в Дании одним судьёй больше, не вмешайся здесь силы небесные – солнечное затмение 1560 года. Мальчик был потрясён не столько самим явлением, сколько той точностью, с которой предсказали его астрономы. Среди войн и бунтов, мелкого дорожного разбоя и крупного придворного воровства, среди коварства союзов и измен, среди всей зыбкости и непрочности жизни, оказывается, существовало нечто вечное, прочное, неподвластное даже воле монархов, что-то надёжное и постоянное!

Он сразу влюбился в астрономию. Воспитатель, неотступно следящий за ним в Копенгагене, а потом в Лейпциге, с тревогой замечает, что Тихо совсем охладел к кодексам и законам, а деньги, которые шлёт отец из Кнудсторпа, идут на астрономические книги. Будущему великому астроному строжайше запрещалось заниматься астрономией. Хитрый Тихо работает по ночам украдкой. Ему и самому неприятно, когда застают его за этими занятиями. Пристало ли дворянину заниматься астрономией? Стыдно, смешно. Вся семья дружно отговаривает его от плебейских занятий наукой. В минуту редкой для него откровенности Тихо пишет другу: «Все родственники й друзья оказали мне приём, далеко превосходящий мои достоинства и которому одного только недоставало: небольшого снисхождения к предмету моих занятий, которыми все они остались недовольны». Его злят, и он злится. У него вспыльчивый, даже вздорный характер. В Ростоке он серьёзно поплатился за него.

Карточная колода быстро выбила искры ссоры из подогретой вином компании. Вспыхнул первым Тихо: дуэль! В тёмном дворе трактира ему отрубили саблей нос. Он сделал серебряный протез и стал ещё более нелюдимым. В свете и при дворе не появлялся. В жёны взял простую крестьянку (дома опять скандал!). Одно желание теперь – уехать…

Он путешествует по Германии с маленькой походной обсерваторией. Ландграф Вильгельм Кассельский – горячий поклонник астрономии – как-то намекнул Фридриху II – королю Дании, что тот может лишиться одного из ученейших мужей Европы, если обделит Браге своим вниманием, да и разве не монаршее это дело: способствовать чтению божьего промысла, начертанного звёздами на небесном своде?

Король подарил Тихо Браге остров в проливе Зунд и построил на нём Ураниборг – замок Урании, богини неба древних римлян, – первую в Европе настоящую обсерваторию. Дворец науки с наблюдательными площадками, химическими лабораториями, библиотекой, типографией, павильоном для дневных наблюдений, с залами для приёмов, украшенными картинами и скульптурами, с садом для прогулок, с гостиницей, мастерскими и службами. Король потратил «больше бочки золота», что, по подсчёту одного польского биографа Браге, составляет около 1, 5 миллиона долларов.

Тихо не осыпан, он погребён под королевскими милостями. У него есть все: слуги, мастера, помощники – всё, что положено высокому дворянину, и никто не посмеет теперь попрекнуть его низостью занятий. Напротив, вся европейская знать стремится теперь на остров Вен, чтобы получить гороскоп самого Тихо Браге! Двадцать лет жил он в своём замке и редкую ночь проводил без наблюдений. Он изучает все: Солнце, отклонения в движении Луны, орбиту Марса, открывает новую звезду, исследует кометы. Он совершает титаническую работу, объем которой не с чем сравнить. Наблюдения Коперника исчисляются десятками, Браге – десятками тысяч. Его труды, изданные лишь в 1923 году, – это десять толстых томов. Его каталог звёзд был первым полным современным каталогом; по словам голландского историка астрономии А. Паннеку-ка, «этот труд Тихо ознаменовал начало новой эры в истории астрономии». Никто до него не работал так тщательно и точно: он измерил длину земного года с ошибкой менее секунды.

А покоя нет! Нет покоя! Ужели прав этот поляк, больше, не вмешайся здесь силы небесные – солнечное затмение 1560 года. Мальчик был потрясён не столько самим явлением, сколько той точностью, с которой предсказали его астрономы. Среди войн и бунтов, мелкого дорожного разбоя и крупного придворного воровства, среди коварства союзов и измен, среди всей зыбкости и непрочности жизни, оказывается, существовало нечто вечное, прочное, неподвластное даже воле монархов, что-то надёжное и постоянное!

Он сразу влюбился в астрономию. Воспитатель, неотступно следящий за ним в Копенгагене, а потом в Лейпциге, с тревогой замечает, что Тихо совсем охладел к кодексам и законам, а деньги, которые шлёт отец из Кнудсторпа, идут на астрономические книги. Будущему великому астроному строжайше запрещалось заниматься астрономией. Хитрый Тихо работает по ночам украдкой. Ему и самому неприятно, когда застают его за этими занятиями. Пристало ли дворянину заниматься астрономией? Стыдно, смешно. Вся семья дружно отговаривает его от плебейских занятий наукой. В минуту редкой для него откровенности Тихо пишет другу: «Все родственники й друзья оказали мне приём, далеко превосходящий мои достоинства и которому одного только недоставало: небольшого снисхождения к предмету моих занятий, которыми все они остались недовольны». Его злят, и он злится. У него вспыльчивый, даже вздорный характер. В Ростоке он серьёзно поплатился за него. Карточная колода быстро выбила искры ссоры из подогретой вином компании. Вспыхнул первым Тихо: дуэль! В тёмном дворе трактира ему отрубили саблей нос. Он сделал серебряный протез и стал ещё более нелюдимым. В свете и при дворе не появлялся. В жёны взял простую крестьянку (дома опять скандал!). Одно желание теперь – уехать…

Он путешествует по Германии с маленькой походной обсерваторией. Ландграф Вильгельм Кассельский – горячий поклонник астрономии – как-то намекнул Фридриху II – королю Дании, что тот может лишиться одного из ученейших мужей Европы, если обделит Браге своим вниманием, да и разве не монаршее это дело: способствовать чтению божьего промысла, начертанного звёздами на небесном своде?

Король подарил Тихо Браге остров в проливе Зунд и построил на нём Ураниборг – замок Урании, богини неба древних римлян, – первую в Европе настоящую обсерваторию. Дворец науки с наблюдательными площадками, химическими лабораториями, библиотекой, типографией, павильоном для дневных наблюдений, с залами для приёмов, украшенными картинами и скульптурами, с садом для прогулок, с гостиницей, мастерскими и службами. Король потратил «больше бочки золота», что, по подсчёту одного польского биографа Браге, составляет около 1, 5 миллиона долларов. Тихо не осыпан, он погребён под королевскими милостями. У него есть все: слуги, мастера, помощники – всё, что положено высокому дворянину, и никто не посмеет теперь попрекнуть его низостью занятий. Напротив, вся европейская знать стремится теперь на остров Вен, чтобы получить гороскоп самого Тихо Браге! Двадцать лет жил он в своём замке и редкую ночь проводил без наблюдений. Он изучает все: Солнце, отклонения в движении Луны, орбиту Марса, открывает новую звезду, исследует кометы. Он совершает титаническую работу, объем которой не с чем сравнить. Наблюдения Коперника исчисляются десятками, Браге – десятками тысяч. Его труды, изданные лишь в 1923 году, – это десять толстых томов. Его каталог звёзд был первым полным современным каталогом; по словам голландского историка астрономии А. Паннекука, «этот труд Тихо ознаменовал начало новой эры в истории астрономии». Никто до него не работал так тщательно и точно: он измерил длину земного года с ошибкой менее секунды.

А покоя нет! Нет покоя! Ужели прав этот поляк, остановивший Солнце и сдвинувший Землю? Обручи Коперниковых орбит давят его мозг. Конечно, птоле-меевская Земля в центре вселенной – это красивая выдумка, которую опровергают сами звезды. Но поверить поляку, поверить, что Земля лишь рядовое небесное тело в чреде других, обращающееся вокруг светила, – это бунт, это значит поссорить Ватикан с Фридрихом, это значит лишиться королевских милостей, погубить Ураниборг, оставить исследования, затормозить главное дело его жизни – создание точной теории движения планет. – Да, да, признать Коперника – значит помешать науке, – страстно уговаривал себя Тихо и начинал верить своим уговорам. Уговорить себя нетрудно, если так весело трещит камин и сочится бронзовым блеском жареный гусь на старинном блюде! – Надобно создать свою систему мира, разумеется, избежав при этом ошибок Птолемея Клавдия и учесть выводы Коперника…

И он выдумал эту ущербную, фальшивую вселенную. В центре, не нарушая католических канонов, стояла неподвижная Земля. Вокруг неё вращалось Солнце, а вокруг Солнца – все другие планеты, как у Коперника. Все, кроме Земли! В этой полуправде Тихо что-то болезненно-жалкое. Согласитесь, насколько честнее детская наивность Птолемея, у которого Земля – пуп вселенной… И наверное, сам он чувствовал эту ущербность, потому что с каким-то исступлённым рвением искал опровержения Коперниковой модели мира.

– Если Земля движется, то как же может камень, брошенный с башни, упасть у её подножия? – спрашивал он. – Как такое тяжёлое тело вообще может кружиться по воздуху? Да и какие силы при таком движении способны удержать в постоянстве движение земной оси? Многие учёные мужи соглашались с ним. Но как интересно было бы узнать, соглашался ли он сам с собой? И доживи он до опытов француза Пьера Гассенди, который в марсельской гавани бросал с мачты камень на палубу галеры и доказал, что камень не отстаёт в падении своём, как бы ни старались гребцы, доживи Тихо до этих опытов, не знаю, опечалился бы он или обрадовался. Ведь

<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Юрій Яновський в Одесі | 
Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.036 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал