Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Караулим бахчу






 

Колхоз посеял дыни во впадине Джиннли& #769; -Ой — Чёртовой низине. В середине июня на плетях появились завязи.

Понадобился сторож — караулить бахчу, но никто в селе не хотел за это браться.

О Чёртовой низине ходили дурные слухи. Будто бы, едва солнце достигнет зенита, появляется в том месте красавица с недобрыми глазами, вся обвешанная украшениями… А тёмными ночами виден там странный огонь… Говорили что-то ещё, я не запомнила. Вот женщины и боялись.

Немногие мужчины, оставшиеся в колхозе» были заняты на работе поважнее, чем охрана арбузов и дынь. В конце концов сторожить бахчу согласилась мама. Её тяготило вынужденное безделье — ослабев после родов и смерти братишки, она не могла работать в поле. К тому же у нас кончилась мука.

Колхоз выдавал пшеницу каждый день. Отправляешься с утра на работу, а вечером получаешь то, что причитается тебе за сделанное. Мама в поле ходить не могла, ей был прямой смысл ехать в Джиннли-Ой: так сказал бригадир, который пришёл уговаривать.

Решилась она не сразу. Целый вечер советовалась с женщинами, ехать нам или нет. Огульбостан-эдже, жена деда Ходжамурада, помню, сказала:

— Насчёт джиннов и прочего — всё это выдумки бездельников. Однако ты молода ещё, не испугалась бы, хоть сердце у тебя и стойкое.

А бабушка Садап говорит:

— Мой совет — соглашайся. Всё сущее боится человека. Поешь там арбузов, дынь, здоровье поправишь. Если уж очень страшно станет, я приеду к тебе в товарищи.

В Джиннли-Ой мы выбрались к вечеру.

На холмике — чтобы всю бахчу видеть — стоял шалаш. Мама сразу же принялась устраиваться в шалаше: постелила кошму, сложила в глубине одеяла, на них подушки бросила, а у входа разместила всякую утварь: каза& #769; н, деревянную миску, ложки, пиалушки, чайник. Потом взяла ведро и пошла за водой.

Недалеко от шалаша, у подножия холмика, пролегал старый арык, заросший колючкой и всякими травами. За арыком были развалины. Давным-давно здесь жил какой-то именитый аху& #769; н — наставник в мусульманской духовной школе — медресе& #769;. Теперь мечеть, школа при ней и кельи учеников обветшали, стали рушиться.

Там, где кончались развалины, начинались песчаные барханы. На противоположном краю бахчи был ещё один арык, широкий и глубокий, а над ним камыш. Оттуда к бахче вела канавка — для полива.

Не успело солнце спрятаться, появились комары. Целые тучи комаров. Они вились вокруг нас с противным тоненьким зуденьем и кусали, кусали, кусали. Я била себя по ногам и рукам, вертелась, тянула платье, стараясь прикрыть им ноги, — ничего не помогало. Комары жалили, и на месте укуса вздувался волдырь. Я бы заревела, да совестно было перед мамой и Нуртэч. «Вот бабушка Садап говорила, что все сущее боится человека, а комары нас не боятся», — думала я с обидой.

Тем временем мама притащила откуда-то ведро овечьего помета, разложила его кучками и подожгла. Дыма комары боялись — сразу же оставили нас в покое, но и нам самим стало нечем дышать. Чихая и кашляя, Нуртэч спросила, почему здесь столько комаров, дома-то их почти нет.

— Возле воды и в камышовых зарослях комаров всегда много, — сказала мама. — Когда станет жарче, комары пропадут.

И то хорошо.

Боясь, как бы от укусов не появились болячки, мама смазала нам руки и ноги керосином. Не помню, как мы с Нуртэч заснули в шалаше. Сквозь сон я слышала, что мама несколько раз вставала и подбрасывала в огонь овечьи катышки.

На следующий день я проснулась поздно, солнце было уже высоко. Мама и Нуртэч сидели у входа в шалаш и пили чай.

— А мне, а мне? — хриплым спросонья голосов закричала я.

Они засмеялись.

После чая мама повела нас по бахче. На одних плетях были только усики, на других желтые цветки, а кое-где и завязи мохнатенькие появились. Увидев, что есть продырявленные листочки, а некоторые и вовсе объедены, мама нахмурилась.

— Черепахи, негодницы! — сказала она. — А вот это, — и показала листок в дырочках, — бахчевые коровки пасутся, чтоб у них корень у всех выгорел?

Мы с Нуртэч принялись разглядывать дырявые листочки и на одном из них обнаружили двух маленьких жучков, желтых с чёрными точками. Они сидели и лакомились.

— Эти могут все превратить в труху, — сказала мама и раздавила букашек. — Чтоб у них корень выгорел! — повторила она.

Потом мы увидели сразу трёх черепах.

— Ну скажи, как у дыни врагов много!..

Не спеша обошли мы бахчу. Зоркий мамин глаз всё приметил. Вернувшись к шалашу, она дала нам по бутылке, налив в каждую воды, и сказала, чтобы мы ходили по грядкам, внимательно осматривали плети и всех букашек, каких найдём, кидали в бутылки. Сама она замесила глину и соорудила два очага, потом набрала хворосту и обед сварила. А мы с Нуртэч ползали по грядкам и ловили зловредных бахчевых коровок.

Букашки отчаянно барахтались, попав в воду, и мне было жаль их. Но рядом, вполголоса напевая, проворно работала Нуртэч: её бутылка быстро наполнялась. Мне ничего не оставалось, как следовать примеру сестры. Я ожесточила своё сердце, вспоминая мамины слова: «Эти могут всё превратить в труху».

Бахча была обширной, букашек видимо-невидимо, работы нам хватило на много дней.

С черепахами мама управлялась сама. Не знаю, как Нуртэч, а я их здорово боялась первое время…

На бахче был определённый порядок. Ближе к воде, по берегу канавы, вились тыквы — они самые влаголюбивые. Вдоль поливных борозд стлались арбузные плети. Дыни росли вперемежку с фасолью и кукурузой. Пока мы собирали букашек, мама расправляла плети, рыхлила землю, вырубала на грядках колючку.

В полдень становилось нестерпимо жарко. Воздух начинал дрожать и струиться от зноя — словно прозрачные дымки поднимаются тут и там. Мама уходила в шалаш пить полдневный чай, а мы с Нуртэч бежали к арыку купаться.

Одежонку стаскивали на ходу и с разбегу бултых в воду.

Вода расколышется от нашей возни так, что волны через голову переплёскиваются. Если воды в арыке много, то мне как раз по горло, если поменьше — до плеч.

Мы барахтались, пока не посинеем. Замёрзшие, ложились на горячий песок. Но только обсохнешь — и снова жарко. Тогда опять в воду. В конце концов в голове зашумит и во всём теле слабость появится.

— Хватит, — скажет Нуртэч.

Песчаная дорожка от арыка к шалашу раскалится, словно медная. Мы старались как можно дальше пробежать по ней, пока ноги ещё мокрые, потом ковыляли на пятках или ставили ступни боком.

В шалаше первым делом хватались за скатёрку, в которой завернут хлеб. Солнце к этому времени давно уж минует зенит, мама выпьет свой третий чай, зной станет умеренней. Пора снова идти на бахчу ловить букашек.

Поначалу я сильно тосковала. Так хотелось повидаться, поиграть со своими подружками. Несколько раз на дню приставала к маме:

— Ну давай вернёмся домой.

Но стоило мне захныкать, как Нуртэч толкнёт меня в бок и шепнёт укоризненно:

— А кто обещал не надоедать маме? Называется — дочь фронтовика!

Я считала свою сестру очень умной, всё знающей, почти как мама. Может, потому, что мама привыкла обо всём с ней советоваться. Других-то советчиков на бахче у неё не было. Так или иначе, но я решила — хоть помру от скуки, но домой проситься больше не буду.

Миновало полмесяца. Мама отправилась в село жать пшеницу на нашем участке. Уходя, она крепко-накрепко наказала Нуртэч меня не обижать, от шалаша далеко не отходить, гнать скотину, если забредёт на бахчу, воров не пускать, кричать им: «Сейчас маму позову!»

Вредных букашек мы уже переловили и стали посвободнее. У Нуртэч, правда, появилась обязанность ходить за водой и кипятить чай, но и ей хватало времени для забав.

У арыка росли серебристые кустики с мелкими кремовыми цветами (чего только не росло возле нашего арыка!). Мама говорила с почтением — лекарство от ста болезней. Но не этим прельщали нас скромные кустики: после цветов появлялись на них зелёные шарики, похожие на ягоды, — семена. Я даже пыталась их отведать — Нуртэч не дала. Из шариков, нанизывая их на нитку, мы делали бусы, каждый день новые, — не лень было! — и считали, что они ничуть не менее красивы, чем настоящие.

Часами с увлечением играли мы в куклы. Кукол, купленных в магазине, у нас, конечно, не водилось. Сами мастерили их, как и бусы. Двадцатикопеечная монета, обшитая белой тряпочкой, — лицо, на нём карандашом нарисованы кос, глаза и губы. Туловище из камышинки потолще. Шёлковая тряпочка — платье, пёстрый треугольный лоскуток — кынга& #769; ч, головной платок. Из щепок мы строили куклам дома, постель делали из обрывков кошмы. Главное удовольствие — водить кукол в гости друг к другу. Иногда они даже ездили верхом… на черепахах. Седло делалось из глины. Если, случалось, в разгар игры мама позовёт кого-нибудь из нас, мы бывали страшно недовольны.

Но в тот день, когда мама ушла в село (казалось бы, играй без помех!), про кукол и не вспомнили. До самого маминого возвращения просидели в шалаше, дрожа от страха.

Мама вернулась перед заходом солнца. Увидев её, мы со всех ног бросились навстречу, всё вокруг снова стало привычным, спокойным, место уже не казалось таким пустынным, а шорох ветра в камыше — зловещим.

Мама наша очень устала. Ясное лицо её потемнело и сморщилось, в волосы набилась пыль, платье на плечах взмокло от пота.

Жалость к ней переполнила моё сердце. Нуртэч, наверное, чувствовала то же самое; она проворно разожгла костерок под боком у чёрной, закопчённой тунчи[5]и скоро поила маму чаем.

На следующий день мы снова остались одни, но страха больше не испытывали. Решили даже обойти бахчу, как это делала мама. Отправились. Нуртэч впереди, а я за ней. Плети, совсем коротенькие в день нашего приезда, стали длинными-предлинными, крошечные мохнатенькие завязи сделались величиной с чайник и пестрели среди листьев тут и там. Тыквы дружно цвели, листья у них были большие, как верблюжий след, а под ними таились круглые хайва& #769; н-кэди& #769; — кормовая тыква, продолговатые пало& #769; в-кэди — тыква для плова, полосатые даш-кэди — каменная тыква, зимний сорт.

Нуртэч сказала:

— Давай сорвём дыню.

— А мама ругать не будет? — выразила я опасение, потому что хорошо помнила, как она наказывала: «Без разрешения дыни рвать не смейте?»

— Не узнает, — ответила Нуртэч.

— Ну давай.

Упрашивать меня не приходилось. Нуртэч сорвала себе маленький вахарма& #769; н, а мне какую-то пёструю дыньку с другой грядки, чтобы мама не заметила потравы.

Мы уселись на землю между грядок и стали лакомиться. Кожура у дыни ещё не окрепла, сладости не было никакой, но во рту и в желудке возникла приятная прохлада.

Когда с дыньками было покончено, Нуртэч объявила:

— Сегодня искупаемся в другом месте. Вой там, — она показала рукой, — тоже широко и мелко. Я там купалась в позапрошлом году, когда с папой приезжала.

При маме я ещё осмеливалась возражать Нуртэч, но когда мы оставались одни, целиком подчинялась её воле.

Вздохнув — мне почему-то не хотелось купаться на новом месте, — я покорно побрела за сестрой к арыку.

Дорогу Нуртэч выбрала неудачную — полным-полно колючек, они то и дело впивались нам в пятки, приходилось останавливаться и вынимать. А тут ещё вспомнилась разряженная красавица, о которой рассказывали в селе. Надо же, вспомнилась всё-таки! При маме ни разу не вспоминалась. Только хотела шепнуть о ней Нуртэч, как та вдруг резко остановилась и вскрикнула:

— Что это?!

И я увидела: у арыка, в зарослях, стоит кто-то большой, похожий на человека.

— Ой, это джинн! — Нуртэч помчалась прочь.

Я — следом. Сзади мне чудились топот и треск.

«То самое гонится за нами, — обмирая от ужаса, думала я. Сердце бешено стучало, не хватало воздуха, ноги цеплялись одна за другую. — Сейчас… сейчас догонит и будет душить…»

Я споткнулась, шлёпнулась наземь и заорала дурным голосом. В два прыжка Нуртэч вернулась, схватила меня за руку и побежала так, что мои ноги почти не касались земли.

Ворвавшись в шалаш, мы закрыли вход камышовым щитком, забились под одеяло и лежали, почти не дыша до тех пор, пока не пришла мама. Нуртэч рассказала ей про того, похожего на человека. Мама, которая едва двигалась от усталости, взяла лопату.

— Ну-ка посмотрим, что за джинн такой! — и направилась к арыку.

Мы за ней. То самое стояло на прежнем месте. Мы остановились, не в силах сделать больше ни шагу, а мама не спеша подошла к «джинну» и огрела его лопатой, отчего он рассыпался. Мы с Нуртэч перевели наконец дух.

Какой-то подпасок от нечего делать или просто прохожий озорник собрал остатки кирпича, который здесь в прежние годы лепили, и сложил из них подобие человеческой фигуры. А мы-то… Джинн! Вот глупые!

Весь вечер при свете лампы мама вынимала из наших ног шипы и занозы.

После этого случая, уходя в село, она присылала вместо себя бабушку Садап.

Бабушка Садап слепая, но если она сидела в шалаше и крутила своё веретено, ничего страшного вокруг для нас уже не было. Тем более, что наша вера в существование джиннов и прочей нечисти сильно поколебалась. Мы без помех предавались новому увлечению: объедались карамы& #769; ком — есть такая ягода у нас в Туркмении. Мелкая, тёмно-фиолетовая, солоновато-сладкая на вкус. Мы готовы были есть её с утра до вечера. Присядешь у облюбованного кустика и не встанешь, пока не оберёшь. Конечно, руки, губы, языки у нас становились такого цвета, словно мы чернил напились.

Однажды мама вернулась усталая, как обычно, но чем-то очень довольная.

— Правду говорят, что свет не без добрых людей, — сказала она бабушке Садап, а потом за чаем объяснила, в чём дело.

Оказывается, сосед наш, Ходжамурад-ага, предложил ей, когда она сжала всю пшеницу: «Теперь иди к своим ребятишкам, и живите спокойно. Я твою пшеничку обмолочу, провею, смелю и муку привезу вам прямо к порогу».

Через неделю он действительно приехал и привёз муку. Вместе с ним прибежал его пёс Конгурджа& #769;.

— Как только дыни наберут сладость, вам житья не станет от шакалов, — сказал дед маме. — Одно спасение — собака. Вот Конгурджа их близко не подпустит. Верно, мой хан?

Он привязал собачий поводок за колышек у входа в шалаш и бросил наземь небольшой грешок, сказав, что в нём ячменная мука псу на похлёбку.

Мама угостила Ходжамурада-ага дыней вахарман, почти спелой. Доедая ломоть, дед взглянул на меня и спросил:

— Это что, та самая плакса?

От стыда я спряталась за мамину спину.

Потом Ходжамурад-ага сделал возле шалаша два навеса — дыни сушить, когда придет время.

Мама подала ему чай, заваренный Нуртэч. За чаем старик рассказывал о колхозных делах, главным образом о скоте: ночью он сторожил коров.

Неожиданно Ходжамурад-ага сказал:

— Если на бахче подержать лето овечку, потом не хватит посуды, чтобы хранить её мясо и сало. Возле наших дверей толчётся одна ярочка-сиротка. Возьми-ка её себе, Огульджере& #769; н, — рассчитаешься, когда жить станет попросторнее. А вторую овечку откорми для нас со старухой. Половина ее тоже, считай, твоя.

На следующий день, ни свет ни заря, мы все трое отправились в село и ещё до полудня вернулись с овцами. Стеречь бахчу в наше отсутствие должен был Конгурджа.

Для овец мама устроила маленький загончик, и они разместились в нём по-хозяйски, словно тут и родились. А нам с Нуртэч стало гораздо веселей и уютней в обществе собаки и овец.

Комары по-прежнему ели нас поедом, поэтому, едва стемнеет, мы забирались в шалаш и закрывали вход. Ночь наступала сразу. Только солнце скроется за горизонтом, как повсюду уже тьма кромешная. Сквозь дырки в стеках шалаша виднелись яркие звёзды на чёрном небе. Мама как-то сказала, что у каждого человека есть своя звезда. Ложась спать, мы с Нуртэч ссорились, выбирая себе звёзды.

— Чур, зон та — моя!

— Нет, моя!

Победителем оказывался тот, кто сумеет десять раз без запинки и не переводя дыхания повторить одну скороговорку. Не могу сейчас вспомнить слов, бессмыслица какая-то, помню только, что повторить её десять раз подряд мне было не под силу, поэтому самая красивая звезда обычно доставалась Нуртэч. Распределив звёзды, мы ещё немного спорили о том, с какой стороны приходит сон, но ни разу не успели выяснить — засыпали.

Как-то, проснувшись поутру, Нуртэч сказала маме:

— Мне приснилось сегодня, что Ове& #769; з выстрелил в меня из лука.

Овез — это наш приятель.

Мама ответила:

— Хороший сон. Наверное, ваш отец скоро приедет, а Овез принесёт весть об этом.

Настроение у нас весь день было чудесное.

Прежде от отца приходили письма. Мама читала их и складывала в чемодан, где лежали отцовы вещи. Потом письма перестали приходить. Мамины глаза становились всё печальнее. Она изводилась от беспокойства, хотя и не подавала виду. Мы с сестрой очень чутко улавливали сё настроение. Если мама радовалась, мы тоже радовались; если она грустила, мы готовы были хныкать из-за каждого пустяка. Поэтому мама при нас старалась казаться весёлой. А в тот день, когда Нуртэч рассказала свой сон, она была по-настоящему весела.

Исполнилось предсказание дедушки Ходжамурада. Дыни день ото дня наливались сладостью, и возле бахчи появились шакалы. Как только спускалась тьма, они, противно завывая, подступали к нам со всех сторон. Конгурджа с угрожающим лаем кидался туда, где шакалы визжали особенно громко. Трусливая свора удирала, но другие, в противоположном конце, наглели. Они шуршали камышом в сухом арыке, подходили совсем близко к шалашу. Бедные овцы начинали метаться по загончику. Мама сердито кричала: «Кош!» — и тут подоспевал неутомимый Конгурджа и отгонял шакалов. Всю ночь носился он по большущей бахче. Не мудрено, что утром, когда вставали мы, пёс спал, обессиленный. Он честно отрабатывал свою похлёбку.

Из-за шакальих концертов мы с Нуртэч несколько ночей не могли уснуть. Нам казалось, что они вот-вот заберутся в шалаш. Мама успокаивала нас, долго не ложилась, не гасила лампу, сидела и пряла, как будто вокруг ничего не происходило. О том, что шакалы будут нападать на бахчу, она знала заранее. Оказывается, они с отцом два лета перед войной охраняли бахчу. Постепенно мы привыкли и спали так же крепко, как прежде.

Однажды на меня напала бессонница. Не от страха, а просто днём выспалась. Нуртэч уже давно посапывала, а у меня глаза никак не закрывались. На бахче шла обычная возня: Конгурджа гонял шакалов.

Смотрю, мама встала и вышла, и тут же послышался задорный её голос:

— Хай куш-куш, Конгурба& #769; й, дави их?

Точно так кричат мальчишки, стравливая собак. Притихший было пёс залаял громче и воинственней. Значит, не только шакалы и Конгурджа не спят по ночам, но и мама тоже…

Дыни начали созревать, и работы опять стало хоть отбавляй. Теперь мама не всякий даже день отпускала нас выкупаться.

— Дыни — это готовая и очень полезная пища, — говорила она. — Если не собирать их вовремя, они полопаются и начнут гнить.

Особенно часто дыни лопались по ночам. Мама уверяла: если кругом тихо, можно слышать, как они с треском раскалываются. Не убрать такую дыню сразу — она испортится. Вредили понемногу и шакалы, несмотря на бдительность Конгурджи. Словом, нужно было поторапливаться, чтобы сберечь то, что выросло.

Нуртэч, закатав рукава, работала очень споро, почти наравне с мамой. А от меня пользы, конечно, не много было, хоть и я старалась от сестры не отставать.

Проснёшься утром, а мама уже ходит по бахче, срывает треснувшие дыни. Мы начинаем перетаскивать их к шалашу. Сестра кладёт в мешок по четыре, а я только по две — больше не дотащу. Мама наполняет свой мешок почти доверху, взваливает на спину и идёт, согнувшись, к навесу. Смотрела я, смотрела и решила носить по три штуки. Протащила полпути и уронила. Дыни, которые и без того готовы были лопнуть от распиравшей их тугой силы, разлетелись на куски. Я — в рёв.

— Что случилось? — спрашивает издали мама.

— Дыни уби-ились!

Мама рассмеялась. Никогда прежде не слышала, чтобы она смеялась так звонко. Захохотала и Нуртэч.

— Надо говорить «разбились»! — сквозь смех поправила она меня.

Глядя на них, я тоже стала смеяться, хотя не очень-то поняла, в чем дело.

До полудня мы успевали перетащить к шалашу все сорванные дыни. В полдень пили чай. Потом мама и Нуртэч резали дыни ломтиками. Я укладывала ломтики под навесом сушить, вчерашние и позавчерашние подвешивала на верёвку. Закончив резать, мама и Нуртэч сплетали косички из того, что сушилось уже больше трёх дней. Руки и лица у нас всё время были вымазаны сладким, липким соком.

Так мы управлялись с треснувшими и повреждёнными дынями. Целенькие складывали штабелем под навесом, потом их выдавали колхозникам на трудодни или же увозили на продажу.

На нашем с сестрой попечении была ещё фасоль. За ней тоже нужен глаз да глаз. Чуть зазеваешься — она осыплется. Мы собирали фасоль через день. Подвяжемся фартуками и складываем в них набухшие стручки. Мама сушила их, шелушила, провеивала и ссыпала в мешки.

Как-то раз мама послала нас в село. Нужно было привезти кислое молоко для лапши. Мы поехали на ишаке и взяли с собой целый хурджин дынь в подарок бабушке Садап. Нуртэч села впереди, в седло, а меня мама посадила сзади, подложив для мягкости сложенный вчетверо мешок. Но только мы отъехали, мешок из-под меня выскользнул. Нуртэч успела подхватить его на лету и сунула в торбу.

Ишак шёл рысью, спина у него была тощая, торчали жёсткие, как камни, мослы. Каково мне было трястись на них! Я вцепилась в платье сестры и еле сдерживалась, чтобы голос не подать.

Наконец село завиднелось. Оно было знакомое и в то же время какое-то непривычное. Сначала мы разглядели двойную, с галерейкой посредине, мазанку Силапа, потом чётче обозначились другие мазанки. Наш домик показался мне самым маленьким и невзрачным.

Перед отъездом на бахчу мама скатала все кошмы, спрятала постели, Гельнедже Бибиджемал была на работе, поэтому мы заехали к соседке Огульбостан-эдже. У неё сидела бабушка Садап.

— Прибыли? — сказала она. — А я как раз думаю: сегодня к вам пойти или завтра? — и засмеялась, Потом говорит: — А ваш отец приедет осенью, когда хлопок побелеет. Передайте это матери, пусть готовит подарок за добрую весть? — и снова засмеялась.

В село забрела какая-то женщина, она назвалась гадалкой. Бабушка Садап спросила у неё, когда вернутся с фронта её внук и наш отец. Женщина посмотрела в зеркало (может быть, в оконное стекло, это всё равно) и торжественно объявила:

— Твой внук виден далековато. Зато сосед приедет, когда побелеет хлопок.

Бабушка Садап поверила и на радостях отдала гадалке все деньги, которые у неё при себе были.

Нам не терпелось свидеться со своими друзьями. Мы побежали к ребятишкам, за которыми «присматривала» Нургозель. Они нам обрадовались не меньше, чем мы им. Каких только игр мы не затевали! Купались, бегали, шуму было на всё село. До самого отъезда друзья не отходили от нас.

В обратный путь мы отправились, когда солнце уже перевалило за полдень. Как доехали, Нуртэч первым делом передала маме известие бабушки Садап. Вопреки нашему ожиданию, мама выслушала его без особой радости: наверное, не поверила гадалке. Постелив кошму у входа в шалаш, она стала раскатывать тесто для лапши. Нуртэч в это время кипятила воду в казане. Мы бросили туда две пригоршни недозрелой фасоли. Фасоль, хоть и недозрелую, нужно класть раньше лапши, а то не успеет свариться.

Наелись в тот раз так, что животы у нас вздулись. Кончив, все трое прилегли там, где сидели. Но верно говорят: «Лапшою будешь сыт, пока от порога дойдёшь до дальней стенки дома». Очень скоро мы опять почувствовали голод.

Вечером к нам пожаловал гость. Нуртэч уже спала. Мама при свете керосиновой лампы шила для неё платье из красного ситца. Конгурджа где-то вдалеке сипло лаял на шакалов. Я начала задрёмывать, как вдруг послышался скрип арбы. Кто-то голосом дедушки Ходжамурада сказал «дырт», лошадь стала, и приехавший согнувшись вошёл в шалаш. Это и был Ходжамурад-ага — он за дынями приехал. Дедушка поздоровался с мамой, спросил, как жизнь, как самочувствие, как мы.

Мама подала ему половинку дыни и нож. Нарезая дыню, Ходжамурад-ага стал ругать председателя.

— Только и знает: давай, давай! А работать не умеет, — сетовал дедушка Ходжамурад. — Если слушаться этого глупца, хозяйство развалим. Весной ему говорили: у пятой бригады земли истощённые. Лучше распахать новый участок здесь вот, возле бахчи. Нет, упёрся. Транспорта, дескать, кету, чтобы возить сюда людей. И велел сеять на прежнем месте. Теперь хлопок никак не может в рост пойти, и сорняки его душат. Вот посмотришь, ничего с того участка не получим. Зря только семена и труд затратили. Подумаешь, транспорта нет! Да каждый согласился бы на своём осле сюда добираться, лишь бы толк был, лишь бы не зря работать. А этот своё заладил: «Ничего не хочу знать, ничего не хочу слушать!»

Ходжамурад-ага стал вспоминать председателя, ушедшего на войну. Бот человек так человек. Внимательный, заботливый, работящий. И в хозяйстве понимал, как никто другой…

Я слушала, слушала да нечаянно села в постели.

— Аю, плакса, не спишь? — сказал мне дед. — Побрить голову?

Я тут же юркнула под одеяло.

Отведя немного душу, дедушка пошёл на бахчу. У входа в шалаш его поджидал Конгурджа. Он стал ластиться к хозяину, прижиматься к его ногам.

— Ну, ну, расчувствовался, — говорил Ходжамурад-ага. — Довольно, хватит, пошёл!

А сам всё теребил ему уши.

Складывая на арбу собранные дыни, дедушка спросил у мамы, в каком состоянии бахча. Мама сказала, что в хорошем, но все мы очень устаём.

— В добрые времена с таким делом и четверо мужчин не справились бы, — вздохнув, согласился Ходжамурад-ага. — Но нынче, видно, кроме тебя, дочка, некому здесь работать. Уж постарайся сохранить что можно. Нынешняя зима плохая будет, и дыни твои большим подспорьем окажутся для колхозников. Стану посвободнее — приеду, помогу, — добавил он.

— Всё бы ничего, — сказала мама, — управились бы как-нибудь сами. Но подходит время то ша& #769; п варить и сёк. Понадобится много топлива. Хорошо, если кто-нибудь нарубит побольше колючки.

Под удаляющийся скрип арбы я заснула. Наутро первым человеком, которого увидела, был всё тот же дедушка Ходжамурад. Он приехал рубить колючку.

 

В конце июля два дня подряд дул жгучий ветер. Всё вокруг высохло и потрескивало, словно сгорало в пламени. Нигде нельзя было найти облегчения — ни в шалаше, ни в воде. Правда, и времени не было, чтобы отсиживаться в шалаше или в воде.

Конгурджа лежал в зарослях камыша, припав всем телом к влажной земле, и тяжело дышал, язык на сторону. А мы таскали дыни. Когда садились за полуденный чай, все косточки уже ныли от усталости и голова раскалывалась от зноя. Но после чая снова принимались за дело. Меня мама не очень нагружала; она надеялась в основном на помощь Нуртэч. И сестра, хоть и уставала смертельно, работу не бросала. Я уходила посидеть в тени, но скоро возвращалась: одной было скучно.

Мама говорила:

— Эта жара оттого, что всходит звезда Ялдырак[6]. Вот дать сейчас дыням воды — большая им польза была бы. Когда Ялдырак взойдёт, вода уже не нужна, тогда прохладней станет.

Бахчу поливали редко, а теперь и вовсе перекрыли арык. На просьбы мамы дать ещё один полив, отвечали, что вода нужнее хлопчатнику.

После суховея много листьев на дынных и тыквенных плетях посохло. Лишь терпеливый арбуз держался молодцом. Мама снова пошла к мира& #769; бу — он распределяет воду, — и тот прислал наконец поливальщика. В полдень пришёл ещё один. Не столько поливать бахчу, сколько дыней полакомиться. У него для полива другой участок — хлопковое поле за арыком.

Оба поливальщика были седые. Мама называла их почтительно: яшули& #769;. Но когда пришло время отдыха, мы не смогли пригласить их в шалаш: там еле хватало места для нас троих. Поливальщики воткнули в землю лопаты, набросили на них свои халаты, в образовавшейся малой тени поели дыни с хлебом и прилегли отдохнуть.

Жара пошла на убыль. Значит, осень приближается. На колючке появились семена, тростник выбросил серовато-жёлтые метёлки. Ветерок трепал их, и в воздухе носился пух. Хлопок за арыком сплошь покрылся жёлтыми цветами, а если подойти поближе, можно было увидеть тугие зелёные коробочки. Некоторые из них уже раскрылись. По утрам выпадала роса, небо было ясным-ясным. Мне казалось, что надо мной перевёрнут огромный казан из синего стекла.

Мы любили класть в жар утреннего костра стручки молочной фасоли. Вкусно получается. Но наша беспокойная мама, наскоро попив чаю, уходила, а без неё засиживаться у костра было неинтересно. Так что печёной фасолью мы не часто лакомились.

Из переспелых дынь варим сёк. Сейчас расскажу, что это такое. Дынную мякоть, нарезав, кладут в казан и кипятят на медленном огне, пока она не загустеет и не станет похожей на повидло. Тогда в казан сыплют поджаренную муку (иногда добавляют ещё кунжутные зёрна).

Полмешка муки нам специально для сёка привезли с колхозного склада. Мама жарила её и смешивала с дынной кашей, а мы с Нуртэч ложками раскладывали смесь на доске. Высохнет — вот и сёк. Конфеты.

Из арбузов делали тошап. Его готовить гораздо труднее. В эти дни к нам на помощь приезжала Огульбостан-эдже.

Арбуз разрезают пополам, выбирают все семечки, потом выскабливают мякоть специальной ложкой. Кашица, прежде чем её вывалят в казан, пропускается через сито. Если сита нет под руками, можно в пустой арбузной половинке сделать вырез, положить туда вымытую колючку и процеживать сквозь неё.

От этой работы я изнемогала ещё и потому, что пробовала по кусочку от каждого из разрезанных, красных, как раскалённые угли, арбузов. Живот у меня раздувался словно пузырь, я нагнуться не могла. А потом появлялся зверский аппетит. Огульбостан-эдже говорила про арбуз:

— Целебная это вещь, быть бы мне её жертвой. Только семечки немножко вредны. Рассказывают, что в давние времена ходили по сёлам два таби& #769; ба и лечили людей. Пришли в одно село. Смотрят, а вокруг раскинулись бахчи. Заночевали у хозяина бахчей. Он угостил их арбузом. Один табиб сказал: «Раз их пища арбузы, нам здесь делать нечего». Другой возразил: «Семечки-то у арбузов вредные — останемся, найдётся для нас дело».

У Нуртэч были заботы поважней моих. Кипятить тошап надо очень долго. Проходило двенадцать-тринадцать часов, прежде чем бурлящая красная жидкость превращалась в густую тягучую массу тёмно-коричневого цвета — арбузный мёд. Единственным топливом были жиденькие кусты колючки, поэтому сестра целыми днями сидела у очага с кочерёжкой в руках. Ночи стали холодными. Мама по нескольку раз вставала укрыть нас одеялом. И всё-таки я простыла. Проснулась утром — голова болит и горло тоже и глаза слезятся.

Мама повязала мне платок, потом принесла травку — «лекарство от ста болезней», подожгла её и велела нюхать дым. Немного вроде полегчало, В полдень она накормила меня горячей, густо наперченной лапшой и уложила в постель. Вскоре я и думать забыла про болезнь.

За сентябрь мы управились с летними дынями и вздохнули облегчённо. Полегче стала жизнь и у товарища нашего — Конгурджи.

На помосте, сделанном дедушкой Ходжамурадом, высились груды коричневато-жёлтой сушёной дыни, похожие на лежащих верблюдов.

Тошап, мешки с фасолью и сёком увезли на склад. На бахче остались только поздние дыни, тыквы и зелёные дыньки, появившиеся после второго полива. Их мы тоже срывали и складывали у шалаша: ведь не сегодня-завтра морозец ударит.

Собирая в тростниках тыквы, мама приговаривала:

— Боже мой, как будто во исполнение желаний — столько всего уродилось, столько всего…

В самом деле, тыкв было полным-полно. Часто попадались такие огромные, что нам с Нуртэч и не поднять было, разве только маме.

Поля побелели. С утра до темноты колхозники собирали хлопок.

Если верить гадалке, приближалось время, когда должен приехать отец, Но он не ехал и писем не слал.

Мама совсем загоревала и уже не притворялась весёлой. Однако к работе она не охладела.

Однажды нам попался длинный-длинный белый арбуз.

— Съедим, когда отец ваш приедет, — сказала мама и отнесла его в шалаш.

В середине октября подморозило, но как раз накануне мы успели собрать с бахчи все до последней дыньки, сложить в кучу и укрыть хворостом.

На следующий день к нашему шалашу съехалось множество колхозников с мешками. Они расхватали дыни и арбузы, а тыквы и сушёную дыню забрали на склад. Вместе с тошапом и сёком их будут как премию выдавать тем колхозникам, которые соберут много хлопка.

Наутро после морозной ночи я не заметила ничего особенного. Вроде ничего и не переменилось. Но когда солнце поднялось повыше, зелёные делянки вдруг прямо на глазах почернели, ветер принёс странный, незнакомый запах побитых морозом растений.

Пришло время возвращаться в село. В ожидании арбы мама стала увязывать наши пожитки. Мной овладела тоска. Я ни с кем не хотела разговаривать, только смотрела вокруг, и было грустно оттого, что я не увижу больше арыка, тростниковых зарослей, тропинки, по которой бегала за водой, знакомых грядок. Не буду больше по ночам высматривать сквозь щёлочку в шалаше свою звезду на небе…

Нуртэч и мама тоже молчали. И тишина стояла вокруг — в ушах звенит. Потом какие-то птички пролетели над нами; они кричали, и голоса у них были чистые-чистые.

Наконец приехала арба. Мама заставила погрузить на неё не только все вещи, но и овец. Груз получился внушительный.

— Хорошо, если лошадь потянет! — ворчал арбаке& #769; ш — возчик.

Меня мама посадила на арбу, поверх всей поклажи, а сама села на ишака. И Нуртэч с ней. Сестра молча негодовала на то, что честь ехать с арбакешем предоставлена мне, младшей. Она так сердито поглядывала на меня, словно я нанесла ей кровную обиду.

Рядом с арбой бежал Конгурджа. Сюда его привели на поводке, а домой он мчался сам. Как только добрались до села, он направился к мазанке дедушки Ходжамурада и лёг у порога.

— А, это ты пришёл, мой Конгурджа! — послышался ласковый голос Огульбостан-эдже.

Овцы, которых выкормили на бахче, были жирные-прежирные. Сначала мы рвали для них молоденькую травку на хлопковом поле за арыком. Оказывается, овечкам нельзя сразу давать тяжёлую пищу — они могут заболеть. Позже мама стала кормить их арбузными и дынными корками, подмешивая муку. Утром и вечером они получали ещё дынные семечки. Особенно много корму мама задавала на ночь: в прохладное время суток у овец аппетит лучше.

По мнению мамы, с овцами надо обращаться очень осторожно, если хочешь, чтобы они раздобрели. Нельзя бегать возле них, когда они лежат, и даже подходить к ним в такое время не стоит: они пугаются, вскакивают и теряют вес. Когда задаёшь овцам корм, ни в коем случае нельзя кричать на них, наоборот, говори с ними тихо, мягко.

— Скотина по глазам хозяина видит, с душой он за ней ухаживает или нет, — сказала мама и вспомнила притчу.

Давным-давно одна женщина откармливала двух овец, свою и чужую. Через малый срок её овца начала тучнеть, а чужая оставалась худой, хотя кормили их одинаково.

«Что с тобой?» — спросил худую овцу человек, знающий язык животных.

«Эта женщина, прежде чем спать лечь, смотрит на свою овечку», — обиженно ответила та.

С тех пор и пошла поговорка: «Взглядом хозяина скотина жажду утоляет».

Нуртэч смеялась и говорила: — Значит, овечка дедушки Ходжамурада останется худой.

Но овцы были одна к одной. Обе норовили лечь, потому что еле носили курдюки.

 


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.069 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал