Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






РЕКОНСТРУКЦИЯ-2 7 страница






Ай да Константин! Рогов искренне восхищался им в эту минуту. И хотя ночной, мучительный телесный страх боли и постоянного дискомфорта внушал ему, что такая жизнь не для него, — он ясно понимал, что мечта его, мечта о справедливом мире, где люди заботятся не только о жратве, — осуществилась тут. Правда, без всякого искусства, без какого бы то ни было просвета, — но все искусство ушло в пытки, а разве пытка не есть концентрированное выражение той же литературы, которую Рогов еще имел наивность любить? Что делает литература? Транслирует чужой опыт, чаще всего опыт боли. Пытка транслировала тот же опыт, давая почувствовать себя то средневековым колдуном, то советским партизаном. Если где-то в мире еще существовала интенсивная жизнь с концентрированной, невыносимо сгущенной любовью, страхом и надеждой, — это было здесь, в Чистом, и только потомки любимых питомцев Верховного могли до такого додуматься. Вот откуда была физически ощутимая густота бытия в фильмах тридцатых годов и в музыке, скажем, сороковых.

В Чистом пошли дальше: они начисто отказались от унылых, рутинных занятий вроде хлебопечения или сталелитья, к минимуму свели заботы о прокорме, весь день посвящали нарочито бессмысленной деятельности, раскрепощавшей ум… «Вот твоя гимнастика», — вспомнилось ему. Что ж, не худшая гимнастика. Да и разве перенесение бревна или копание ямы менее осмысленны, чем долгая и унылая, изо дня в день, работа на прокорм, на унитаз, работа, от которой никому ни жарко ни холодно, работа, после которой наливаешься пивом у телевизора и проваливаешься в сон? Чистое потому и было Чистым, что являло собой пример предельно очищенной жизни, в которой все условности были отброшены, все механизмы обнажены; жизнь во всей ослепительной наготе, графическая модель, косточка без персика — вот что они устроили в сибирской тайге, уважительно расступившейся перед великим и бессмысленным страданием — единственным, что отличало человека от прочих тварей. Смысл жизни был не в зарабатывании денег на хлеб, не в строительстве домов, которые рано или поздно обречены рухнуть, не в сочинении книг, количество которых, множась, совершенно уничтожало значение новых; смысл жизни был не в истреблении себе подобных, не в захвате чужих земель, не в жалкой, животной по своей сути борьбе за существование, — он был в причинении и переживании боли, бессмысленной и бесполезной, то угнетающей, то возвышающей душу. Боль была поставлена во главу угла — не тупая боль избиваемого животного, но высокая метафизика наказания, перед лицом которого все равны; боль утонченного мучительства, боль-катарсис, боль-облегчение! Этот поистине сверхчеловеческий замысел имел единственный недостаток — он был слишком высок; но когда-нибудь дозреют же все!

Восхищенно замерев перед этой ледяной абстракцией, Рогов не замечал ни усиливающегося ветра, ни глухо гудящего в отдалении леса. Ежели бы теперь внезапно расчистилось небо и проступила ясная темно-синяя твердь, звезды, отрастающий ноготь месяца — это как нельзя больше соответствовало бы внезапной и ослепительной ясности в его душе. Но ничего подобного не произошло — природа не терпит спецэффектов.

Анна с небольшим рюкзаком за плечами ждала его у крыльца, ежась и притоптывая, пристукивая сапогом о сапог. На кончике носа у нее блестела капля: холодно, товарищи, холодно!

— Ты б еще подольше! — шепотом крикнула она. — Кто-нибудь видел?

— Дневальный только… — О случае с Николкой Рогов умолчал.

— Ну, дневальный у вас сегодня тупой, — спокойно сказала Анна. — Ладно, пошли. — И быстро пошла к лесу. Рогов еле поспевал за ней.

— Мы куда? — спросил он, когда они подошли к первым деревьям.

— Выведу тебя. Убьют тебя наши, больно ты прям для них.

Рогов чувствовал одновременно и безумное облегчение, и почти невыносимое презрение к себе: только что ему открылась высшая, истинная жизнь — и он оказался так позорно не готов к ней! Но ничего, у него будет еще время охладеть к земным соблазнам и вернуться сюда.

— Скажи, — спросил он, — не знаешь ли ты кого здесь по фамилии Скалдин?

— Откуда мне знать. — Она не обернулась, уверенно и быстро идя между высоких стволов. — Мы по именам общаемся, имена сами себе даем. Я тоже не всю жизнь Анной была.

— А давно ты тут?

— Шестой сезон. Как аборт сделала, мне сказали, что детей уж не будет. Я жить не хотела. Константин встретил, привез. Ох же, думаю, и дура была! Жизнь-то вона где. Я и не видела жизни-то. Константин хитро меня взял — утешать не стал. Хочешь вешаться — вешайся, говорит, но что ж добру пропадать. Пусть хоть люди посмотрят. Ну и привез сюда, а там втянулась.

— Постой, — не понял Рогов. — Ты где с ним встретилась?

— А в Омске. Его у нас многие знают. У него вся милиция, все газеты — свои, везде дружки. Не то б давно сюда ментов навели или телевизионщики понаехали. А нам зачем? Тутошняя жизнь не для всякого.

— Так он что, в городе живет? — Рогов даже остановился.

— А что такого? — Она посмотрела на него через плечо. — Мы все в городах живем, сюда на сезоны выезжаем. С июля по сентябрь: раньше — гнус, клещ, дальше — холодно. Ты в тайге поживи без электричества, зимой-то.

— Жили же люди…

— Ну да. Агафья Лыкова. Она пусть и живет, мы не староверы.

— Это да, — усмехнулся Рогов. — Вы новые.

— К нам отовсюду приезжают, — гордо продолжала она. — Только с Москвы еще не было. Ну, не всем и говорят, не всех и берут… А тебя я приманила. Слыхал, как я на поляну тебя вывела?

— Слыхал шепот какой-то.

— Так я ж и шептала. Я в тот день деревья метила — гляжу, мальчик хорошенький. Думаю, дай приманю, побалуюсь напоследок. Скоро в город, кому я в городе нужная? Скучные все. И наши все — сам видел, какие, с ними не разбалуешься. Один Пашка безносый туда-сюда… Сам попросил ноздри ему порвать. Да у нас почти каждый сам себе назначает. Алеша вот опозорился вчера: сам же предложил палец рубить. Никто его силком не тащил. Смысла захотелось. Смысл — он-то не для всякого…

— Стоп, стоп. — Рогов снова остановился по вечной своей неспособности соображать на ходу. — Так что ж, это поселение… не с сороковых тут?

— Не, поселение с сороковых. Большая, знатная секта была. Как раз староверы. Строго жили, себя блюли. С коммуняками — ни-ни, все сами по себе. Хозяйство было: коровы, козы… Потом раскол у них случился. Что это, я не знаю, всегда так бывает, — она подняла к нему лицо и требовательно уставилась смородинным глазом, — как кто отколется от основного, так тут же и внутри себя раскалываться начинает? Это, наверное, самая радость — раскалываться-то; кто раз попробовал, тот уж не то что с другой компанией, а и с человеком не уживется. Константин их расколол. Закон их ему не понравился. Грубо живете, говорит. Ну и ушел со своими, рядом построился. Те потом к людям вернулись, а Константин стал из города людей набирать. Многие ездили, да не все выдерживали. Постепенно костяк подобрался — человек шестьдесят; иной и по три сезона не ездит, как вот Василий, а потом опять потянет сюда — ну, он и снова к нам. Всех тянет. Я уж и не знаю, куда б делась, если бы не Костино.

— Костино? — переспросил он.

— Ну да, Костино. Сам Константин так назвал, в свою честь. Он же закон-то открыл.

— А Чистое?

— Чистое — это деревня тут, тупорылая, — засмеялась Анна. — Боятся они нас. Три тут деревни: Белое, Голое да Чистое. Про Голое — верно, а две другие — такое все черное, такое грязное… Как живут люди — не поймешь. Зачем живут, для чего живут…

— Скажи, — протянул Рогов, до которого доходило медленно: слишком много полных поворотов кругом за один день, — так Константин не сидел при Сталине?

— Ну откуда ему было сидеть. Он у староверов вырос, не воевал даже. Тут в Камышинском боялись их трогать, в военкомате-то районном. Они своих не выдавали, ну, их и не трогали. Не то б пожгли тут все — я тебе говорю, суровая же секта была.

Она замолчала. Минут десять шли молча, продираясь через бурелом; признаков жилья не было. Рогов всерьез перепугался — Анна говорила непонятные, всю его стройную систему перевернувшие вещи. Вдруг она безумна? Путешествие с сумасшедшим из старого его сна повторялось который уж раз за сутки.

— А куда мы идем-то? — стараясь придать голосу как можно больше беззаботности, спросил он.

— Говорю же, выведу тебя, — отвечала она не оборачиваясь; но в голосе ее клокотал теперь какой-то призвук, предвкушение. — Скоро уж, скоро.

А ведь в систему Чистого, подумал Рогов, вполне вписывается такой ход: отведет меня от всех и будет мучить одна; какая ей знакома любовь, кроме мучительства? А если я, допустим, скручу себя и сумею-таки ударить, даже оглушить женщину, то куда я отсюда денусь? Мне и днем отсюда не выйти, не то что ночью.

— Скоро, скоро, — повторила Анна, и еще через пять минут беспорядочной, быстрой, петляющей ходьбы им открылась небольшая круглая поляна, в середине которой смутно виднелся скособоченный дом.

— Изба охотничья, — сказала Анна, наконец оборачиваясь. — Сама нашла. Тут будешь жить.

— Ты же меня хотела в Чистое вывести! — крикнул Рогов.

— Эх, новый, новый. — Анна покачала головой. — Никогда ты в закон не въедешь. Закон ведь что? Обманка. Только так в суть-то и влезают. Привыкнешь, что все тебе врут, — ну и начнешь за обманной маской вещей различать их истинный облик. — Она заговорила как по писаному, пересказывая, вероятно, проповеди Константина. — Вот пошел ты со мной, думал: я тебя так возлюбила, что к людям выведу. Верно, выведу, да только не к людям, а от людей. Был ты общий, а станешь мой. Когда ж мне и побаловаться-то? Про эту избу никто не знает, нас не найдут. Жратвы я сюда натаскала загодя — на месяц хватит, ты ж знаешь, это не первая отлучка моя… Вот и еще консерв принесла, — она скинула рюкзак, — дрова есть, печь тут исправная… Поживем, побалуемся. Надоешь — выпущу. Или тут брошу. Зачем ты мне нужен, когда надоешь. Вишь, как оно все выглядит? А ты небось напридумал себе: любовь, побег… Да никакого нет побега, вот тебе весь побег твой. И деваться тебе некуда: убьешь меня — сам не выйдешь. Пошли.

Анна резко распахнула скрипучую дверь, взяла откуда-то спички, засветила керосиновую лампу, подошла к печке. Сквозь сени, полные сырым, гнилостным запахом старого дерева, Рогов прошел за ней. В избе было грязно, сыро, в крошечное оконце выведена труба железной печки, у стены — широкая лавка, ближе к окну — стол. Под столом грудой были навалены консервные банки: судя по их количеству, готовилась она основательно, планируя провести с ним не меньше месяца.

— Слушай, — все еще не мог смириться он. — Так это поселение сам Константин и выстроил?

— Почему сам. Люди с ним пришли, они построились. А тот поселок староверов, секта-то, он и посейчас цел, пустой стоит. Километра два от нас, может, три…

Туда, верно, и забрел Кретов, с ужасом догадался Рогов. Увидел пустые бараки и решил, что это лагерь Верховного. А это брошенная секта. Значит, ничего нет, и только что открывшаяся ему правда нового мироустройства была собственным его вымыслом? Значит, ездили сюда, как на турслет, только с пытками?

— Слушай, Анна, а руки этим… что всегда парой-то ходят… за что отрубили?

— Не поняла, — сказала Анна с ударением на «о». — Не поняла. Каким, что плаху несли, что ль?

— Ну.

— Ой, чудак ты человек! — залилась она. — Ой, новый, да когда ж ты въедешь-то! Ты что ж думаешь, тут руки рубят? Тут пальцы-то не всякий день рубят. Инвалиды сюда ездят, вот и все. Им среди наших увечных проще, они не такими убогими себя чувствуют. Вот и вся недолга. Нешто тут человек бы выжил, без больницы-то, если бы ему руку отрубить? Это из Омского общества инвалидов, их много у нас… Богатые есть. Ты склады наши видел, тушенку ел? Чтоб к Константину попасть, большие деньги платят, еду привозят. Где еще такого повидаешь, чтобы живую бабу душили? — Она засмеялась. — Есть любители, есть…

— А глаз тебе тоже… здесь…

— Глаз мне муженек мой выбил, когда мне еще девятнадцати не было, — с ненавистью сказала Анна. Переход от доброжелательности к ожесточению совершался у нее, как и у Павла, мгновенно. — Избил меня, глаз повредил, ну и удалили глаз. По лицу бил, сволочь, царство ему небесное, прости Господи. — (Об участи муженька Рогов расспрашивать не стал.) — Живот не трогал — знал, что беременная, ребенка хотел. А я и сделала аборт, да только не его, а себя наказала. Мне теперь никогда ребеночка не иметь, а мне только ребеночек и нужен. Уж я воспитала бы его…

Уж ты воспитала бы его, подумал Рогов. Ох, ты и воспитала бы его!

Анна меж тем затопила печь, куда были заблаговременно сложены сухие березовые дрова; крошечный домик наполнился дымом, но вскоре его вытянуло.

— Есть хочешь? — спросила она. — Чайку, может? Нет? Ну, тогда выпей. Вот, фляжку я тебе взяла. Думаешь, легко у нас тут выпивку достать? Ан достала, для милого дружка и сережку из ушка.

Вполне допуская, что при здешней системе обманок во фляге может быть что угодно, вплоть до мочи, Рогов отвинтил крышку мятой солдатской фляги и хлебнул: нет, ничего, обычный свекольный самогон, он пивал такой на практике, собирая в Белоруссии свидетельства о партизанской войне после четвертого курса. Там он, кстати, и узнал, как расплачивались белорусские деревни за партизанские вылазки. Самогон был хорош.

— Ладно, присосался. — Анна с раздражением отобрала флягу. — Всем бы вам одного.

— А вам — другого, — добродушно ответил он.

— А нам — другого, — вдруг улыбнулась она. — Начинаешь, начинаешь въезжать-то понемногу… Ну, сейчас согреется в избе, да и ляжем. Раздевайся покуда.

Мысль о том, что ему придется лечь с ней, что она для этого и притащила его сюда и будет теперь требовать исполнения этой повинности не раз и не два, вызвала у Рогова новую вспышку злобы. Мало ей было отнять у него только что обретенную веру в существование и обретение настоящего Чистого, мало того, что вымечтанный им образчик новой жизни оказался, по сути, туристским лагерем с садомазохистским уклоном, — теперь он должен был еще и ублажать ее! Может, если долго ее бить, она покажет дорогу? Да нет, она привычная, битье ей только в радость… Он вырвал у нее из рук фляжку и сделал еще два больших глотка.

— Ну что? — Он поставил фляжку на стол и схватил Анну за плечи. — Любиться будем? А? Любиться будем? — Он сам за собой заметил, что стал повторять слова, как Николка: это здорово подзаводило.

Единственный глаз Анны заморгал, как ему показалось, испуганно.

— Ты что, ты что, — забормотала она.

Весь страх прошедших суток, все разочарование, все отчаяние — все поднялось в нем. Повторяя: «Любиться будем, да? Любиться будем?», он срывал куртку, кофту, юбку с ее покорного, но крепкого тела, — он чувствовал, каким сильным было это чистое, гладкое тело сибирячки; и даже сырой запах дома не забивал здорового, жаркого запаха этого тела — от нее пахло пботом, и ромашкой, с которой она мыла блестящие волосы, единственное свое украшение, и женским желанием. Груди были маленькие, горячие, с длинными сосками, живот сильный и твердый, все тело было таким жарким, что казалось смуглым, да он и не видел его толком во тьме избы. Если не замечать сморщенного века и не помнить, как она его украла из одного плена в другой, с ней можно было иметь дело, особенно после свекольного самогона — тем более, что в такие минуты зрение Рогова как бы размывалось, он старался не вглядываться, чтобы не увидеть чего-то, что сразу погубило бы любое возбуждение. Такие детали есть, и потому он фиксировал взгляд на шее, на плече.

Да, она могла и умела вызвать желание, даром что была груба, проста, лжива, — грубость и ложь были женские, а тело молодое, девическое, и можно было забыть о ее вранье и глумливом смехе. Но не помнить о том, как она увлекла его из константиновского плена в свой, как обманом заманила туда, откуда уж вовсе нельзя было бежать, — он не мог, а потому сильно и грубо мял ее тело, с отвращением понимая, что ей только того и надо. Она и сама не отставала, кусала его рот, царапала спину. Лавка была узка, они свалились на пол, и он долго, зло, как никогда прежде, вбивался в нее на полу; почувствовал, что подступает, с другой бы начал сдерживаться, чтобы продлить ей удовольствие, но тут не стал — невелика барыня. Она полежала молча, стиснув зубы и выравнивая дыхание. Он лежал рядом на животе, и сон одолевал его.

— Слабоват, — сказала она. — Ну да ничего, время будет, притремся.

Рогов, впрочем, не поручился бы, что это не приснилось ему. Ветер шумел за окнами. Не было сил противиться сну, больше похожему на обморок.

Он проснулся внезапно, с необыкновенной ясностью в голове и легкостью в теле. Сел на лавке: огромный месяц за окном стоял так низко, что едва не упирался нижним рогом в стекло. В его ртутном белом свете ясно виднелись обесцвеченные стволы, листья, травы. Видимо, ветер разогнал тучи. Анна спала на боку, по-детски подложив под щеку сложенные ладони. Рогов слышал ее хрипловатое дыхание.

Мысль о побеге явилась естественно и мгновенно: уходить надо было теперь, пока месяц еще не выцвел и сон ее не истончился перед рассветом. Стараясь двигаться неслышно, Рогов встал, подхватил с пола сумку с едой (Анна дорогу знает, не пропадет, ему нужнее) и вышел из домика.

Лес был светел, и в сиянии месяца все выглядело нереально четким, как пестрые картинки на изнанке век. Странно, но Рогов отлично знал теперь, куда идти. Месяц стоял на юго-западе, Чистое было на востоке. Минут пять он шел среди высвеченных стволов и вдруг увидел перед собой широкую поляну; на поляне стояла изба — та самая, из которой он только что вышел, — а в ней спала Анна. Он знал это, даже не заходя внутрь: в ушах у него снова раздался тот же самый жаркий голос, что и позавчера (Господи, неужели позавчера?), в день, когда он заблудился в лесу. Но теперь это было не заклинание — теперь это был смех, не ликующий и не злорадный, а ровный, тихий смех, смех шепотом.

Рогов кинулся дальше, миновав поляну, побежал наискось от месяца, опускавшегося все ниже. Он стоял теперь прямо над лесом, неестественно огромный. Шарахаясь от него и натыкаясь на стволы, Рогов бежал те же пять минут и снова выбежал на поляну, и снова безрадостный смех раздался в его ушах.

Месяц висел теперь плашмя, как белое крыло, и занимал собою полнеба. Не разбирая дороги, не соблюдая направления, Рогов ломился через лес, натыкаясь на кусты, путаясь в неожиданно выросшей траве, — но снова безрадостный смех звучал у него в ушах, и силуэт дома на поляне в ртутном свете виднелся еще издали. Этот белый свет затоплял лес, белый свет с черного неба. Дверь дома открылась, и так страшно было то, что должен был увидеть Рогов на пороге, что его подбросило на лавке, и на этот раз он проснулся действительно.

Белый свет пасмурного дня заливал дом, и смертельная скука была в этом пасмурном дне, как и во всяком позднем, больном пробуждении. Анна спала на боку, по-детски подложив под щеку сложенные ладони. Мысль о побеге… нет, все это уже было. Мысли о побеге приходят главным образом во сне. Рогов сел на полу и обхватил голову руками. Анна зашевелилась, потянулась и села рядом, не глядя на него. Лицо у нее было одутловатое, опухшее со сна, старое. На тело он старался не смотреть. Она встала, привела в порядок одежду, вынула откуда-то из складок юбки круглое зеркальце — точь-в-точь такое, как у него, — посмотрелась в него и поправила волосы.

— Откуда у тебя оно? — сипло спросил Рогов.

— У всех такое, Константин сказал носить, — удивленно ответила она. — Как же без него?

И действительно, с удивившим его самого спокойствием подумал Рогов. Как же без него? Отрежут ухо, рассекут бровь — надо же полюбоваться. Вроде татуировки у дикарей: поглядеть хоть, за какую красоту терпел.

— Ну? — спросил он. — И что теперь будем делать?

— Как что? — спросила она так презрительно-равнодушно, что он, решивший уже ни одной новой обманке не дивиться, все-таки изумился и обиделся. — Домой пойдешь.

— В Чистое?

— Зачем в Чистое? Нешто у тебя там дом? Откуда пришел, туда и пойдешь.

— Как я пойду, я дороги не знаю?

— Что тут знать-то, три километра. Я тебе покажу, в какую сторону. Неужто не дойдешь? За руку тебя вести?

— Но ты же вчера говорила…

— Мало что я говорила. Не место тебе тут. Нам такие мальчики без надобности.

Господи, подумал Рогов. Вдруг это и было испытание, вдруг ее подговорил Константин?

— Это что же, он тебе присоветовал меня так проверить? — спросил он с ненавистью.

— Дурак ты, дурак, — равнодушно сказала она. — Вижу, мальчик гладкий, отчего не поиграть. Поиграла, и ладно. Мальчик как мальчик. Нечего тебе делать с нами, хилый больно.

Только тут он испугался ее по-настоящему. Конечно, все это нужно было понять с самого начала. Зачем он ей, и какая ей нужна любовь — после той безумно напряженной жизни, которая шла в поселке? Там, где каждый день творится произвол, и страх, и мука, там, где каждый день казнь и всегда не до конца, — какая ей еще любовь? Любовь в этих местах только такой и может быть — на одну ночь, с бесчисленными обманками. А наутро надо рвать любую связь, потому что только боль и дает еще им всем почувствовать, что они живут. Как он мог купиться? Ведь один знакомец как-то в сильном подпитии говорил ему: в любви самое ценное — разрыв, помнишь про страсть к разрывам, так вот, она действительно манит, потому что только разрыв и дает тебе почувствовать, что любовь была. Раньше, говорил он, я ненавидел разлуки, теперь тороплю их, как могу. Прощания, расставания разные — мирные, бурные, яростные, — только они и дают доказательство, что я жив. Вот она, их любовь, и только такая любовь могла быть в настоящем Чистом, если оно было где-то и когда-то. На все про все сутки, а дальше опять пальцы рубить.

Он встал, застегнул рубаху, достал из нагрудного кармана зеркальце: недоуменное, по-детски обиженное небритое лицо смотрело на него.

— Ладно, иди, — скучно сказала она. — Тут тебе напрямую полчаса ходу. Шагов через сто от дома выйдешь на тропу, она тебя приведет.

— К Константину? — не удержался он. — У вас ведь все тут… с двойным донышком…

— Больно нужен ты Константину, — отвернулась Анна.

Надо было что-то сказать на прощание, что-то злое. Он вспомнил закон. Закон в том и заключался, чтобы все время превышать уровень чужой мерзости, отвечать на него мерзостью десятикратной, — но что он мог сделать? Сказать, что у нее рожа опухшая, что изо рта пахнет? Еще как-нибудь ударить горбатого по горбу? Он знал, что для таких слов она неуязвима, да он и не сказал бы таких слов. Ударить ее? Да, пожалуй, он мог бы ее ударить. Но доставить ей большей радости было нельзя, только того она и хотела — может быть, и сознательно провоцировала его. Он представил себе ее блаженно закатившей единственный глаз и передернулся от омерзения.

И все-таки Рогов нашел последние слова.

— Ладно, — сказал он, стоя у двери. — Бывай здорова, желаю тебе счастья, здоровья хорошего. Мужа доброго и детей побольше. Дети — они, знаешь, главное.

— Мразь! — Яростный черный глаз уперся в него.

— Бывай здорова, — повторил Рогов и спустился с крыльца.

Через час он был в Чистом, а еще через два часа — в Камышинском.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.015 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал