Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
На нерестилище
Вертолет завис над узкой речной косой, боязливо приспустился до метровой высоты. Повинуясь резкому нервному взмаху руки пилота (выгружайтесь, мол, сесть не могу: опасно!), мы лихорадочно сбросили рюкзаки, тюки, лыжи и прочий экспедиционный скарб, поспешно спрыгнули на него сами и придавили телами, чтобы не разбросало вихрем воздуха от громадного винта. Машина, словно обрадовавшись, взмыла вверх, лихо накренилась и исчезла за теменью леса. Мой спутник, егерь Николай Иванович Калюжный, старый знакомый, приятный и обходительный мужчина зрелых лет. А высадились мы в конце октября в верховьях Кура, на протоке Асекта, для промыслового учета численности зверей по первоснежью. Время близилось к вечеру, мы торопливо перенесли свое имущество на крутой берег, поставили палатку под кедром, втиснули в нее жестяную печь, напилили дров на ночь. И только после этого, уже при бликах угасающей зари, я взял ведро и пошел к реке за водой – пора подумать и об ужине, коль в суматохе дня было не до обеда. Река всегда печалит меня и радует, вызывает раздумья и воспоминания, потому что я вырос на Тунгуске – не какой-нибудь енисейской Тунгуске, а той, которая впадает в Амур под Хабаровском. С затонувшими в былое годами детства, трудного военного юношества – со всем, что было от моих пяти до восемнадцати лет, рядом шла Тунгуска. Но река, к которой я сейчас подходил с ведром, не просто вызвала во мне привычные раздумья и воспоминания, но как бы рванула их из залежей памяти, потому что на блестящую гладь плеса одна за другой красиво вынырнули, пустив тугие круги волн, три кеты – эта рыба для меня тоже «от пяти до восемнадцати». Я мгновенно сообразил, что здесь кетовое нерестилище, и удивился, почему об этом не подумал, не догадался раньше, прекрасно зная, что в верховья Кура осенняя кета спешит с сентября до самого ноября. А тут еще на недалеком перекате зашумел, заплескался в штурме быстрины косяк этой рыбы. Ночью я слушал неровный храп Николая Ивановича и вспоминал невозвратное. …Рыбачил я на Тунгуске сызмальства и много – все мое детство и отрочество – прошло на реке. И повезло мне в тех рыбалках: я застал сказочное обилие всякой, в том числе и диковинной, амурской рыбы. За зорьку удочками налавливал столько, что не взвалить на плечо, карасей короче ладони отпускал с крючка погулять-подрасти, сомиками и щучками, не вытянувшимися за тридцать сантиметров, пренебрегал. Мне посчастливилось снимать с крючков таких карасей, что моя мать принимала их за сазанов; пудовых тайменей и щук, двухпудовых сомов лавливал… Но больше всего меня удивляла и восхищала кета. Приходила она на Тунгуску в середине сентября – как раз в рунный голосистый лет гусей, в пору осеннего лесного многоцветья. И было ее так много, что мы с отцом и братом, порыбачив бредешком день, запасались до следующей осени. Я подолгу бывал на рыбацких станах, слушал рассказы о кете, видел целые горы из ее живого серебра, лишь тронутого причудливой брачной раскраской. Потом торопливо читал все, что писалось об этой удивительной рыбе. Случилось так, что с годами, повзрослев, я надолго покинул Тунгуску. А теперь вот, через много лет, приятный случай забросил меня сюда, на Асекту, вода которой за пару дней выливается через Кур в милую мою Тунгуску и омывает берега и косы, когда-то топтанные моими босыми ногами. А завтра я, быть может, увижу рыбу – кету, которая несколько дней назад преодолевала напор Тунгуски. Ту самую рыбу, таинственной и загадочной жизнью которой болел издавна. Ночью, взбудораженный предстоящим «свиданием» с кетой, я оделся и с фонариком ушел к воде. Она в безлунье была черной и густой, как нефть, но жила неумолчным разноголосым говором текучих струй, всплесками рыб. Такой же черной и густой, но умиротворенно-молчаливой я часто видел реку моего детства. Утром было знакомство с Асектой «в лицо». Она оказалась типичной речкой-невеличкой с тихими светлыми плесами и шумными рябыми перекатами, сплошь устланными крупной галькой, с обрывистыми берегами и плоскими косами. Хмурая кедрово-еловая тайга то с одной стороны пододвигалась вплотную к воде, то с другой, уступая место вдоль кос на излучинах ивнякам и чозенникам. Поодаль зеленели горы. На снег пока и намека не было, хотя по утрам изрядно подмораживало. Два дня мы с Николаем Ивановичем знакомились с окрестностями, планировали свои учеты «по белой тропе», занимались всевозможными хозяйственными делами, которых в тайге всегда набирается уйма. А в свободное время он азартно ловил ленков, иногда, грешным делом, «брал» и кету, если замечал «серебрянку»… А я тихо ходил вдоль берегов, потом еще тише сидел в укромном месте неподалеку от палатки, на крутом изгибе протоки, в тени старого густого кедра. Вправо и влево, если глядеть на воду, хорошо просматривались плес и перекат, а прямо подо мной – рукой подать – было кетовое нерестилище со всеми его таинствами. Конец октября выдался на редкость теплым и тихим. И повсюду чистота: чистая голубизна неба без единого облака; прозрачная вода, то устало затихающая на плесах, то шумная и возбужденная; темная зелень тайги тоже была чистейшего тона. Вода ослепительно сверкала на солнце, а если встанешь спиной к нему, то увидишь, как речные струи насквозь пропитаны светом, цветом тайги и неба. Покой воды то и дело нарушала кета. Она выпрыгивала на плесах, шевеля их тяжелый глянец, будоражила перекаты, разбивая бурунами и брызгами их переливчатую рябь. Иные на мелководье взвивались в воздух так близко от меня, что я хорошо видел их большие глаза, а в них фанатическую целеустремленность. Кругом было много снулой кеты, оставившей потомство и погибшей ради него. Она валялась по берегам, лежала на дне тихих заводей, торчала в заломах. И еще целая, и уже облезлая, поеденная и расклеванная, и одни лишь скелеты. В чистой воде я видел сильных, стремительных рыб в брачном наряде из поперечных черных и лиловых полос – они «транзитом» спешили дальше, к своей колыбели и могиле. Здесь же отдыхали те, чье путешествие закончилось, набирались сил для последнего, аккордного этапа жизни. Повсюду стояли и двигались «зубатки», спаровавшиеся для продолжения рода. Одни из них рыли ямы для откладки икры, другие, совсем почерневшие, сгорбленные, уже зарывали заполненные ямы, третьи, еле-еле живые, отгоняли от своего бугра ленков, пескарей, гольцов и прочих пожирателей икры. Гнать приходилось не только их, но и своих же сородичей – другие брачные пары, которым ничего не стоило разрыть бугор, разбросать чужую икру и отложить свою. Была на нерестилище и такая рыба, что уже почти не шевелила жабрами, то и дело сваливалась набок, лишь чуть-чуть извиваясь вконец измотанным телом. Иных подхватывали струи течения и сносили, но они каким-то чудом, теряя последние силы, уходили из этих струй к берегу, в затишье, и вдоль него снова карабкались, шатаясь, вверх, навстречу воде, к своему бугру, где было продолжение жизни в потомстве. И разве же можно было поверить, что эти жалкие, горбатые, худые и черные, избитые и израненные, с бесцветными обтрепанными мочалами вместо хвостов и плавников зубастые страшилища всего два месяца назад были красивыми, серебристыми, полными энергии рыбами, были за тридевять земель отсюда, «у самого синего моря». Не укладывалось в сознании, что все это время единственно инстинкт продолжения рода гнал их против течения. Гнал без еды и отдыха в ту речку, где четыре года назад их родители вдохнули последним усилием жизнь в икру, отложенную среди гальки, омываемой чистыми родниковыми фонтанчиками, зарыли ее и сгинули. Погибли и они, и их соплеменники, как погибали в свое время все неисчислимые предки нынешних рыб – год за годом подряд. Так было неумолимо предопределено их законом жизни. На нерестилище шел пир горой. Снулую кету спешно клевали крикливые вороны и молчаливые вороны, ночами терзали суетливые колонки и гордые соболи. Осторожно приходили росомахи, волки, кабаны, присаживались царственно-надменные белохвостые орланы, вылезали из воды выдры и норки. Но хозяевами этого пира были бурые медведи. За две недели я видел этих верзил разных – старых и молодых, но больше «нелюдимов», одиночек – эти звери не любят общаться с сородичами. Дважды появлялась самка с медвежатами. Валявшуюся на берегах кету они не удостаивали внимания, предпочитая свежую, добытую собственным трудом. И каждый трудился по-своему. Сначала я познакомился с крупным могучим самцом с блестяще-черной шерстью. Судя по всему, он был хозяином в округе, потому что все остальные косолапые, завидев его, удалялись восвояси – одни панически, другие не теряя достоинства, но подальше от греха. Хозяином я и нарек этого гиганта. Он появился на противоположной косе часов в десять утра, к воде ковылял спокойно, покачивая опущенной пудовой головой в такт шагам, лишь мельком оглядывая свои владения. Он походил на громадную глыбу с колышущимися от жира округлыми боками и широкой, как матрас, спиной. Жиру в пахах у него было запасено так много, что ноги раскорячивались. В бинокль я хорошо видел его широколобую, скуластую, иссеченную шрамами морду, подслеповатые глаза, желтые кончики клыков. Верзила пришлепал на перекат, где воды ему было чуть выше щиколотки. Она шумным сверкающим потоком как бы выплескивалась по каменистому уклону из одного плеса в другой. Тут остановился и застыл изваянием. Все в нем, казалось, умерло, кроме глаз, пожирающих четко видимую поперечную полосу, где кипяток переката успокаивался глубиной плеса – оттуда обычно появлялась кета. До медведя рукой подать. Я мог только послать пулю в его лоб или в основание шеи, да не нужны мне были ни шкура косолапого, ни пропахшие рыбой жир и мясо, тем более что возвращаться из тайги нам предстояло пешком. Можно было выстрелить ради дорогого желчного пузыря, но… Потом я хвалил себя за то, что не послал пулю, не отдался власти желаний, оставшихся у нас где-то в самых древнейших, седых слоях памяти. Сначала я посчитал, что этот медведь по натуре бездеятельный и сонный. Но когда в шум переката вплелся высокий частый плеск – будто град пошел, а рябь заколыхалась так густо, что над нею засверкали всеми цветами крутые радуги, Хозяин напружинился, как спринтер на старте, подался вперед. Косяк кеты штурмовал перекат. Воды в нем было мало, рыба отчаянно извивалась между камнями, то и дело оголяя спины и даже сваливаясь набок. Когда серебро кипящей воды и рыбьих боков обволокло медведя со всех сторон, он взорвался неистовой энергией. Прыгал, хватал кету зубами, швырял ее на берег, прижимал задними лапами к камням, а передними к туловищу. Садился на нее, снова вскакивал, теряя пойманных, ловя вместо них других, гонялся за уплывающими и убивал их шлепками лап или прикусывал им затылок. Вся эта оргия длилась каких-нибудь двадцать – тридцать секунд. Когда косяк разметался и перекат утихомирился, медведь деловито осмотрелся, догнал оглушенных и пронзенных когтями и вышвырнул их на берег. Теперь в холодном антрацитовом блеске мокрой шерсти, плотно прильнувшей к телу, зверь стал гораздо стройнее. Будто понимая, что чем серебристее рыба, тем жирнее она и вкуснее, он выбрал себе крупного сверкающего перламутром самца и начал есть его тут же, на перекате, поглядывая на свой улов на берегу. Там лежало кетин десять. Рыбы, которые были еще живыми, подпрыгивали и судорожно хватали большим ртом воздух. Одна из них скатилась в воду и, будто воспрянув духом, поплыла от берега, но медведь с кетой в зубах догнал ее, пришлепнул и выбросил из воды. Подумав немного, он вылез на берег, шумно отряхнулся, собрал добычу в кучу и лег рядом. Одну за одной медведь съел семь рыбин. Не менее двадцати пяти килограммов! Остальных прикрыл чем попало, полежал немного, не обращая внимания на новые косяки, преодолевающие перекаты, и ушел в лес, лениво ковыляя. В его поведении чувствовалась самоуверенная невозмутимость грубой силы. Другой мишка – молодой шустрый медведь – терпеливо ждал ухода Хозяина. Он явно наблюдал за ним, но к остаткам его добычи не пошел, хотя, казалось бы, куда проще было воспользоваться ими. Опасаясь ли возмездия, не желая ли жить чужим трудом, он предпочел честно добыть корм собственным методом. Этот опустился в воду на плесе за другим перекатом, прошелся по нему туда-сюда, внимательно всматриваясь в полуметровую толщу воды, потом остановился, привстал на задние лапы и замер, опустив передние до воды и глядя вниз между ними. Судя по тому, что смотрел он в воду с интересом и водил головой, рыбы около него было достаточно. И точно: резкий взмах лап, каскад брызг – и в зубах медведя затрепетала кетина, истекающая длинной оранжево-красной струей зрелой икры. Этот не был жадным: выйдя на берег и отряхнувшись, лег, аппетитно, с наслаждением схрумкал всю рыбину, осмотрелся вокруг, внимательно ощупал чутким носом воздух, изучил лесные шорохи, отфильтровав их от шума воды, и снова спустился в протоку. На этот раз он простоял на задних лапах минут десять, дважды промазал, рявкая со зла и обиды, но все же изловил огромного горбатого самца. Вылез с ним на берег и тоже съел его не спеша. Странно: стоя в воде в ожидании добычи, медведь не пытался выйти на перекат, где несколько раз шумели и сверкали косяки. Он лишь бросал туда косые взгляды, не прерывая наблюдений, и стоически мок в ледяной воде. В третий заход медведь стал привередничать: почернелую и, стало быть, худую рыбу надкусывал несколько раз, выедал верх головы и бросал, не выходя на берег. Спугнул я его: достал из рюкзака жареного рябчика, да не вовремя – невесть откуда свалившийся ветер дунул как раз в сторону зверя. Он насторожился, уставился в мой наблюдательный пункт, шумно засопел, поводя носом, зашел тем берегом ниже по течению, куда вместе с водой чуть заметно тянуло низкие пласты воздуха, опознал опасность и умчался, смешно подбрасывая толстый зад. У кромки леса он остановился, обернулся, поднялся на задние лапы, внимательно посмотрел, что-то соображая, склонив голову набок, и тихо растворился в лесном сумраке. Через два дня к моему наблюдательному пункту пришла медведица с двумя малышами ростом со спаниеля, но потолще. У этой мамы, как я вскоре убедился, главным было учить потомство «технике промысла». А учителем она была умным, терпеливым и вместе с тем суровым. Медвежата понимали мать не только «с полуслова», но и с полувзгляда. Они суетились вокруг, сопровождая степенно шествующую по косе родительницу, сходились в возне, боролись, разбегались, обнюхивали растерзанных рыбин, гонялись за воронами. Подойдя к воде, медведица обернулась, как-то особенно посмотрела на детей, быть может, выдохнула какой звук – разве услышишь сквозь шум реки и воронье карканье! – и медвежата мигом прекратили баловство, прилегли на берегу смирно и покорно. Мама размашисто зашла на порог переката на всю длину своих ног, но и не более, и уставилась в быстрый прозрачный поток, изредка, впрочем, бросая короткие взоры на детей. Прошлась туда-сюда тихо, пару раз привстала на задних лапах, заглядывая дальше, чем себе под ноги, и вдруг почти скрылась в каскадах поднятых брызг. Она носилась зигзагами от берега к берегу, приближаясь к перекату. «Очумела ты, что ли?» – мысленно спросил я ее. Но нет, не очумела. Выгоняла на перекат большой косяк кеты. Когда он зашумел-заплескался на мели, медвежата были тут как тут. Старшая прикусывала рыбин, шлепала их лапами, швыряла на берег, но самое главное – она стремилась превратить это в наглядный урок для детей, показывала, как надо действовать, догоняла уплывающую в сторону кету и заворачивала ее на медвежат. Те урок хорошо уяснили, но сил для его повторения у них не хватало. Вцепятся в добычу зубами – та вырывается, шлепнут лапами – уплывает. Наконец общими усилиями ухватили небольшую рыбину и поволокли ее к берегу. Мама смотрела на их старания несколько мгновений, затем несколькими плавными прыжками настигла чад, «успокоила» добычу укусом, взяла ее лапами так ловко, будто у нее пальцы, как у людей, и бросила на берег. Медвежата ринулись было за этой рыбой, но медведица сильными и грубыми, как мне казалось, шлепками швырнула их к верхнему краю переката, где еще бились, окрашивая кровью и икрой воду, раненые кетины. Для обиды у малышей времени не оставалось, и они помчались, куда было указано. Одному повезло: он ухватил за голову кету, уже побывавшую в зубах взрослой, и победно поволок ее, слабо извивающуюся, пятясь задом, к берегу. Другому попался сильный самец, не испытавший медвежьего прикосновения, да и ухватил звереныш рыбу за хвост. Перекат в том месте обрывался в плес, рыба сильно потянула и поволокла медвежонка в глубину. Она резко била хвостом, отчего голова у незадачливого рыбака болталась из стороны в сторону. Тот упрямо не разжимал зубы, немного проволочился за рыбой буйком, а потом пошел на глубину. Выручила мать: вынула его из воды «за шиворот», а поскольку он кету так и не выпустил изо рта, отнесла обоих на мель, шлепнула рыбину с такой злостью, что та вытянулась, судорожно задрожала и стихла. Медвежонок поволок ее к своему братику – а может быть, и сестрице – на берег. Потом все трое лежали и ели, посматривая на перекат. И еще два раза устраивалось аналогичное представление. Будто были звери на сцене, и мне являлась возможность стать зрителем мало кому доступных, навечно врезавшихся в память сцен из дикой жизни. Медведи-рыболовы были мне симпатичны, чего я не могу сказать об орлане белохвостом. Две птицы, супруги судя по всему, планируя, спустились с утреннего поднебесья бесшумно и незаметно. Я увидел их, когда они бежали по косе, гася скорость редкими взмахами расправленных почти метровых крыльев. Остановившись, долго осматривались, потом неловко заковыляли к лежащей на берегу рыбе и стали клевать, рвать и глотать. В бинокль отлично видна раскраска перьев этих, как их называют, царственных птиц, их гордый и независимый, а вернее надменный вид, массивный клюв с острым, круто загнутым концом, желтые, недобро нахмуренные глаза под тяжелыми плоскими бровями, желтые же восковицы и толстопалые ноги с серпами когтей. А я глядел, как они пожирали дохлятину, в которой не видно было ни капельки крови, и думал: «Ну и лодыри же вы! Природа дала вам умение поймать рыбу в воде, и в этой воде ее сейчас сколько угодно, а вы прельстились падалью…» А они еще и обжорами оказались! По одной расклевали – поковыляли, отвесив брюхо, к другим. Нажрались и тут же заснули. Случилось так, что на эту же косу, бесцеремонно нарушив покой почивавших орланов, вывалила из леса семья кабанов. Четыре поросенка носились туда-сюда, стуча копытцами по гальке и вертя хвостиками, мамаша позади них шествовала целеустремленно – к кете, хотелось рыбы после однообразной растительной пищи. Подслеповатые кабаньи глаза заметили орланов лишь тогда, когда те насторожились и, согнав сонливость, попытались принять царственно-величавый вид: попробуй, мол, подойди, отребье свиное! Один поросенок почти наткнулся на них, а когда те подпрыгнули и тяжело разметали паруса острозубчатых крыльев, раскрыв клювы и вздыбив перья, он хрюкнул, взвизгнул и мгновенно вспомнил о маме, которая, знал он, всегда выручит. Та конечно же тут как тут. Пока она изучала опасность, крутя носом, мотая ушами и сверкая сразу озлевшими глазами, все четыре ее отпрыска стали по бокам, борясь со страхом и любопытством. Разумеется, под боком столь надежного защитника перетянуло любопытство. Кабанята запрыгали, будто пехота под прикрытием танка, но… все же страшен вид чудовищ с растопыренными крыльями.
Как-то часов в шесть утра я высунулся из спального мешка и стал подкладывать в почти погасшую палаточную печурку сухие поленья. И вдруг от удивления обомлел: где-то недалеко проревел изюбр. Это в конце-то октября, когда изюбриные страсти давно угасли! Улегся и слушаю тишину, которую чуть шевелили голоса недалекой реки да редкое потрескивание в печке. Снова прокричал бык – не скоро, но в том же месте. Сна, конечно, не стало, я оделся, вышел и уселся на чурке. Близился рассвет. Оранжевая полоса восхода затлела над вершинами елей и кедров, потом она быстро разгорелась в холодную зарю. Морозило. Поскрипывала от жара жестяная труба, шептала хвоя, что-то вздыхало в светлеющих кронах деревьев, гудела хором сотен голосов река. Пахло водой, тайгой, дымом, наколотыми дровами, подвяленной рыбой. Я впитывал в себя все эти краски, звуки и запахи и все ждал да ждал, когда еще проревет запоздалый жених. Не дождался. И пошел на берег по уже натоптанной тропинке. Воздух был так неподвижен, что вода на плесе казалась туго затянутой блестящим черным атласом, который лишь слегка подожгло оранжевым восходом. Правда, эту атласную накидку то в одном, то в другом месте морщили завихрения струй, а время от времени взбудораживали и разрывали рыбьи всплески. Удивительная, как бы живая пленка, покрывавшая поверхность плеса, постепенно теряла черноту и все более розовела. Вот уже внимательный взгляд стал улавливать на ней мелкую рябь и чуть заметные острые углы, бегающие в разные стороны, – «следы» движения рыб где-то там, в глубине. Вода жила, вода дышала, вода напитывалась светом. Я смотрел на нее и вспоминал карасиные заливы своего детства. Но те заводи с веселой зеленью осок на залитых кочках и мягким песчано-илистым дном почему-то недолго удерживались на экране памяти. Милые сердцу тихие картины прошлого сминал и стирал быстрый холодный поток средь тайги, именуемый Асектой. Я волей-неволей переводил взгляд с того вызванного воображением мягкого дна на это – сплошь галечное, перерытое нерестовыми буграми. Ибо меня ни за что не хотело покинуть удивление зрелищем уставшей, смертельно измученной кеты. И еще видом весело суетящихся, отменно здоровых шустрых ленков, пескарей, гольянов. Они были счастливы на чужих свадьбах-похоронах… Тихо подошел, позевывая, Николай Иванович, брякнул о дерево ведром и, будто отгадав мои мысли, сказал: – Такие твари эта мелюзга, прорву икры жрут. Вчера разрезал пескаря, а в нем сорок заглоченных икринок. И сколько их, пескарей-то – тьма-тьмущая! Помножь-ка. А ить пескарь весь день хватает эту икру… Вчера смотрю, полез, стервец, в бугор меж каменьев, забрался туда, и нету его. Вылез пузатый – нажрался, знать… А давай-ка займемся подсчетом. Сколько, по-твоему, пескарь в день икринок уничтожает? – Да сотню, не меньше. – И сколько здесь их, пескарей этих? – Допустим, тысяча. – Вот. Значит, все они сто тысяч икринок в день переводят. – Выходит, так. – А сколько икринок в кетине? – Около трех тысяч с половиной в среднем. – Да… страшная бухгалтерия… Получается, пескарня в день только здесь губит приплод тридцати пар кеты? – Но, Николай Иванович, едят они в основном ту икру, что уплывает из гнезда и обречена на гибель. – Не скажи. Здоровой тоже воруют много. – Немало, конечно. – И вот подумай, Петрович, какая уймища врагов у этой кеты… Ведь и ленки около нее, и хариус, и гольцы еще. Таймешата, налимы… Одну брачную пару в реке напротив палатки я запомнил с первого дня. Самец был очень горбатым, крупным, довольно светлым и почти «целым», если не считать характерной метки: где-то цеплялся за острый большой крючок перемета верхней частью хвоста, но благополучно сорвался, унося на себе рану в палец глубиной. Увечье пустяковое. Самка же отличалась от других сравнительно хорошо сохранившейся серебристостью, пересеченной поперек лишь малиновыми, еще не очень темными полосами. И у нее тоже была метка: круглый след позади грудного плавника от присоски миноги. Пара эта приплыла в силе, гнездо у нее было еще впереди, и я с интересом наблюдал за нею почти ежедневно, иной раз просиживая в тени склоненного к воде громадного тополя час-другой. Наблюдал как можно осторожнее, потому что спугнуть рыб ничего не стоило. Даже ненароком наброшенной на воду тенью или вспышкой спички. В первый после нашего знакомства день Светлые – так я их назвал – отдыхали, застыв под навесом корней тополя. Стояли они рядом, голова к голове. Самец превосходил самку почти на четверть длины, а массой, наверное, двукратно. Стояли оба совершенно неподвижно, лишь шевеля плавниками да прогоняя воду под жаберными крышками. Наверное, они вспоминали привольную жизнь в морях до того, как могучий зов повлек их в далекий и опасный путь. Фантастически грандиозное плавание вверх по реке проходило будто по строжайшему расписанию. Ожидая своего часа, миллионы стремительных серебрянок скапливались в лимане Амура, потом, как по команде, срывались со старта и громадными косяками устремлялись вперед. Единственной их заботой было не сбиться с пути, не потерять свою родную струю, не ошибиться в развилках сотен рек, добраться до той узкой быстрой речушки с ледяной живительной водой, которая каким-то непостижимым образом оставалась все эти годы запечатленной в сокровенных тайниках рыбьего естества. Думая об этом, я пытался представить себя в «шкуре кеты». Будто не ее, а меня в море преследовали касатки, сивучи и котики. Не всем рыбам удалось избежать их зубастых пастей. А потом появлялись новые враги – тюлени, белухи, калуги и наконец люди. Эти на реках были самыми опасными: они перегораживали путь громадными заездками с неодолимой железной сетью, перед которыми вода вскипала, как в аду, и из которых забирали почти всю скапливающуюся и мечущуюся кету. Прорвавшихся вверх поджидали тысячи капроновых сетей и неводов, потом были железные вентери, переметы с густой бахромой стальных крючков, остроги, крючья… Как много потерь ежечасно несли кетиные племена! И разве не чудо: несмотря ни на что, через все преграды и препятствия все-таки две-три из сотни прорывались до нерестилища. И очень дорогой ценой прорывались – элегантные морские красавцы походили на уродов: тело исхудало вдвое, стало плоским, горбатым, нос безобразно загнулся вниз, рот усеяли крупные кривые зубы… Мои мысли прервал голос егеря: – Слышь, Петрович! Все смотришь? А завтра снег, однако, будет… Идем завтракать… Да в горы надо седни сходить, кабанов поискать… Вернулись мы к вечерней заре, и я успел заглянуть в омуток под тополем. Пара, за которой я наблюдал последние дни, отдохнула, собралась с силами и приступила к завершающему этапу своей жизни. Они облюбовали участок для гнезда, уже очистили его от ила и мусора, и даже наметилась яма в гальке. Оба были озабочены, нервозны, гнали от себя всех и вся. Самка то и дело ложилась на дно боком и судорожно била хвостом, словно хотела зарыться в камни… Утро следующего дня удивило нас порошей, так целомудренно припудрившей все те красоты, с которыми мы успели познакомиться, что не хотелось ничего делать, кроме как любоваться, мечтать, думать. Но работа есть работа, а для охотоведа первая осенняя пороша как праздник, как прозрение после долгой слепоты. Первый снег будто открывал таежные тайны, казалось, развертывается громадный белый лист, на котором каждый зверь расписывается в своем присутствии, сообщает, кто он, какой, чем занимается и как ему живется, что намерен делать. Кто во врагах у него и в друзьях кто. Ходи и читай эти сообщения, если умеешь читать. Не так-то просто это дается, но мы – читали, потому что это было нашей работой. Читали два дня, на третий разъяснило, пригрело и не стало пороши – так в приамурском октябре случается часто. У Светлых тем временем под тополем нерестовая яма была уже готова – около двух метров в диаметре и сантиметров тридцать глубиной, снаружи ровик выгребенных камней. Создавалось впечатление, что вырыла ее самка для того, чтобы добраться до более свежих родниковых фонтанчиков. Но странно, я считал раньше, что мечет икру кета просто в общую яму, ан нет! В ней уже было два небольших свеженагребенных бугорка, а теперь супруги колдовали в том месте, где суждено быть третьему. К вечеру самка вырыла последнюю ямку, разбрасывая гальку судорожными, но сильными движениями тела, стоя против течения, а отдохнув, оба совершили последнее таинство в своей жизни. Самка, опустившись в ямку, выпускала оранжевую цепочку икры, свертывающуюся горкой, самец же в это мгновение закрывал эту горку светлым облаком молок. Раз, другой, третий. И все. Ей оставалось зарыть этот маленький бугорок и ждать у него своего смертного часа. А самец уплыл искать, не пригодится ли какой «безмужней»… Вот ведь как в природе все продуманно. Раньше я недоумевал: зачем у кеты на последнем этапе жизни вырастают зубы, а теперь понял. Уж больно много было желающих полакомиться около нее. Мало того что всякая мелюзга и не мелюзга, крутившаяся подле, жадно хватала каждую икринку, ненароком выплывающую из гнезда, – эти захребетники то и дело норовили забраться в гнездо! Нахалы! Прочь гнала всех их Светлая. Я дважды видел, как после хватки зубастым ртом кеты небольшие ленки обреченно уплывали по течению, кособоко вихляя. …Написал я эти строки и вспомнил. Как-то давно бросал спиннингом блесну на Тунгуске, ловил щук. И подцепил кету за рот. Тогда удивлялся: надо же, а говорят, ничего не ест. А теперь убедился: хватила она блесну совсем не оттого, что рыбки захотелось, – гнала ее прочь со своего пути. И еще вспомнил. Знакомый нанаец говорил: «Когда кета река ходи – вся другой рыба убегай, дорога ей чисти». Утром мне представилась такая картина: вместо ямы – бугор. Общий. Как могила. Но зарыто под ним не отжившее, а зачатки трех-четырех тысяч новых жизней. Светлая самка измученно стояла в тени под корнями тополя на страже. Почти все ею сделано. Теперь остатки жизни будут дотлевать скорбно и жалко, умирать она будет дней десять-пятнадцать, пока не иссякнет последняя искра, последняя крупица жизненных сил. Умирать спокойно, вроде бы с чувством добросовестно исполненного долга. Я смотрел на медленно угасающих и мертвых рыб, а думал не столько о них, сколько о тысячах отложенных икринок, в которых уже началось нечто не менее таинственное, чем загадочные кочевья взрослых. Через девяносто – сто дней икринки превратятся в крошечных личинок в полспички с пузырьком оранжевого жира на брюшке, и еще примерно столько же они будут подрастать за счет родительских запасов здесь же. Весной, когда личинки превратятся в мальков, начнется грандиозное кочевье, но в ином направлении – к морю, все вниз и вниз по течению. Малыши достигнут цели лишь к концу лета. Далеко не все приплывут, ибо слишком много встретится желающих проглотить крошечное существо. А там нежное тельце стиснет соленая вода. Глубокая, неспокойная, поначалу такая страшная… Сплывая тысячами тысяч струй и потоков, мальки навсегда запомнят их чередование, да так надежно, что в свой срок пойдут вспять точно этим же путем. Как запоминают и как вспоминают – никто до сих пор не знает. Тайна за семью печатями, а сколько их в мальке, этих тайн! В таком-то крошечном! Потом у этой молоди будут странствия по морям, возмужание, созревание и великое возвратное кочевье в родную речку. На то же нерестилище… Как-то мы с Николаем Ивановичем ночевали у костра. Длинной ночи хватило и для разговоров, и для сна. И была у нас долгая беседа о миграциях кеты. Он спрашивал, я отвечал. Как мог. А крутился мой дотошный собеседник вокруг одного и того же: как находит рыба дорогу в тысячи километров с моря в свою речку, к своему ключу, проточке? Я рассказал ему о разных теориях, опытах, в том числе и о роли обоняния в распознавании «своих» струй, но получилось малоубедительно. Да я и сам не особенно верил во все эти теории, ибо в любой из них остается много неразъясненного. Загадки, тайны… Как много их у природы! Это звездное небо над нами… Как возникли миллиарды миллиардов звезд? Планеты, спутники, туманности? Звезды-карлики, нейтронные звезды? Черные дыры? Пульсары?.. Таинственное в природе – на каждом шагу, от этих галактик до кеты с ее икринками и кочевьями… И как трепетно ощущаются эти тайны, как наполняют нашу жизнь. Странная в том году была осень на Куре. Лишь в конце октября выпал настоящий, как нам показалось, снег и крепко завернули морозы, сковывая прозрачным льдом плесы, стискивая с берегов непокорные перекаты. Но в первых числах ноября вернулось тепло и даже… заморосило. Ночами пороша старательно обновляла, украшала и оживляла все вокруг, а как только появлялось солнце, от снежной белизны оставались лишь темные влажные поволоки. Но лед на плесах не сходил. Асекта все жила кетой, но стало уже заметно, что гибнет ее больше, чем приплывает снизу. Странно было видеть, как косяк, вынырнув из-подо льда, шумно устремляется на перекат, скользя по обледенелым камням, как продолжается нерест подо льдом. Как-то на несколько дней опять похолодало, и уже думалось, что зима берет свое, но на ноябрьские праздники с юга надвинулась лавина тепла, установились тихие, по-весеннему ласковые дни. Так длилось с неделю. И всю эту неделю я отрывал от работы час-другой, чтобы посидеть на своих НП под тополем или под кедром. Медведи уже не рыбачили – удалились к берлогам, а без них стало скучно. Светлая почернела и в черной воде стала еле заметной. Она уже не реагировала ни на что, даже на другую пару, расположившуюся рядом с ее бугром. У Светлой круг жизни замкнулся. А потом началось. Днем 15 ноября был «плюс», но вечером с отяжелевшего серого неба тихо посыпал снежок, а к ночи перешел в дождь. Сначала он где-то в чернильной темноте шептал в кронах деревьев, потом пробил их и зашелестел по палатке, затараторил скороговоркой и снова уступил снегу – уже окончательно. Падал он густо, долго, ложился на лед плесов и камни перекатов, на мокрые деревья, кустарники и травы, на раскисшую землю. А к утру заморозило, и превратилась тайга в белое чудо: всю ее, от вершин кедров до пожухлой травы, облепил плотный снег. Ветви под тяжестью кухты опустились, кустарники пригнулись до земли в покорном безмолвии, а серое тяжелое небо провисло так низко, что, казалось, вот-вот его пропорют шершавые горы. Река почти смирилась. Лишь над стремниной вода густо чернела и дымилась узкой полосой да на перекатах ярилась, но и здесь ее неумолимо сжимали забереги. Весь день стояла глухая тишина, в лес войти было невозможно: с каждым шагом сверху обрушивался пухлый снег. И ничего не оставалось делать, как слушать эту тишину, думать об увиденном здесь и тихо бродить по тропинке от палатки до берега, набивая снежную тропу. На другой день зародился в горах глухими вздохами ветерок. Сначала он приплелся к нам робкими полосками шорохов, потом покатился вниз по Куру, набрал силу, окреп. И полетела кухта, пятная снег, распрямились и закачались ветви, и снова темной хвоей зазеленела тайга, загудела, завздыхала, чему-то радуясь, о чем-то печалясь – она ведь как живая, когда ее хорошо узнаешь. Только река говорила все тише и глуше, упорно отстаивая свою свободу на перекатах и пропаринах. Теперь нам стало не до кеты. Теперь мы, наверстывая упущенное время, выходили из палатки на рассвете, весь день шагали по затаеженным горам, подсчитывая следы зверей и их самих, а возвращались потемну вконец измученные. И все же я прошел однажды по реке, да не увидел на ней сверху ничего, кроме могильного покоя. Вся ее жизнь была теперь подо льдом. Закрою глаза и вижу: еще роют бугры усталые рыбы, еще охраняют их от жадной суетливой мелкоты. А где-то среди гальки, над живительными светлыми струями родничков, бурно развиваются миллионы новых жизней – таких таинственных, таких красивых и таких необычных.
ПЕТЛЯ
В начале октября, когда похолодавшие ветры сбили осеннюю листву, а утренние заморозки высушили и прижали к земле жухлые серые травы, Никита Боровский, вальщик Приморского леспромхоза, потерял покой. В прошлую зиму удэгейцы из Красного Яра нашли и взяли его глухо-потайной охотничий участок в клещи и предупредили: «Тайга эта наша, законом закреплена за нами, и тебе надо сматывать удочки». Никита, прикинув, что нахрапом тут не возьмешь, завилял, заегозил, размалевал себя гольным бедняком, пообещал крепко отблагодарить и в долгу не остаться и вроде бы добился милости. Удэгейцы отступились, о чем-то переговорив на своем языке, и ушли, обнадеживающе бросив напоследок: «Подумаем. Но имей в виду, что здесь охотишься незаконно». После их ухода Никита в злобе скрежетал зубами, катал желваки могучими челюстями, но все же сказал спасибо богу за то, что удэгейцы не прошли по его путикам, где было все, чтобы посадить его в тюрьму. В ближайшие же дни Никита торопливо снял с ходовых зверовых мест стальные тросовые петли, башмаки и кинжалы, закопал поглубже в снег, как опасные вещественные доказательства своего браконьерского разбоя, внутренности, шкуры и головы кабанов и изюбров, поспускал в прорубь тушки ободранных соболей и норок из последнего улова и лишь потом зло и горестно задумался, как ему быть дальше. А задуматься было над чем. Этот охотничий участок, тихо и незаметно приютившийся в вершине Алчана, одного из притоков Сихотэ-Алинского Бикина, был кладом: зверя полно всякого – и пушного, и мясного. Посадку вертолета на широкую косу всего в полукилометре от запрятанной в густом кедраче избы можно было организовать, а налегке по таежным тропам выйти «в цивилизацию» и к своему дому за пару, от силы три денька – не проблема. За два сезона Никита наскреб деньжат на «Ладу», но загорелся брать вездеходную «Ниву» и прицеп «Скиф», для этого требовалось еще пять тысяч рубликов. А что такое они для Никиты? Три десятка соболей, десяток норок, по дюжине изюбров да кабанов во как хватило бы. Да осталось бы и на расчет с вертолетчиками, и на благодарность начальству за милостиво предоставляемый ему законный отпуск и пару месяцев без содержания. Все было бы хорошо, если бы не удэгейцы. Никита с марта по октябрь ломал голову над жизненно важной проблемой – что предпринять, чтобы удержаться на своей «золотой жиле», и в конце концов уцепился за такое решение: заключает договор с промхозом на заготовку пушнины и мяса – прикрывается им, как щитом, от всяких крючкотворцев, забрасывается в свою тайгу в полной экипировке, а там видно будет. Главное – договор. Это закон и защита от неприятностей. Кое-что можно сдать на заготпункт – бельчат там, колонков, самых мелких соболишек. Но основное-то пойдет в карман! Станет своим, кровным! С середины октября начались хлопоты. Надо было закупить продуктов, завезти еще сотню капканов, сшить зимнюю палатку и печь для нее склепать, избу подремонтировать, рыбешки, пока не скатилась в Алчан и Бикин, наловить побольше. Договор с вертолетчиками прочен – требовалось лишь «дать заявку» о полете за неделю. Но отпуск у начальства опять хлопотать надо: отпроситься все-таки непросто.
…В конце октября вместительный и сильный Ми-4, дико рыча и истошно воя, тряско завис над каменистой косой. С нее ураганом смело листья, ветки и песок. Поспешно выбросив Никиту со всем его скарбом, машина облегченно и радостно взмыла свечой в молчаливое осеннее небо. Никита хозяйственно осмотрел и перенес на высокий берег вещи, умылся, ошалело фыркая, в ледяной воде, напился и только после этого жадно затянулся сигаретой. Ночью в жарко натопленной избе, сытый и хмельной, он развалился на мягком пуховом спальнике, выменянном у геолога за медвежью желчь (болен был парень тяжко), слушал музыку из «Спидолы» и блаженно бормотал: «Хорошо… Порядок… Свое возьму…» Замелькали в заботах первые таежные дни. Добрыми виделись они. Ночами, особенно под утро, зимним авангардом широко и упорно наступали морозы, а днем было так тихо, просторно и солнечно, что работать можно в одной рубашке все светлые часы. И Никита с утра до вечера тюкал топором, резал, пилил «Дружбой». Ходил, осматривал, вслушивался – и все обещало удачу. Бывает же такое везенье: сбегал за потайным карабином к заветному тополевому дуплу – каких-нибудь двести метров! – и с двух выстрелов завалил изюбриху с полугодовалым оленьком. В поставленную в устье заливчика сеть за ночь напуталось полмешка ленков, хариусов и таймешат. Пошел проверить и подправить ближние путики, и у большинства старых, но исправных «шалашиков» нашел соболиные отметины – ждут! Очередью стоят «сторублевики» к капканам со сладостными приманками, которые вот-вот будут взведены. Еще по чернотропу – до снега – Никита насторожил три сотни капканов на соболиных путиках да полсотни поставил в ходовых норочьих местах, наморозил большую бочку рыбы, в упор подстрелил еще секачишку, дуриком выпершего на него. А на кишках того секачишки замаскировал три петли из крепчайшего стального троса на медведя. Полюбовался своей работой, смачно представил: выпрет косолапый на пьянящий гнилой пряностью запах, подойдет к дереву, привстанет на задние лапы внутри замаскированно разложенной петли, дернет к себе подвешенный мешок с приманкой и освободит трос. Тяжелые бревна ухнут глубоким вздохом, с визгом потянут через скобу трос, петля крепко обхватит зверя за ногу или за обе, а то и за туловище, поднимет и притянет к дереву у самой скобы. Иди, Никита, бери медведя, в котором, ежели все с умом использовать, почитай, семьсот рубликов… А главное – без риска за свой скальп и товар: зверина затягивается крепко, но живет долго – пока не придут за ним. Заботы о мясе он отложил на морозный декабрь, когда угодившие в петли и башмаки-кольца изюбры и напоровшиеся на ножи кабаны промерзают быстро и крепко, не успев закиснуть. Никита не душегуб, нет! Он не ставит петли в расчете на затягивание их на шее зверя – зачем зря губить добро! Удушится и через полсуток завоняет. Никита делает все умно – выкопал на тропе в узком месте ямку, прикрыл ее берестой со звездообразным надрезом, а на бересте замаскировал петлю. Ступил зверь копытом в коварное место, провалился в яму, дернулся, а петля поверх бересты и захлестнула ногу. Два-три дня ждет зверь человека, не дохнет. Или тот же башмак на тропе – попал беспечный зверь копытом в железное кольцо, к которому снизу наклонно приварены самые толстые гвозди, – а назад – никак! В кожу поверх копыта впились спружинившие гвозди, не отпускают, нога намертво схвачена кольцом, надежно привязанным к тяжелому потаску… Золотое время для вольного таежного промысловика, как уважительно именовал себя Никита, – начало ноября. Мех соболя и норки окончательно созрел, в капканы это зверье прет ошалело и бесстрашно – особенно бестолковый молодняк. Ходить по кедровому лесу, залитому широким потоком еще теплого солнечного света, дышать целебным настоем хвои – курортное удовольствие! Но главная радость в другом: делай что хочешь, и все шито-крыто. Нет за тобой следов! Попробуй без снега-то разберись, где проложены круговые путики, где был разделан секачишка. Сам бог, пока нет снега, не выследит его, Никиту – таежника опытного, сильного и выносливого, с зорким глазом и твердой рукой. Это благостное бесснежье Никита целиком посвятил соболям и норкам. «Успеть надо, – мороковал он, – взять пушнину до снега: потом труднее будет. По снегам и морозам соболь станет осторожничать, у приманок привередничать, а норка спрячется в пустоледье, и ищи ее там, свищи. Мясо и потом не уйдет. Свежее к потреблению дойдет». И Никита «успевал» с бодряще-морозных рассветов до вечерних сумерок, а иногда захолодавшие ночи прихватывать приходилось: день год кормит! Зато глухими вечерами он наслаждался созерцанием дневной добычи. Соболя и норки, любовно подвешенные для сушки, в свете яркой двухфитильной лампы, заправленной чистым авиационным керосином, искрились золотом, серебром, алмазами и еще чем-то из ювелирного, а цепкие на цифирь Никитовы мозги подсчитывали: «Четыре соболя – по сотне, три норки – по восемьдесят…» Нет, эта парочка пойдет в казну – мелка, за нее там выдадут всего-ничего, вроде бы как и за здоровенного норчака! Чудно принимают, даже глупо: им все одно, что мелюзга, что кобелина. На частном-то рынке (Никита не считал его черным) умнее дело поставлено: цена от размера шкурки зависит… Значит, так: четыреста, сто шестьдесят и тридцать – пятьсот девяносто. Ничего! Правда, вчера набрал на шестьсот восемьдесят, но там немного надо сбросить: пару светленьких собольков Ивану Петровичу за доброту. Четыреста восемьдесят рэ за день – тоже добрый заработок… До одиннадцати вечера Никита аккуратно снимает шкурки, обезжиривает их до холстинной сухости, чтобы выделывались лучше, но правит строго по стандарту: увидит кто – и не подумает, что для себя просушивает. Потом с чувством исполненного долга моет руки, переводит волну «Спидолы» на «Маяк», ест холодную кабанину, запивает жирное мясо свежезаваренным цейлонским чаем, зажигает «Стюардессу», после чего отваливается на нары, глубоко затягивается ароматным дымком и устало прикрывает черные, как соболья «головка высокая», глаза. Но не для сна прикрывает, нет! Никита думает, планирует свой промысел, обмозговывает предосторожности. «Медведи будут переть к берлогам до конца ноября, только потом можно настрелять изюбришек на приваду соболям. Раньше все равно сожрут косолапые. Охотиться надо по краям своего участка, чтобы привадить собольков с соседней тайги. Прикормятся, обживутся, соберутся у меня гуртом, там я и возьму их всех за недельку. Как в том году, когда у звериной туши брал до десятка соболей… Норочьи капканы лучше пока снять, не то зашугует их в ледостав. Расставлю потом, когда по снегу тропки и переходы обозначатся… Новый путик протянется по Верхнему ключу… Капканы нужно все переводить на очепы, чтоб мышь добычу не стригла. Может, отлучаться придется на две-три недельки, а с очепами не страшно – попался и вздернулся, подвешенного же зверька мышь не возьмет, птица не клюнет… На медвежьем переходе, что рядом, петли обязательно насторожить, здесь близко, каждый день проверять можно, да и заревет, как влопается – и ночью услышу… Желчь нынче в спросе, хорошо платят, медвежий жир на базаре нарасхват по любой цене, а о шкуре и говорить не приходится – за три сотни с руками рвут!..» Но даже эти приятные раздумья смаривают Никиту. В шесть утра он будет свеж и бодр, а новый день принесет ему новые деньги. И нет Никите ни отдыха, ни праздников. Он лишь отмечает, слушая радио, что были праздничные демонстрации во Владивостоке, в Хабаровске и на Красной площади, что по телевизору будет «Голубой огонек», быстро решает в честь праздника пропустить стаканчик, и снова его мысли заняты делом и только делом. …Девятого ноября погода нахмурилась, небо заволокло грязными – в Никитиной оценке – тучами, которые час от часу набухали, тяжелели, а к вечеру позацеплялись за сопки и замерли в полном безветрии. Никита молил бога, чтобы пронесло те тучи куда-нибудь подальше, выходил из избы и вечером, и ночью в надежде высмотреть в зловещей черноте сверху звездочки, но не было тех звездочек, и он в растерянности садился на чурку, круто выгнув спину, машинально скреб заскорузлыми пальцами по мерзлой земле и думал, думал, думал. Потом решительно поднялся, и изрек: «Что будет, то и будет, рано или поздно снегу выпадать», прикрыл поленницы кусками толя и пошел в свое «бунгало», как он иногда называл избушку. Спать. Выползшее из кромешной ночи утро десятого ноября Никита крепко обложил матом: вся до оглушительности тихая, покорно присмиревшая тайга была в снежной новизне. Красиво, свежо! Особенно кедровая хвойная изумрудность под белым-белой белизной. Но всему свое время и место – ведь не для любования красотами залетел сюда Никита… Однако же он и не из тех, кто способен долго сокрушаться. Поскольку худа без добра не бывает, надо поменьше печалиться о «худе», а в «добро» вцепиться покрепче – ногтями и зубами. И Никита теперь лихорадочно соображает, куда пойти по пороше – пробежаться по путикам – по свежему снегу разведать, где и сколько держится соболей, или двинуть с ночевкой на перевал, посмотреть, много ли зверя в еще не обхоженных местах, да поставить палатку, если богато окажется. Пошел по путикам. Было все так же тихо, но небо заголубело, потеплело, с деревьев закапало. К обеду Никита вымок и решил переждать эту мокрую расхлябень у лабаза – до него оставалось не больше километра. Там он всегда обедал и выкуривал сигарету. Шел Никита невесело, потому что погода не на руку была. Но тот день ему глубоко и надолго запал в память и душу не снежной мокротой, а животным страхом: возле лабаза он увидел свежие следы крупной тигрицы и двух ее тигрят – по годику или полтора. Они здесь отдыхали, а ушли вперед совсем недавно. По его путику пошли! У Никиты перехватило горло, похолодело в груди, а в голове нудно зазвенело. И ноги ослабли настолько, что он тут же присел и залихорадился в мыслях, забыв о куреве. Он знал: амурский тигр, не в пример своим индийским собратьям, на людей не нападает, если его, конечно, не трогать и не обижать. Но огромные кошачьи следы оказывали какое-то непонятное действие, отчего до тошноты трепетно стало на душе и страшно. К тому же он никак не мог решить, что предпринять. «Мало вам, полосатым, места в тайге… Ну чего приперлись сюда? Хотите пулю в бок, да?» – подбадривал себя Никита, хотя знал, что выследить тигра ох как непросто, а увидеть почти невозможно. Но все-таки взял себя в руки, устыдился трусости и решил за свой участок драться с кровожадными хищниками. «Насмерть драться, потому что эти полосатые матрасы теперь, – думал он, – разгонят кабанов и изюбров, а самому мне придется все время дрожать осиновым листом, ведь я для тигра, что мышь для кота». Вскипятил чай, похлебал из кружки, а мясо в рот не лезло. Выкурил подряд несколько сигарет, обдумал обстановку. Начал борьбу за свой участок с пяти выстрелов из карабина в сторону, куда ушли недруги. Звуки выстрелов так гулко покатились по затаеженным сопкам, перепутавшись, перекрутившись со своим эхом, что Никита довольно подумал: «Так-то! Тикайте быстрее, сволочи, не то…» И осекся: знал он несколько случаев, когда раненые тигры стремительно нападали на своих обидчиков, те не успевали и затвором клацнуть, как уже лежали в смертном ужасе под страшными когтями. И помнил еще Никита из книжки: «Нападающий тигр развивает скорость до двадцати метров в секунду…» Когда гул и эхо взбудораженной тайги укатились за дальние горы и раздробились там о деревья и сопки, Никита осторожно, держа взведенный карабин на изготовку, силком погнал себя вперед – по путику и тигровым следам. Вздрагивал при каждом шорохе, озирался, останавливался, прислушивался и снова крался, будто тигры были где-то рядом. Но только через два часа он подошел к тому месту, где, судя по следам, гул выстрелов настиг тигриный выводок. Были видны отпечатки как бы неожиданных прыжков зверей, потом долгое топтание на небольшом прогале, лежки головами в его сторону, на которых снег протаял до земли. Никита подумал, что испугались, мол, задумались вражины, но его, мертвя холодком, резанул по самому сердцу круто забравший влево след тигрицы. Еще надеясь, что полосатая мамаша отошла от своих великовозрастных чад по нужде или разобраться в обстановке в полной тишине, он решил немного пройти по ее следам и убедился, что она двинулась ему в обход и, значит, теперь сзади него, на его следах… Она е-го-о следит, а не он ее. Никита еще никогда не испытывал такого ужаса. Он не шел – скакал к избе целинной тайгой, забрасывая пятки до пояса, пересек ключ, прорвался сквозь чащобу и крутяки на соседний путик и по нему загнанно и ошалело примчался домой уже в густых промозгло-холодных сумерках. Устало и горестно вздохнув, повесил у дверей карабин, рванул ворот запаренной энцефалитки, оголив потную грудь, сбросил топор с чурки и грузно опустился на нее. И минуты не просидел, как со стороны ключа донеслось странное приглушенное рычание… Замер – опять оно же, недалеко. Не то жалобное, не то злое. Еще… И снова… И тут до Никиты дошло: «Медведь! В петлю вперся!» Тяжелые мысли от этой новости вмиг заворочались, замельтешили: «Что делать-то в темноте? И до утра может не дотянуть, сдохнет, а невспоротый медведь тухнет в три часа, пропадет полтысячи… А то вырвется из петли или перекрутит ее. Ах, была не была! – отчаянно решил Никита. – Где наша не пропадала! Двум смертям не бывать, одной – не миновать!» Вооружившись мощным четырехбатарейным фонарем, пронзительно режущим ночную черноту, ощетинившись карабином, Никита, как бы мстя себе за дневную трусость, двинул по тропе к петлям, на всякий случай чутко навострив уши и поводя лучом туда-сюда. «Мало ли что – в тайге жди горя из-за каждого выворотня. Особенно когда беда пошла косяком». Медведя почему-то захватило тросом за правую переднюю лапу и подняло вдоль кедра во весь его двухметровый рост. Видно, выдернув за приманкой насторожку, успел опуститься на передние лапы и сдвинуть задние. Человека он почуял давно и замер, надеясь, что пройдет, не заметит, а напрасно надеялся. Человек тот осветил распяленного на кедре зверя и злорадно улыбнулся: «Сидишь? Честь мне отдаешь? По стойке «смирно»? Молодчина!» Медведь не забуянил при этих звуках, не забился. Ослепленный и обездвиженный, он принял бронебойно-зажигательную пулю точно между глаз и уже не ощущал, как еще одна, такая же ужасная, была вогнана ему – на всякий случай – в уже мертвое, но еще трепыхавшееся сердце. Никите некогда было и не хотелось возиться с добычей в темноте, а потому он освободил зверя от внутренностей «стоячего», распялил горячую пустоту брюха и груди распорками, чтоб остыл скорее, – а в избу пошел лишь с желчью, довольно приговаривая: «Здоровая-то какая. С пол-литра будет… В петле у медведя желчь в мешочек от злости ручьем прет… Ни в одной книжке об этом не написано, а я вот знаю!» Подбодренный легкой добычей, Никита, отужинав, стал думать, что предпринять в соседстве с тигриным выводком. Решил бросить против него весь запас петель. Нет, свой участок он не оставит! Вот только разберется, где звери окопались и где ходят, найдет на их тропах узкие места… Не суйся не на свое! Утром Никита разделал выстывшего медведя, перетаскал мясо на вертолетную площадку, снова насторожил петлю, разбросав около нее медвежьи внутренности, сбегал на нижний путик, чистый от тигриных следов, и обеспечил себе работу при лампе: «Три соболя и норка – это за два осенних дня не так уж и много, но и неплохо». На злополучный путик, прозванный тигровым, Никита пошел только через неделю: он не любил лишний раз испытывать судьбу и теперь ждал, когда тигры обозначат свою жизнь тропами. За семь дней он так ободрил себя, приучил к опасному соседству, что пошел по своей тропе – защищать ее от воровских посягательств, – гордо задрав обросший густой черной щетиной квадратный подбородок сильного и волевого человека, каким считал себя. К лабазу тигры приходили еще раз, но обосновались у самой вершины крутого распадка в такой елово-кедровой глухомани, прозванной «цирком», что туда Никита ходил редко. Там стояла дюжина его капканов с очепами, и проверял он их не чаще, чем раз в декаду. Никита до «цирка» успел снять трех соболей и приятно удивился: всех их тигры видели, но не сдернули. Даже подумал: «Может, все обойдется и не трогать зверюг? Уживемся»… Но тут же осудил свое слюнтяйство: «Драться насмерть! До безоговорочной капитуляции!» Но в «цирке» Никиту все же обуял страх. Он вздрагивал при каждом шорохе, зло пялил глаза на уркавших белок, цедил сквозь зубы крепкие слова вслед упархивающим рябчикам, грозил нахально кричавшим над самой его головой кедровкам, но все же гнал себя вперед, стыдя и подбадривая. На предпоследнем очепе висел живой соболь, прихваченный капканом за пальчики. Когда Никита потянулся к нему, зверек истошно заверещал на весь «цирк», извиваясь и звеня капканом. Никита отпрянул и окончательно потерял всякую выдержку, разразившись таким виртуозным матом, какого еще не придумывал. Он истерично изрыгал во всю силу голосовых связок проклятья и соболю, и тиграм, и даже порхавшей поблизости сойке. Но, выкурив пару сигарет, справился с нервами, задавил соболя и добрался-таки до последнего капкана. А назад, под уклон, шел уже быстро и бодро, примечая, где тигриные наброды гуще, и выбирая места для установки петли на полосатых. Вечером, после дневных переживаний, он основательно выпил, осмелел и снова убедил себя, что сердце у него такое же крепкое, как у наших тигроловов и иностранных охотников на тигров-людоедов. …В конце ноября тайгу и сопки Сихотэ-Алиня укутали плотные снега, а ключи прочно сковало льдом. Никита натоптал тропы, густо уставленные капканами, разбросал петли на изюбров, выставил три кинжала на кабанов, а потом дошла очередь и до тигров. Он отыскал удобные для установки петель места, насторожил их восемь штук и сердцем чуял неминуемую удачу в двух из них: где тропа сжималась кедром и корчем и на узком уступе скалы. Веря в свою победу, он даже прикинул, куда и за сколько сплавит экзотическую шкуру, и решил, что полтыщонки сорвать можно. «Главное, – мороковал он, – расправиться с мамкой, а пацанов я передушу смело». Соболя шли в капканы уже не так густо, потому что и в самой богатой жиле золото в конце концов выбирается, но энергичный Никита рассчитывал на «подсос» с соседней территории – соболя, считал он, как и воздух, не терпят пустоты. Он растащил по частям пойманных в петли четырех изюбров и шесть поросят, будто обозначив ими границы своего участка в радиусе восьми километров вокруг избы, и еще «колесо» двухкилометровой «толщины» уже за пределами этого круга, – чтобы тихо и незаметно осваивать уже чужих соболей. Никита помнил со школы формулу площади круга – «пи эр квадрат» – и подсчитал, что его территория равна двумстам квадратным километрам, а «колесо» добавляло еще половину этого. Получалось под три сотни. «Богато! Здорово! Лови – не переловишь! – ликовал Никита. – К концу сезона навалю зверя побольше, соболишки к ним весной соберутся на окот, а к осени у меня опять будет охотничье Эльдорадо. Жить можно! Вот только эти полосатые – как деготь в мед. Да еще те удэгейцы…» Вертолет Никита заказал на 28 декабря, но тигры жестоко поломали его планы. 23 декабря он шел к месту, где была насторожена петля между кедром и корчем, и еще издали заметил там черный изъян среди снега. «Баста! Влопалась!» – дрожко заликовал Никита. Долго высматривал он задавившуюся в петле тигрицу, но почему-то не видел ее. Подходил шаг за шагом, вздрагивал по пустякам, а в десятке метров от кедра обнаружил тигриный след в густых каплях крови, обочь которого – разрыхленный снег: что-то волочилось по нему. И заледенила Никиту догадка, замурашил кожу ужас: «Перекрутила трос и ушла с ним на шее. К своим тигрятам. Какая же силища в ней – трос-то десять тонн держит, стальной, с вертлюгом…» Надеясь найти окоченевшую тигрицу, Никита, трясясь всем телом, шел по следу со скоростью черепахи. Недолго, потому что навстречу потянулись из «цирка» более свежие следы тигрицы с петлей на шее. Проследив ее ход – вниз по ключу в сторону избы, – он с ужасом понял: пошла расправиться с ним за сотворенное зло, ибо и то знал Никита, что умен тигр, догадлив и умеет мстить обидчикам. Бежал Никита к своему «бунгало» быстро и напряженно, обходя стороной все подозрительные места, где мог затаиться враг. В тот же вечер он поспешно собрал пушнину, туго набил ею расшнурованный «двуспальный» рюкзак, прихватил продуктов на пару дней пешего пути в «цивилизацию», отнес карабин в потайное дупло, уложил продукты от мышей в алюминиевые молочные бидоны и чуть свет рванул в путь. «Да, богато взял пуха, – радовался он, но тут же и хмурился: – Пяток деньков все-таки не добрал…» Не сразу, но нашел все же успокоение в мысли: «Ничего, к Новому году подохнет эта зверюга с петлей на шее, и будет мое моим… Так-то…» Никита беззлобно упрекнул себя в том, что не все свое хозяйство прибрал. Даже сети забыл спрятать, вещественное доказательство недозволенного промысла. Или вот эта петля – совсем рядом с избой. Придут удэгейцы, и тогда оправдывайся. Увидят, что в петле медведь был – не миновать протокола… И столько мяса, приготовленного к вертолету, не замаскировал надежнее. Оказавшись у петли, Никита вспомнил отдававшего ему честь медведя, пожалел, что только один попался. Петлю решил убрать, благо и медведи-то все до последнего улеглись в берлоги. Когда-то Никита служил в саперной роте, помнил, что сапер ошибается один раз в жизни, и в своих охотничьих заботах частенько сравнивал себя с сапером, а тут, у петли, оплошал. Жалея минуты, он решил петлю не снимать, а просто рассторожить. Спустить. Потянуть за сумку с приманкой, выдернуть гвоздь – трос дзинькнет через скобу, прижмут его бревна – и все в порядке. Снежок еще припорошит… Все должно было быть так, да не знал Никита, что перед снегопадами приходил сюда другой медведь – сытый, старый и осторожный. Он заподозрил неладное, учуял, что здесь еще одной медвежьей жизни не стало, и не взял приманку. Обследуя коварное сооружение, он случайно зацепил лапой припорошенную снежком петлю и, испуганно отпрянув, отбросил ее в сторону. Никита, сдернув насторожку, слышал, как за кедром туго и надсадно заскрипели падающие бревна, как завизжал по скобе трос, видел, как стали ломаться слежавшиеся снежные пласты, но не там, где должна была находиться петля, а под его ногами. Он не успел сообразить, что происходит, и испугаться не успел, потому что в следующий миг его больно рвануло, подбросило и ударило. Земля вдруг поменялась местом с еще сумеречно серым небом, деревья встали на свои вершины, а снег начал чернеть, краснеть и таять в горячем тумане дурмана. Сознание вернулось к Никите вместе с ужасом. Леденея в безнадежности, он увидел себя захлестнутым стальным тросом за ногу под самым пахом и намертво прижатым к кедру вверх ногами. Без шапки и рукавиц. Он машинально зацарапался руками к земле, но не стал к ней ближе ни на сантиметр. Преодолевая боль в ноге, полез, обнимая дерево и изгибаясь в пояснице, вверх, уцепился за туго натянутый трос, подтянулся, перекинул через него руки, сбросил рюкзак и, переводя дух, стал горестно осмысливать свое положение. Горячась в непроходящем страхе, Никита сильно рванул трос, надеясь сдвинуть с него бревна, потом принялся дергать скобу, но, поняв, что сделано все добротно и надежно, в расчете на медвежий вес и силу, закричал так громко, обиженно и дико, как не кричал еще ни разу. Потом заплакал навзрыд, сотрясаясь могучими плечами и причитая: «Как же это я… Что делать?.. Господи, помоги и помилуй…» Мелькнула спасительная мысль: нож-то на поясе. Вынув его, он на секунду задумался, решая, что лучше: долбить дерево у скобы: освобождая ее, или рвать трос по проволочке. Попробовал зацепить верхнюю, но все они были так плотно подогнаны одна к другой и так натянуты, что не пустили под себя лезвие. Тогда Никита стал резать дерево у скобы, а быстро освободив ее от толстой коры и увидев светло-желтую древесину, обрадовался своему вероятному спасению и снова заплакал – на этот раз счастливыми слезами возвращения к жизни, которая могла вот-вот оборваться. Немного успокоившись, Никита спланировал свои действия. Во-первых, надо что-то придумать вместо шапки и рукавиц, потому что уши и руки уже заледенели. Есть шарф, им можно обвязать голову… А руки?.. Надо вытянуть рукава свитера, они длинные и теплые. Еще Никита догадался, что только в ноже его спасение, и оно рухнет, если нож упадет на землю. Развязав шнуровку на олочах свободной ноги, он накрепко привязал прочной капроновой веревочкой нож к руке и вытер слезы, позорящие добытчика. Мерзлое дерево поддавалось с трудом, но каждый миллиметр оголявшейся скобы пьянил Никиту радостью. Он работал ножом остервенело и не заметил, как нога в петле сначала отекла, а потом потеряла чувствительность. Не обратил внимания и на то, что свободная нога и левая рука, перекинутая через трос, стали коченеть, а поясница в сильном напряженном изгибе занемела. Его одолевали более страшные мысли: «А что было бы, если б не нож? Гибель. Труп могли бы найти удэгейцы. Или послали бы искать, когда не вышел к вертолету в конце месяца. Да мертвому-то не все ли равно. А вот каково жене, дочкам, матери…» Никита явственно увидел свою семью в леспромхозовском доме, представил, как жена сейчас собирается на работу, а дочки в школу, и ему вдруг стало стыдно за то, что всю жизнь копил рубли, ограничивая своих в большом и малом, что не видела жена мужниной, а дочки отцовской ласки и заботы, что ни разу не спросил одиноко живущую в Бикине мать: «Как дела твои? На что живешь? Водятся ли у тебя деньжата?» Но недолго грызла совесть Никиту, он быстро оправдался тем, что не пропивал деньги, а копил на машину, для ласки же и разных забот у него, работяги, не хватало ни сил, ни времени. Обессилев, Никита отвалился на трос, перекинув через него рабочую руку, и новый ужас омертвил все его исстрадавшееся тело и душу – он увидел совсем рядом тигра, прямо под собою, в каком-нибудь метре. Потеряв дар речи, Никита замычал, рванулся в желании убежать от подступившей страшной смерти, сорвался с троса, ударился о дерево, а ощутив на своем лице горячее дыхание склонившейся к нему громадной тигриной морды, потерял сознание… Очнувшись уже в наполненном
|